355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сергеев-Ценский » Обреченные на гибель (Преображение России - 1) » Текст книги (страница 3)
Обреченные на гибель (Преображение России - 1)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:46

Текст книги "Обреченные на гибель (Преображение России - 1)"


Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц)

– Да ведь это не первый уж камень, – пробовал объяснить Ваня. Первые, скажем, девять, что ли, не долетели, – почему же этот долетит?

– Ага!.. Не первый! Подпиши, что десятый, а то зритель этого не видит!.. И хоть он и Полифем... и циклоп, а десятого камня он так держать, как у тебя, не будет... Вот!

И быстро, как не ожидал от своего отца Ваня, он схватил тяжелое дубовое кресло, на котором только что сидел, и поднял его над головой на совершенно вытянутых руках.

– Видал?.. Это первый обломок скалы... А вот тебе десятый!

И он опустил локти почти вровень с линией плеч:

– Вот как придется десятый!

И, поставив кресло, сказал совершенно уничтожающе:

– Да ведь Полифем в это время был уже слепой!.. И только что был ослеплен Улиссом!.. Когда же он у тебя успел к этой своей слепоте привыкнуть?.. До чего прочно он у тебя стоит на каком-то тычке!.. Театральная собачка! Оперный баритон!.. А какое бы из этого одноглазого черта чудище махровое можно было сделать!.. Э-эх!..

– Да ведь это не картина, – эскиз, – пробовал увернуться Ваня, выпивая восьмой стакан. – Картина моя...

– Я знаю, что эскиз... Для мальчишки лет на пятнадцать... А тебе уж двадцать один... Дали тебе изжеванный сюжет, – тысячу двести раз этот сюжет жевали, – а ты его по-своему и взять-то не мог.

– В Академии, – тебе известно, – такие сюжеты по-своему брать нельзя... По-своему я вот буду свои сюжеты брать... – рокотнул Ваня.

– Свои?.. А у тебя они есть?.. Есть свои?.. – очень оживился отец, присмотрелся к нему и добавил решительно: – Не-ет! Ты еще глуп для своих сюжетов... глуп, как новый двугривенный!.. Ишь ты, бархатную куртку a la Гвидо Рени надел и думает, что это свой сюжет и есть!.. Свой сюжет у тебя будет, когда тебя пополам переедет!.. Колесом!.. Пополам!.. Понял?..

– Ты тогда? – удивился Ваня.

– А ты думал даром?.. Свой сюжет – болезнь... А, В, С, Д плюс обух тебе в голову!.. А, В, С, Д – это чужое, как у всякого Чичкина, а обух тебе в голову – это уж твой сюжет... Неотъемлемый, оригинальный... Пока яблочко не зачервивеет, – до Ильина дня не поспеет!.. А своего червя не заводится, – поди хоть на базаре купи, – только чтобы был!.. Без блина не масленица, без червя – не художник!.. Этого тебе в Академии не говорили?

– Не говорили, – буркнул Ваня и добавил: – А ты это в Академии говорил?

– Я?.. Я многое говорил...

Ваня вздохнул, около лица помахал платочком и, налив себе еще какой-то стакан, заметил бездумно:

– Должно быть, там об этом забыли...

– Забыли?.. Гм... И хорошо, что забыли!.. И очень хорошо, что забыли! – весело как будто сказал отец, но веселость эта была явно злая. – Что бы всяким недоноскам и делать, если бы они все помнили?.. В этом-то их и счастье, что скоро забывают... Не удивлюсь, если и меня забыли, нисколько не удивлюсь! Нет!

И посмотрел с явным вызовом на сына, но Ваня молчал.

– И не удивлюсь, и не опечалюсь, и даже... даже и рад этому не буду! – добавил с силой отец и ударил перед собою по воздуху указательным пальцем. – Потому что и радость даже в таком случае, как если тебя забыли, глупое чувство, – понял?.. Разве я картины писал и выставлял, чтобы меня хвалили?.. Я их писал, потому что хотел писать, а выставлял, чтобы их покупали... Миллионов мне не надо, и сотен тысяч не надо... И того, что у меня есть теперь, мне за глаза довольно, – на кой же мне черт выставляться, скажи?.. Чтобы тебе наследство сдолбить?

– Зачем мне наследство? – усмехнулся Ваня вполне добродушно.

– То-то... Большого наследства не жди... И никакого не жди!.. Ничего! Все постараюсь прожить... до копейки!..

– Я уж получил от тебя наследство, – просто сказал Ваня, – чего мне еще?

И с явной целью переменить разговор добавил:

– Теперь что ни выставка, все новое слово в искусстве...

– Кубизм? – быстро спросил отец.

– Кубизм устарел уже... Теперь лучизм...

– Это... где-то в журнале я видел какого-то косоротого и оба глаза на одной правой стороне... и, кажется, подписано было: "Автопортрет лучиста такого-то..." Забыл фамилию... Нет, – не выходит у наших! Вот французы на этот счет мастера!.. То растянут, например, девицу аршина на три и толщиной в вершок, и без грудей, конечно, и замажут зеленой краской, одна "революция" в искусстве!.. И журналисты ругаются, и наемные критики хвалят, и публика ломится на выставки... Потом ту же несчастную девицу сверху и снизу сплющат, как бомбу, и замажут розовым, – другая "революция" в искусстве, и опять публика ломится... Там это умеют делать. Поедешь увидишь...

– Тебя послушать, – никакого резкого перелома в искусстве и быть не может, – улыбнулся Ваня.

– Как не может? – вскинулся отец. – Может! И очень может! Это когда влезет в него дикарь!.. Очень просто!.. Вопрется, исказит все, изгадит, изломает, исковеркает, искалечит и прокричит во всю свою луженую глотку: "Новая эра!.." Разумейте, языцы, и покоряйтеся!.. Разве может дикарь не орать? Какой же он тогда будет дикарь?.. А что сам о себе орет, – это тоже по-его радость творчества и подъем!.. У него и на это есть оправдание!.. Ору, потому что ломаю и гажу!.. Ак-ком-пане-мент!..

– Так, может, и вообще, по-твоему, нет искусства? – сказал вдруг Ваня серьезно.

– Как нет? – поднял брови отец.

Ваня подумал, не налить ли еще стакан, но вспомнил, что воды уже нет в самоваре, и, отставив стакан, ответил:

– Если оно, по-твоему, не может измениться, то выходит, что его и нет, то есть, что оно не нужно совсем... То есть, если человек изменяется, а искусство не хочет изменяться, то человек его бросит и пойдет дальше один, без лишнего балласта... как легче...

– Ага!.. – еще выше поднял брови отец. – Значит, если нельзя выдавать за портреты кучу обрезков водосточных труб, то вывод из этого: нет искусства?.. Нет, из того можно сделать другой вывод!.. И я его сделал!..

– Какой? – просил Ваня.

– И я... его... сделал!.. – сузил до мелкой горошины и без этого небольшие глаза отец.

Но потом вдруг вспомнил что-то и, вскочив с неожиданной легкостью, подошел, распахивая полы халата, к столу направо, где лежали какие-то книги и папки, проворно достал там сложенную вчетверо газету и пенсне, без которого не мог уже читать при лампе, перевернул – оказалось "Новое Время" – и прочитал раздельно:

– Вот... "Аберг – студент Сыромолотов (решительная борьба)". Это... наш однофамилец?.. Ты не знаешь?

– Гм... – нерешительно крякнул Ваня; посмотрел на тугую свою левую ладонь, на отца, который уже снял пенсне и стал прежним, пристально ожидающим, еще раз крякнул и сказал наконец, катая хлебный мякиш: – Это я, конечно...

– Та-ак!.. Ты?.. До-га-ды-вался я...

Постучал старик по столу ногтями пальцев, шумно перевел дыхание, точно поднялся на третий этаж, и добавил неожиданно тихо:

– Это ты... это из каких же целей?..

Ваня перебрасывал тем временем в голове все ответы, какие он мог бы дать, и когда натолкнулся на простой детский, хотя и лукавый ответ, улыбнулся вдруг по-детски и сказал беспечно:

– Не выдержал... Зашел как-то в цирк... мускулатуру посмотреть... для "Полифема"... а там у этих борцов важности хоть отбавляй... Я и сцепился...

– И?.. И кто же кого? Ты ли Аберга этого или Аберг тебя?

Ваня присмотрелся к отцу, желая определить, знает ли он, кто кого, или не знает, но лицо отца, тянувшееся к нему правым ухом, было только настороженным и злым.

– Так ведь сказано: "Решительная борьба", – ответил Ваня уклончиво: значит, две борьбы были вничью...

– А третья?.. Третья?

– Папа думает, что Аберг – это так, какая-нибудь ерунда! – пробовал и тут уклониться Ваня. – Нужно же знать, кто такой Аберг!..

– А на черта мне знать какого-то Аберга! – крикнул отец. – Хоть бы он черт или дьявол!.. А видишь, что не дорос, – и не суйся!.. Не суйся!.. Не срамись!.. Не лезь, если не дорос!.. Циркач!..

Но тут же крикнул в глубину комнат:

– Марья Гавриловна-а!..

И Марья Гавриловна явилась тут же, вся серебрясь застенчиво. Очаровал ее Ваня. В начале чая, посидев немного за столом, она ушла из столовой, почувствовав, что незачем ей тут быть. Но далеко она не уходила... Ни одного звука этого молодого рокочущего голоса не хотела она пропустить. Она стояла в другой комнате и шептала все: "Ах, как можно!.. Как же так можно!.." Она даже придумывала про себя, что такое нужно сказать старику, чтобы вышло понятно ему: "Разве можно говорить таким тоном с таким сыном, да еще три года его не видавши?.. Он – единственный, и притом такой!.. Его приласкать надо!.." И даже слезы навертывались ей на глаза, как от личной обиды.

– Что-нибудь надо? – спросила она, войдя. – Может, самовар подогреть?.. – Взяла было его со стола и ахнула: – Ах, господи, он пустой совсем!.. Как хорошо, что потух – догадался, – а то бы паять нести!..

И смотрела на Ваню, любуясь и лучась и улыбаясь краями губ и глаз и каким-то стыдливо-разбитым локоном волос над правой щекой и белым цветочком портулака, приколотым с левой стороны груди.

– Нет, самовара никакого больше не надо, – отчетливо сказал отец, на четыре части разрывая газету очень деловито: – Я вижу, что он готов и целый колодец выпить, – взопрел со своим Абергом!.. Вредно на ночь! Ты где будешь спать – у меня или в гостинице?.. Если у меня, то здесь, – вон диван!.. Белье ему наше дайте, а то в его – клопы... Вот тебе Аберг!.. Выходит, тебе у немцев учиться надо, – они тебя на лопатки кладут, – а итальяшки что? – Дрянь!.. Поезжай в Мюнхен!..

– В Мюнхен? – отозвался Ваня, провожая глазами Марью Гавриловну, уходящую с самоваром.

– Что? За совет принял?.. Никому не даю советов, – тем более сыну взрослому... Сын взрослый, которому отец совет дает, ясно – глуп, а отец вдвое. Когда слушались сыновья отцовских советов?.. Никогда!.. Значит, это закон, – и зачем же мне против него переть?.. И никаких от меня советов не жди... И поезжай, куда хочешь...

Постельное белье для Вани было уже готово у Марьи Гавриловны, и, поставив самовар в другой комнате, она тут же внесла белье: так нетерпеливо хотелось ей что-нибудь сделать для очаровавшего ее Вани, и, глядя на нее, добавил Сыромолотов:

– Марья Гавриловна думает про меня, должно быть, что я плохой отец...

Та молчала.

– Вижу, что думает!.. Однако это неправда!.. Я... прекрасный отец!

Дня через три, получив заграничный паспорт, Ваня уехал в портовый город (тот самый, где был у Ильи Лепетова Алексей Иваныч Дивеев), а оттуда, устроившись на итальянском пароходе-хлебнике, отправился в Неаполь.

Хороша каждая чужая страна, способная чем-нибудь поразить воображение, но всех почему-то милее та, к которой уже заранее готова прильнуть душа, так как больше всего человек готов видеть то, что он желает видеть. Если бы не было этого странного свойства, сколько ученых отказались бы легко и просто от своих предвзятых теорий, тормозящих науку; сколько будущих реформаторов покончили бы со своими кабинетными потугами осчастливить страждущее от социальных зол человечество, и сколько влюбленных давно бы изменили предметам своей любви!.. Однако человек только плохо связанная цепь привычек: отталкиваясь от одной, он тут же проваливается в другую...

Ваня привык к Италии еще до приезда в Неаполь, как привыкает к ней всякий молодой художник севера, но, попав в Италию и прожив в ней около года, "любимое дитя русской Академии художеств" не оправдало возлагавшихся на него надежд.

Несколько было тому причин: дорогие натурщики, дешевые таверны, веселые цветочницы, очень много солнца, еще больше свободы, слишком широкие планы и тесная комната, неудачная связь с художницей Розой Турубинер из Одессы и, наконец, землетрясение в Мессине.

Правда, землетрясение в Мессине было за четыре года перед тем, но в тот день, когда он встретился с атлетом Джиованни Пасколо, была как раз годовщина этого страшного события, и газеты вышли полные воспоминаний о нем и воззваний к добрым сердцам граждан Италии.

В этот день была ссора с Розой, уже беременной и потому требовательной и капризной; в этот день нужно было платить за комнату, и не нашлось денег, и вечером он шел довольно мрачный проведать кого-нибудь из товарищей и попросить взаймы, но даже не знал, кого выбрать: не больше как за три дня перед тем к нему заходили с тою же целью двое.

Все это расположило его к тому, чтобы завернуть на голос крикуна-мальчишки в скромный зал, где за двадцать сольдо Пасколо показывал приемы с гирями. У входа в зал изображен был, конечно, очень бравого вида малый в трико с огромными зелеными почему-то гирями и микеланджеловскими буграми мышц.

Пасколо, так значилось в афише, вызывал любого из публики проделать те же самые приемы с гирями или победить его в швейцарской борьбе на поясах и ставил за себя залог в сто лир. И когда входил в небольшой зал Ваня, он думал, что недурно бы было заработать сто лир, – но нравы борцов и атлетов были ему известны. Итальянцы вообще скупы, а их атлеты самые скупые из итальянцев.

Если бы было позднее, Ваня объяснил бы понятной усталостью, что ломбардец, далеко не такой могучий в натуре, как на афише, с таким напряжением подымал гири и с таким стуком ставил их на пол, – но он только что начинал представление. И когда, вытирая пот, вызывал он кого-нибудь из публики убедиться, что гири не пустые внутри, Ваня тяжелой своей походкой взошел к нему на эстраду, снял куртку и проделал свои упражнения, более трудные, чем у ломбардца, с такою легкостью и чистотой, что восхитил зал. Раздраженный Пасколо тут же предложил ему швейцарскую борьбу, а крикун-мальчишка созвал на нее улицу.

И, несмотря на ловкость ломбардца и несмотря на его ярость, в двух схватках он был побежден Ваней.

– Cento liro, signore Pascolo! – вполголоса обратился к нему Ваня, протянув руку.

– Possa morir d'acidente! (Умри без покаяния!) – сердито буркнул Пасколо.

Тогда Ваня, поняв, что ничего не получит, крикнул в публику:

– Сто лир, какие мне следует по уговору получить с Пасколо, жертвую пострадавшим мессинцам!

Известно, что русские матросы самоотверженно работали во время землетрясения и спасли многих, и это вспомнили газеты того дня, а теперь здесь молодой русский медведь жертвовал сто лир на мессинцев.

Восторг публики был очень шумный, случай этот на другой день попал в газеты, и хотя ста лир так, кажется, и не уплатил Пасколо, но Ваню вскоре после этого пригласили в чемпионат в цирк, и он не отказался. Здесь выступая, познакомился он с эквилибристкой рижанкой, Эммой Шитц, и та немедленно завладела им, явилась к нему в комнату, выбросила за дверь Розу Турубинер, а потом перевезла его к себе вместе с мольбертом, холстами и гирями, и всю зиму, и весну, и лето Ваня вместе с нею бродил по крупнейшим циркам Европы.

К осени 1913 года он вздумал вернуться в Россию, но сколь ни тянула его Эмма в свое Балтийское море, уговорил ее все-таки посмотреть Афины, Константинополь и, кстати, тот город, в котором затворился от света его отец.

В чемодане его были не только ленты, жетоны и звезды за борьбу, но еще и деньги.

Почти полтора года не видевший отца, Ваня не нашел его постаревшим; вообще в нем как-то не было перемены даже при зорком огляде его с головы до ног. Тот же был и халат серый, с голубыми кистями пояса, та же безукоризненно чистая под халатом рубаха, тот же прямой постанов большой большелобой головы, то же откидыванье правой руки, – собственно кисти ее, – от себя и вперед, даже волосы заметно не поседели, не поредели.

И Марья Гавриловна оказалась та же. Она так же засияла вся, его увидев, так же мелкими лучиками брызнули ее глаза, и краска покрыла щеки, – и так же к обеду пришла она с каким-то белым цветком на новенькой, хорошо сидящей кофточке, темно-лиловой, с кружевной отделкой, видимо только ради его прихода и надетой, так как был будничный день.

Но сам Ваня чувствовал, что он далеко не тот, как тогда, почти полтора года назад, и понимал, что отец, внимательно на него глядевший, это заметил.

Отец с этого и начал.

– Поумнел будто немного?.. Да, конечно, пора... Сколько уж тебе?.. Двадцать третий?.. Порядочно... И все-таки заграницы видел... Ев-ро-пу! В Европе неглупые люди живут... а? Правда?

Это было за обедом, когда все окна были отворены в сентябрьский сад, пыльно-зеленый вперемежку с глянцевито-желтым.

– За границей живут люди и не очень умные и не очень богатые, медленно ответил Ваня. – А главное, совсем не очень счастливые... то есть, довольные...

– Что-о? – поднял брови отец. – Не очень счастливые?..

– Да... и, кажется, не очень под ними прочно.

– Ого!.. Червь!.. – кивнул бородою отец почти весело.

– Какой червь? – не понял Ваня.

– Нашел своего червя? Я тебе говорил, – напомнил отец. – А двух обеден для глухих не служат!..

И Ваня вспомнил и улыбнулся длинно:

– Может, это еще и не червь... хотя на него похоже.

Вспомнил еще, что тогда говорил отец, и добавил:

– Главное, – меня пока не переехало... Меня как известную личность... Только мое прежнее переехало отчасти.

– Ага!.. Обжегся?.. Показали тебе, как надо работать! Учиться этому надо... Только вот на Марью Гавриловну я удивляюсь! Откуда это у нее? Знает, что такое порядок!.. И работать любит...

Марья Гавриловна, в то время только что принесшая суп в большой эмалированной кастрюле, так была польщена этим, что даже оторопела на миг и только потом уже, окончательно залившись румянцем, защищалась конфузливо:

– Уж вы скажете!

Но когда уходила (она опять не садилась за общий стол при Ване), каждая складка ее шуршащего платья казалась трепетно радостной.

– Тициан!.. А?.. Сколько работал! – покрутил головою отец.

– Сколько жил! – улыбнулся Ваня. – Дай бог и половину его века прожить!..

– Можно прожить и двести лет и ничего не сделать!.. Видел в Венеции, в академии его "Вознесение Девы Марии"? Нет? Ты, значит, не был в Венеции?.. Гм... Почему же? Ну, а в Неаполе в музее "Данаю" видел?.. Видел?.. "Даная"!.. Какой колорит!.. А Поль Веронезе... Или Тьеполо. "Антоний и Клеопатра"! А?.. Или... да, ты не был в Венеции!.. Это очень скверно... очень скверно, что ты не был в Венеции!

– В Венеции, или в Неаполе, или в Риме, – все равно... Или в нашем Эрмитаже, когда в Петербурге бывает солнце и что-нибудь можно разглядеть, кроме копоти... все это такое старье!.. – с ударением и брезгливо сказал Ваня, съедая третью тарелку супа.

– А-а!.. Старье!.. Да-а?.. Надоело!.. Новое лучше?.. Кто же?.. Сегантини?.. Несчастный Сегантинй с его козлятками?.. Или Макс Клингер?.. Зулоага – испанец?.. Цорн?.. Или Штук из Мюнхена?.. Ты был ли в Мюнхене?.. Головой мотаешь?.. Нет?.. Где же ты был?.. В Париже?..

Но Ваня не дослушал; он сказал досадливо:

– Про какую ты все старину!.. Почти так же стары они все, как Тьеполо!.. И никому там они не нужны!..

– Вот что-о! – искренне изумился Сыромолотов. – Так там не для экспорта к дуракам нашим, ко всяким Щукиным и Морозовым, существуют все эти лучизмы?! Там этим увлекаются сами?.. По-твоему как будто так?.. Не верю!..

Уже по тому, как начинали загораться глаза отца и большелобая голова стала откидываться назад, ясно становилось Ване, что скоро должна оборваться беседа; однако он даже и не пытался удержаться; сам покатился вниз.

– Верь или не верь, только в искусстве теперь много ищут.

– И находят?.. Много ищут и... что именно находят?..

Он перестал есть, только следил, как пережевывает баранину Ваня.

– Пустоту?.. Так ты думаешь?.. – медленно спросил Ваня. – Нет, – есть в том, что находят, много современного... И потому именно ценного, что современного...

– А-а!.. Ого!.. Искусство, потому только ценно, что современно?.. Например, – искусство средних веков до Ренессанса?.. Это там последний крик моды – современность?..

Ваня сказал спокойно:

– Последний крик я еще здесь слышал... Слишком навалилось старое... Нечем было дышать...

– Ага!.. И я уже это слышал... Или где-то читал... Даже таким, как ты, нечем дышать?..

– Видишь ли, папа... Слишком много машин нахлынуло в жизнь, поэтому...

– Их надобно уничтожить?.. Чтобы дышать? – живо перебил отец.

– Напротив!.. Их надо успеть переварить... потому что потом будет еще больше...

– Впитать в себя?

– Именно!.. Впитать в себя и по ним перестраиваться?

– По машинам перестраиваться?

– Отчего же нет?.. Раньше говорили ведь, например; "Человек этот точен, как часы". Часы тоже машина...

– А теперь нужно бегать и прыгать головой вниз с пятого этажа, как Глупышкин в кинематографе?.. И оставаться целым?..

– Я еще не знаю сам, как надо: так или иначе, – раздумчиво проговорил Ваня. – Однако в жизни появился бешеный темп...

– Ну!..

– Этот бешеный темп проник и в искусство...

– Этто... Этто... Четыре года писал Леонардо свою "Джиоконду"!.. Четыре года!.. За сколько времени могут написать ее при твоем бешеном темпе?.. А?.. За четыре часа?.. И напишут?.. И выйдет "Джиоконда"?..

– Ты все вытаскиваешь мертвецов из могил!.. Пусть их спят! улыбнулся криво Ваня. – Давно уж все забыли о "Джиоконде"!..

– А!.. Вот что ты вывез из-за границы!.. Хвалю!.. Эта смелость... была и в мое время, конечно!.. Кто не находил, что у "мадонн" Рафаэля бараньи глаза?.. Новые птицы, – новые песни... Но к чему же, однако, пришли?.. Венец и предел?.. Венец и предел?.. Что и кто? Нет, – это мне серьезно хотелось бы знать!.. Я... знай, я твой внимательный слушатель!..

– Учителей современности в искусстве ты, конечно, знаешь и сам, уклонился, по своей привычке в разговоре с отцом, Ваня.

– Кого?.. Этто... Этто... Сезанны!.. Се-зан-ны?..

– Сезанн был один... И он теперь признанный... гений...

– Се-занн – гений?.. – даже привскочил на месте Сыромолотов. Этто... этто... Этто – яблочник!.. Натюрмортист!.. Этто... Этто – каменные бабы вместо женщин!.. Кто его назвал гением?.. Какой идиот безмозглый?..

– Словом, пошли за Сезанном, – кто бы он ни был, по-твоему... За Гогэном... Ван-Гогом... Это тебе известно...

– Ого!.. Ого!.. Го-гэны со своими эфиопами! Ноги у эфиопов вывернуты врозь!.. Ван-Гоги!.. Этто... "Ночное кафе"!.. Хор-рош. Этто... сам себе уши отрезавший?.. В наказание... В наказание, что полотно портил... Не имея на это никакого права!.. Кристаллограф этот?.. Кто сказал ему... этто... что он художник?.. Кто внушил этому неучу, что он может писать?.. Гипноз!.. Этто... непостижимый гипноз!..

– Передают материальность предметов... и живых тел... Чего не знала прежняя живопись... ваша... и ранняя... – с усилием сказал Ваня.

Но отец только удивился искренне:

– Не знала?.. Как не знала?

– У всех ваших... и ранних картин... было в сущности только два измерения...

– Вы это нашли?.. Только два?.. Значит, не было перспективы?.. Этто... Ни воздушной, ни даже линейной?..

– Была, конечно... В зачатке. И для больших планов... А вот – тяжести предметов... вещности передавать не умели...

– Если бы даже!.. – поднялся было отец, но тут же сел. – Если бы даже научились передавать вес – и только?.. Значит, только это?.. До нас не умели, и мы не умели, а теперь поняли?.. Поняли, что такое тяжесть?.. Теперь умеют?.. И только тяжесть вещей и чувствуют?.. А... Этто?.. Только ее и считают нужным передать?.. Мозгля-ки!.. Ах, как поразительно: предметы имеют вес!.. И тела!.. Открытие!.. Значит, прежде, прежде... (Ведь вы всю прежнюю живопись отрицаете!..) Значит, прежде, когда для художников не было тяжести в предметах, когда не чувствовали они этой тяжести вашей совсем... И "Ночные кафе" писали, но ушей... ушей себе не резали!.. Значит, тогда... этто... этто... было хуже?.. Атлант на своих плечах держал свод небесный!.. Свод небесный со всеми звездами в нем!.. Вот какое представление о тяжести было у греков!.. Держал, – значит мог держать, – и тяжести не чувствовал!.. Привычное, легкое дело!.. И Геркулесу передал: "На-ка, подержи!.." На время, конечно, пока в сады Гесперид лазил, яблоки для него красть... И Геркулес тоже держал свод небесный!.. А для вас – яблоко – тяжесть!.. Не яблоко от Гесперид, а простое, житейское... Синап какой-нибудь, или грушовка!.. Микеланджело, по-вашему, не чувствовал тяжести, – а сколько тысяч пудов весу в его "Страшном суде"?.. Или ты и "Страшного суда" не видал?.. Однако там, кроме вашей тяжести, есть еще и "Суд" и притом "Страшный"!.. А ведь вы своих пачкунов несчастных, ни одной картины не написавших, – выше Микеланджело, конечно, ставите!..

– Выше не выше, – попробовал было вставить Ваня, – только расширились границы искусства... Чего прежде не могли, – теперь могут...

– Пухом!.. Пухом!.. – кричал в это время, не слушая, Сыромолотов. Мертвецам даже желали, чтобы земля им пухом была!.. Земля – пухом... А вы... Вы... этто... и пух даже готовы сделать таким, как земля!.. И в пухе тяжесть!.. Этто – маразм! Вот что это такое! Этто – этто – бледная немочь!.. Вы – слюнтяи... сопляки!.. Вас... Вас на тележках возить!..

– Это таких-то, как я? – спросил Ваня.

– Однако... Однако ты их защищаешь!.. Однако, – этто, – ты на их стороне!..

– Я говорил тебе, что есть... – уклонился от ответа Ваня.

– А ты?

– О себе самом я тебе не говорил...

– Однако... Я вижу это по тону!.. По тону вижу!.. Где картины их?

Спросил так быстро и настолько переменив голос, что Ваня не понял.

– Чьи картины?

– Эттих... эттих... современных твоих?.. Венец и предел!..

– Сколько угодно!..

– Картин?.. С каким-нибудь смыслом?.. Со сложной композицией?.. Картин, которые остаются?..

– Э-э... картины!.. Это – брошенное понятие... – вяло сказал Ваня.

Марья Гавриловна принесла в это время кофе, которое неизменно после обеда пил Сыромолотов, и взгляд, которым она обмерила обоих, был явно тревожен. Она не понимала, о чем говорят теперь отец с давно не видавшим его сыном, но слышала, что отец так же серчает и теперь, как и в первый приезд Вани, и так же, как тогда, нужно бы и невозможно упросить его быть ласковей.

– Как этто – "брошенное понятие"?.. – очень изумился отец, глядя на Ваню зло и остро.

– Теперь – находки, а не картины... Открытия, а не картины... Одним словом, – разрешение таких задач, которые...

– А что же такое была картина... и есть!.. Она тоже была... и осталась!.. Находкой!.. Открытием!.. И во всякой картине решались технические задачи... Но они были соз-да-ния духа!.. Они были твор-че-ство!.. И они оставались... и жили столетиями... И живут!.. А теперь?..

– Теперь?.. Теперь есть очень много очень талантливых художников... И они вполне современны... И это их достоинство...

– Ого!.. Ого!.. Очень много!.. И очень талантливых!.. Ты... этто... шутя?.. Шутя, может быть?.. Вообще опять говоришь, или этто... ты сам?..

– Нет, и не шутя, и сам...

– Очень много и очень талантливых?.. Этто... этто... кто же такие?.. Да ты... понимаешь ли, что ты говоришь?

Ваня пожал плечами.

– Что же тут такого ужасного!..

– А то у-жас-но, – что я... на тридцать пять лет старше тебя... этого пока еще не говорю!.. Я еще не говорю, а ты... сказал!.. Я иду по улице... этто... иду и не говорю... и даже не ду-ма-ю... Да, даже не думаю!.. "Какая масса..." или: "Как много молодых людей теперь появилось!.." Не-ет!.. Я думаю: "Как много дряхленьких!.. Как много слабеньких!.. Какая масса недоносков разных... Неврастеников явных!.. Худосочных!.. Какие все вырожденцы!.. И отчего это?.." Вот что я думаю!.. Это я просто как человек так думаю... А как художник... как ху-дож-ник я и теперь не думаю и... не говорю, что много талантов... Откуда такой наплыв?.. С луны?.. Есть тьма подражателей, эпигонов, статистов, свистунов всяких, но талантов... Талантов – два-три, – обчелся!.. А в твои годы... ого!.. В твои годы, знай! – я думал, что только один настоящий, подлинный и прочный талант и есть в Россиия!.. Вот что я думал!.. И если так не думает каждый молодой художник, – пусть он бросит кисти, пока не поздно, – да!.. Пусть идет в писцы, а красок ему незачем портить! Пусть идет в циркачи... да!.. В борцы!.. Да!.. Ты думаешь, я не знаю, что ты делал в Риме?.. Я знаю!.. Писали мне!..

– Гм... Знаешь?.. Тем лучше... – катая хлебный мякиш в толстых пальцах, сказал Ваня, не глядя на отца, и добавил ненужно: – Кто же тебе это писал?

– Кто бы ни писал, – значит правда?

– Что выступал в римском цирке?.. Что же тут грешного?.. Коммод был император, – не мне чета! – однако и он выступал в том же римском цирке!..

– А Мессалина!.. Мессалина!.. – почти задохнулся старик. Мессалина... императрица была, однако продавалась, говорят, солдатам... сволочи всякой!.. По сестерции!.. По сестерции за прием!..

– Да, конечно... Императрица могла бы продаваться дороже, – протрубил Ваня спокойно.

– Этто... этто... это...

Сыромолотов был явно взбешен почти в той же степени, как тогда, когда Ваня нечаянно застал его на крыше за этюдом; и, как тогда, сдержавши себя нажимом воли, спросил вдруг, отвернувшись:

– А вещи твои?

– В гостинице... где я остановился, там и вещи, – старался тщательнее округлить хлебный шарик Ваня.

– Ага!.. Рассудил, что так будет лучше?.. – поднял брови отец.

– Да-а... Потому, во-первых, что я ведь теперь не один...

– А-а!.. Так... Товарищ?..

– Женщина... Да... Конечно, товарищ...

– Гм... женщина?.. Художница?..

– Не-ет... То есть в своем роде художница, конечно... Акробатка... Очень высокой марки... Воздушные полеты... на приборах, разумеется, а не на моторах...

– Акро-батка?.. Этто... этто... (Сыромолотов два раза с усилием глотнул воздух)... этт... Сестра Аберга?.. Фрейлин Аберг?.. А-а?

– Шитц... Эмма Шитц!.. Известная...

– Но немка, немка!.. Все-таки немка!..

– Немка... Только она – русская немка... Из Риги...

– Шитц?.. Ши-итссс! – с присвистом и ужимкой повторил Сыромолотов. Тты все-таки хорошо сделал, что остановился в гостинице!.. Да!.. Хвалю!.. У тебя все-таки есть такт!..

– У меня хватит такта и уйти! – сказал Ваня, улыбаясь почему-то и подымаясь.

Отец поднял плечи, развел на высоте их руками...

– Как находишь!.. Как находишь, так и поступай!.. Как находишь! И всегда поступай, как находишь!.. Держись эттого только!.. Да!.. Всю свою жизнь... Да!..

И Ваня ушел.

Он не приходил к отцу потом несколько дней, и тоскующая Марья Гавриловна, все его ожидавшая, принесла Сыромолотову случайно подобранную на базаре новость, что Ваня купил старый двухэтажный дом, кварталах в четырех от дома отца на том же Новом Плане, и теперь занят его ремонтом.

Если бы самому Ване, когда он ехал с Эммой на родину, сказали, что он купит дом в четырех кварталах от дома отца, он рассмеялся бы так же весело, как Эмма, когда он сказал ей, что купил дом. Этот случай с покупкой дома был одним из тех неожиданных для него самого поступков, на которые он жаловался впоследствии Худолею.

Почему именно в тот раз, когда он шел от отца, придавливая грузом своего тела гибкие доски тротуара, кинулся ему в глаза (и приковал) коричневый указательный перст на беленом железе, упершийся в совершенно ненужные ему два слова: "Дом продается", – почему он так притянул его к себе, этот неискусно намазанный перст, Ваня не понимал. Но, зайдя тогда же к хозяину, отставному чиновнику, дряхлому, с больными красными глазами, он приценился к этому дому шутя, и, когда оказалось, что если он примет на себя закладные, то доплатить за дом придется всего девятьсот рублей (у него же было тысяча семьсот), Ваня сказал просто и весело:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю