
Текст книги "Гарсиа Маркес"
Автор книги: Сергей Марков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 39 страниц)
– А СССР с Колумбией, значит, тогда были друзья не разлей вода?
– Отношения были интересные. С чекистом Гавом я несколько раз обедал – он возил меня в какие-то рестораны на какие-то встречи, как я вскоре понял, не просто для украшения стола. Поскольку я ни слова не понимал по-испански, мне оставалось только надувать щёки, по-дурацки улыбаться и невпопад кивать. Обедали, помню, с колумбийским Андроповым – их министром госбезопасности, ещё как-то раз – с колумбийским Щёлоковым, министром их внутренних дел. Гав о чём-то с ними говорил, что-то у них строго выяснял, грозил пальцем, тут же обворожительно улыбался, стучал кулаком по столу – всё это происходило в частных ресторанах. Я мог воочию убедиться в том, какую силу влияния имел этот человек да и все «тайные наши» не только на внутренние дела далёкой страны, но и на весь огромный далёкий континент.
– А президент-соавтор Микельсен, товарищ и сосед Маркеса, что из себя представлял? Было в нём нечто диктаторское, что Маркес мог использовать, рисуя своего «осеннего Патриарха»?
– Абсолютно ничего! Я был свидетелем того, как Микельсен величественно и достойно проиграл президентскую кампанию. Притом кампанию, по сути, к вечеру выборов им уже выигранную.
– Не поверю, в Латинской Америке выборы, как у нас теперь примерно. Военный переворот, приход к власти полковников – это ещё куда ни шло, это понятно…
– Клянусь! К пяти вечера в день выборов стало ясно, что победа конечно же за Микельсеном. По телевидению ежечасно передавали баланс голосов, в пользу моего соавтора был мощный, подавляющий перевес. Осталось проголосовать только южным районам, которые всегда традиционно были на его стороне. И вдруг к семи вечера перевес Микельсена стремительно сошёл на нет. Никто ничего не мог понять. Мы с Гавом метались по Боготе, он тоже был в полной растерянности. Я же понимал лишь то, какой это удар для Гава, для всей нашей, извини за выражение, внешней политики. Вся она в Колумбии была ориентирована исключительно на соседа и приятеля героя твоей книжки – Микельсена. О том, что в этот момент происходило, мы узнали позднее. И я ещё раз убедился в том, что Маркес ничего не выдумывал. Голосование в Колумбии происходит забавно. Урну ни при каких обстоятельствах не разрешается выносить из помещения избирательного участка, охраняемого вооружённой стражей. На участке же пришедшие макают палец в баночку с несмываемой красной краской. Это единственный способ избежать жульничества: иначе будут сотнями нанимать людей, которые по десять раз получат бюллетени, а в урну, отнеси её хоть на метр от участка, напихают такого, что потом сам чёрт не разберёт. Так вот, к концу рабочего дня на юге полил тропический ливень. Крестьян, людей к политике достаточно равнодушных, заставить в такую погоду тащиться по горным дорогам к урнам, за кого-то там голосовать – дело безнадёжное. Прорвавшая небеса стихия вместе с глиной и гравием стала смывать и самого президента. А он уже выпил со своими ближними за победу шампанского, и вдруг… Микельсен метался по своей штаб-квартире в боготинском «Хилтоне», понимая, что всё идёт прахом. Вся жизнь. Он был так сражён обрушившейся ситуацией, что решился на крайнее – позвонил Рейгану с просьбой о помощи: «Я всегда был лоялен к США. Сейчас меня может спасти лишь ваша помощь. Если вы вышлете с ваших военных баз вертолёты в горные районы, чтобы крестьяне могли в них долететь до участка и проголосовать за меня… То через пару часов всё может перевернуться. А если ваших вертолётов не будет, то мне конец». Через какое-то время моему соавтору уклончиво так ответили, что, к сожалению, погодные условия не позволяют вертолётам подняться. Видимо, Рейган долго советовался с людьми из серьёзных ведомств и, не исключаю, при этом разглядывал фотографии нашего лысого Гава. «Мы желаем вам всяческих успехов, но участие американских вооружённых сил в этой акции не представляется нам возможным». А голосование ещё шло всю ночь – до семи утра. В двенадцать часов ночи, когда получен был этот ответ из Вашингтона, мой соавтор попрощался со всеми. Пошёл в спальню, разделся, принял душ и…
– Застрелился?
– …и на следующее утро проснулся рядовым колумбийским гражданином, а вовсе никаким не президентом. Проигрывать с таким достоинством, с таким мужественным самосознанием и спокойствием – это тоже, согласись, поступок.
– С достоинством маркесовского полковника?
– Да, что-то такое было. Я всё это хорошо помню.
Заметим, что в ту пору Маркес уже работал над «Историей одной смерти, о которой знали заранее» (также с очень простым сюжетом: публично решают убить человека и публично убивают).
Без сомнения можно сказать, что смерть в творчестве нашего героя играла одну из главных ролей, наряду с любовью и одиночеством. Ещё, кажется, не подсчитывали, но и без того очевидно, что само слово «смерть» – одно из наиболее часто употребляемых Маркесом. Притом не просто в фигурах речи, а по существу, по замыслу, по сюжету и сверхзадаче произведений. Мало того. Представляется, что если проделать своеобразный эксперимент и вычленить, убрать из контекста эпизоды, в которых герои убивают и умирают, то тексты превратятся в мутное, бессмысленно-бредовое повествование о каких-то анемичных людях, что-то говорящих, куда-то перемещающихся, чем-то питающихся, зачем-то совокупляющихся. Конечно, убрав трагедию смерти, так можно сказать о большинстве произведений мировой литературы. Однако в латиноамериканской прозе почти любой сюжет зиждется на смерти, всё замешено на крови, обусловлено, детерминировано, цементировано кровью. Смерть – притом насильственная – является краеугольным камнем произведений Астуриаса, Карпентьера, Льосы, Фуэнтеса… Но в особенности – Маркеса. Судя даже по названиям: «Другая сторона смерти», «Похороны Великой Мамы», «Самый красивый утопленник в мире», «А смерть всегда надёжнее любви», «Гости смерти», «Я был покойником», «Я хочу умереть» и т. д.
И как бы мог развиться сюжет «Ста лет одиночества» без ключевой, хрестоматийной сцены, к которой мы вынуждены прибегать вновь и вновь:
«…Хосе Аркадио Буэндиа с невозмутимым видом поднял с земли своего петуха. „Я сейчас приду“, – сказал он, обращаясь ко всем. Потом повернулся к Пруденсио Агиляру:
– А ты иди домой и возьми оружие, я собираюсь тебя убить.
Через десять минут он возвратился с толстым копьём, принадлежавшим ещё его деду. В дверях сарая для петушиных боёв, где собралось почти полселения, стоял Пруденсио Агиляр. Он не успел защититься. Копьё Хосе Аркадио Буэндиа, брошенное с чудовищной силой и с той безукоризненной меткостью, благодаря которой первый Аурелиано Буэндиа в своё время истребил всех ягуаров в округе, пронзило ему горло. Ночью, когда в сарае для петушиных боёв родные бодрствовали у гроба покойника, Хосе Аркадио Буэндиа вошёл в спальню и увидел, что жена его надевает свои панталоны целомудрия. Потрясая копьём, он приказал: „Сними это“. Урсула не стала испытывать решимость мужа. „Если что случится, отвечаешь ты“, – предупредила она. Хосе Аркадио Буэндиа вонзил копьё в земляной пол.
– Коли тебе суждено родить игуан, что ж, станем растить игуан, – сказал он. – Но в этой деревне никто больше не будет убит по твоей вине».
Memento morí. Помни о смерти. Ибо смерть – момент истины. Всё прочее – суета сует и томление духа. Который, как душа, тоже смертен – mors animae. Если не вдумываться и не вчитываться (а «Сто лет одиночества», например, по уверению Фуэнтеса, «надо читать много раз»), то латиноамериканская проза, в том числе её высочайшие образцы, надежд, кажется, не оставляет, все уходят – чтобы не возвратиться: «…ибо тем родам человеческим, которые обречены на сто лет одиночества, не суждено появиться на земле дважды». Но в том-то и дело (и «бум» литературы Латинской Америки в самом страшном в истории человечества XX веке с его невиданными войнами, с расщеплённым атомом тому свидетельство и подтверждение), что надежда не умирает, не уходит, – слишком мощны силы, глубинны корни этого немыслимого латиноамериканского смешения рас, культур, традиций, обычаев, темпераментов, всех трёх измерений… И непонятно, что превалирует – вера ли (на генетическом уровне) в африканских богов, вудуизм, вера в Христа, или древние индейские верования, или нечто ещё более древнее и мистическое. Притом смерть почти неизменно соседствует с сексом, в той или иной мере сакральным. По большому счёту в латиноамериканской литературе лишь две темы, но главные: любовь и смерть. И отношение к тому и другому незамутнённое.
Помнится случай, поразивший нашу студенческую группу, прибывшую для стажировки на Кубу. Поселили нас на финке в престижном гаванском районе Мирамар. Разобрав чемоданы, присели на крыльце, разлили, чтобы отметить приезд. В соседнем дворе, сокрытом тенью церковной колокольни и вековой раскидистой сейбы, смеялись женщины, радостно кричали дети, грохотали барабаны, тамтамы, гудели вувузелы.
– Поминки, – пояснила консьержка Чело, сухая пожилая негритянка. – Пятилетний мальчик умер от мозга.
– И они это событие отмечают?
– Очень верующая семья, много детей, – ответила набожная Чело.
– Ну да, понятно, одним больше, одним меньше.
– Дело не в этом, – возразила Чело. – Он сразу угодил в рай, ему хорошо, сытно. К падре Антонио в храм они не ходят. У них своя религия, не христианская. Духов теперь вызывают, чтобы они там присмотрели за мальчуганом. Слышали о вудуизме? Религия очень древняя, от наших предков. А соседи – коммунисты-вудуисты…
Кто-то из стажёров вспомнил, что режиссёра Эйзенштейна здешний культ смерти настолько потряс, что он вознамерился свою мексиканскую эпопею завершить всенародными плясками со скелетом – главным героем праздника, где все до упада веселятся, впадая в транс, потому что смерть – радость обновления и возрождения. Доминиканская коммунистка Мину Мирабаль просвещала советских студентов-стажёров:
– Вудуизм – из Африки, конечно. Но и индейцы, особенно колумбийские, много размышляют о жизни и смерти, их умы постоянно занимают вопросы о бытии и ином мире, который простирается за границы осязаемой реальности. Наши аборигены обладают специфическим взглядом на мир вообще и мир мёртвых в частности. Земная и загробная жизнь не противопоставляются. Существует поверье, что жене умершего на рассвете после похорон желательно совокупиться с чужеземцем, лучше из дальних стран, в позе сзади, глядя на восход солнца, и на семью снизойдёт благодать.
Смерть для латиноамериканца – и трагедия, и фарс, и комедия. Обусловливающие жизнь, «…и он с наслаждением посмотрел на не верящих людей, раскрыв рот глазевших на океанский лайнер, такой огромный, что вряд ли что с ним сравнится и в этом мире и в том, застрявший перед церковью, более всего в округе, в двадцать раз выше колокольни и почти в сто раз длиннее деревни, и имя его – халалчиллаг – железными буквами сверкало на бортах, по которым лениво стекали древние воды мёртвых морей». Слово «Halalcsillag» на лайнере из рассказа «Последнее путешествие корабля-призрака» по-венгерски означает «Звезда смерти». Юмор Маркеса, поскольку Венгрия – не морская страна.
В 1981 году Гарсиа Маркес, заявив, что «как писатель более опасен, чем как политик», нарушил данный самому себе и миру обет писательского молчания: увидела свет повесть «История одной смерти, о которой знали заранее». (Писал несколько лет тайно, как нарушают пост.) Впрочем, «литературную забастовку» он окончил ещё 6 сентября 1980-го публикацией рассказа «Следы твоей крови на снегу» (который, напомним, является аллегорией того отрезка его прошлого, когда он жил в Париже с Тачией) и как бы приуроченной к этому покупкой первой в своей жизни нешуточной недвижимости в Париже (квартиры на рю Станислас) и заодно в родной Картахене (особняка на первой линии у Карибского моря). Вообще надо признать, что тот «обет» был не более, но и не менее чем прекрасным рекламным ходом опытного, собаку съевшего рекламщика. Если взять шире, то вообще колоссальный успех Маркеса – одна из самых успешных в истории человечества глобальных рекламных кампаний. Сродни «„The Beatles“ for ever!» – его любимой группы «Битлз» (с которой он как бы параллельно в 1960-х покорял мир). Кстати, 8 декабря 1980 года, узнав об убийстве Джона Уинстона Оно Леннона, Маркес, по свидетельству его соседки в Париже, моей знакомой адвокатессы Сильвии Бако, «напился с горя, как русский. В ресторанчике напротив, как герой Достоевского, рассуждал о смысле жизни, о смерти…». Дома сел писать (писание ему до поры заменяло лекарственные препараты). «Сегодня днём, глядя в хмурое окно на падающий снег, я размышлял обо всём этом, о том, что у меня за плечами более пятидесяти лет, а я так толком и не знаю, кто я такой, какого чёрта я здесь делаю. И мне подумалось, что с момента моего рождения мир не менялся до тех пор, пока не появились „Битлз“». Маркес утверждал, что Джон Леннон прежде всего олицетворяет любовь…
Итак, в 1981 году он закончил «Историю одной смерти, о которой знали заранее» – «своего рода фальшивый роман и фальшивый репортаж», как сам выразился, «недалеко от американской „новой журналистики“». Финал подсказал друг юности Альваро Сепеда незадолго до своей смерти.
«В ту пору, в середине 70-х, я только вернулся из Европы, – вспоминал Маркес. – Мы уехали на воскресенье в загородный дом Альваро, стоявший на берегу мутного моря, в Сабанилье, и стряпали там его прославленное санкочо из рыбы мохарра… „У меня для тебя потрясающая новость, – неожиданно сказал Альваро. – Байардо Сан Роман вернулся к Анхеле Викарио“. Как он и рассчитывал, от удивления я остолбенел. „Они живут вдвоём в Манауре, – снова заговорил Альваро, – старые, затраханные жизнью, но – счастливые“. Он мог не говорить мне больше ничего – я это понимал и сам: мои долгие поиски закончились. Эти две фразы означали, что двадцать три года спустя человек, расставшийся со своей женой прямо в свадебную ночь, снова вернулся к ней. Один из моих закадычных друзей юности – а я в нём души не чаял – был назван виновником позора, хотя его виновность так и не была доказана, и на глазах у всего городка зарезан братьями оскорблённой новобрачной. Его звали Сантьяго Насар; жизнерадостный и красивый, он был заметной фигурой местной арабской общины. Это убийство произошло незадолго до того, как я понял, кем я буду: у меня возникла такая острая потребность рассказать об этом случае, что, вероятно, именно он раз и навсегда определил моё писательское призвание».
Через пять лет в публичном доме негритянки Эуфемии Маркес впервые рассказал об этом преступлении друзьям-хохмачам Херману и Альфонсо, а также девочкам. К тому времени Маркес уже решил стать писателем, на что отец ему заметил: «Будешь есть бумагу». Несколько лет ему снилось, как он рвёт пачки бумаги, делает из них шарики и ест их. Но это не была газетная или туалетная бумага, это была отличная белая бумага, шероховатая, с водяными знаками – он покупал её, когда были деньги. Тем не менее и Альфонсо, и Херман, и Эуфемия с девочками в один голос заявили: история об этом преступлении заслуживает того, чтобы быть написанной, даже если придётся есть бумагу.
«Не важно, что она будет придумана, – сказал Альфонсо. – Софокл придумывал тоже, но посмотри, как здорово это у него получалось!»
Позже Альваро сказал Габриелю почти то же самое, но добавил: «Беда только в том, что твоей истории не хватает одной ноги».
И в самом деле, истории не хватало непредсказуемой концовки – именно той, какую Альваро рассказал Маркесу двадцать три года спустя после совершённого преступления, – но тогда предугадать её было невозможно. Херман, со своей врождённой осторожностью, посоветовал Маркесу подождать ещё год-два, пока книга не будет хорошо продумана. Маркес ждал не год и не два, а целых тридцать лет.
И это не было чем-то исключительным; он никогда не садился писать о том или ином событии, пока не проходило лет двадцать. В данном случае он выжидал намеренно: искал ту недостающую ножку для треноги, пытался придумать концовку истории и даже не подозревал, что то же самое делает жизнь, но лучше и изобретательнее, чем он.
«Почаще рассказывай историю, – советовал „учёный каталонец“ Виньес. – Только так сможешь выявить её внутреннюю суть». В течение многих лет, надеясь на то, что кто-нибудь заметит в его истории изъян, Маркес рассказывал её повсюду – с начала и до конца и наоборот. Мерседес ещё с детства помнила некоторые детали этого преступления и, наслушавшись пересказов Маркеса, полностью историю восстановила; в конце концов она стала рассказывать её лучше, чем он. В молодости Луис Алькориса записал эту историю на магнитофон у себя дома в Мексике. В глухом селении Мозамбика Маркес рассказывал её Руйю Герре целых шесть часов: это было ночью, когда кубинские друзья угощали его мясом бродячей собаки, убедив в том, что это – мясо газели; но и тогда не удалось найти, чего же не хватает истории. В течение многих лет Маркес неоднократно рассказывал её своему литературному агенту Кармен Балсельс: в Барселоне и других городах мира, в самолётах – и всякий раз, как и впервые, как когда-то чёрная Эуфемия, она принималась плакать, а писатель терялся в догадках, «плачет ли она от нахлынувших чувств или от того, что он ещё не написал этой истории и её не продашь».
«– Две фразы, сказанные Альваро в то воскресенье, когда мы готовили у него на даче санкочо из рыбы мохарра, – вспоминал Маркес, – поставили для меня всё на свои места. Возвращение Байардо Сан Романа к Анхеле Викарио и являлось конечно же недостающей концовкой. Всё становилось предельно ясным: из-за своей любви к убитому другу я всегда считал, что это – рассказ об отвратительном преступлении. А на самом деле здесь была сокрыта история о необычайной любви…» (По другой версии, окончательную форму книга приняла, когда в 1979 году он с семьёй возвращался из кругосветного путешествия и в аэропорту Алжира увидел очень красивого арабского принца с соколом.)
Соответственно был выбран и эпиграф к повести: «Любовная охота сродни надменной – соколиной. Жиль Висенте».
Мощно, как всегда, сразу захватывающе начинает Маркес небольшую по объёму, но насыщенную, как роман, повесть (блестящий перевод Л. Синянской):
«В день, когда его должны были убить, Сантьяго Насар поднялся в половине шестого, чтобы встретить корабль, на котором прибывал епископ. Ему снилось, что он шёл через лес, под огромными смоквами, падал тёплый мягкий дождь, и на миг во сне он почувствовал себя счастливым, а просыпаясь, ощутил, что с ног до головы загажен птицами…»
Когда читаешь повесть, возникает ощущение причудливого симбиоза журналистского репортажа и музыкального произведения, симфонии или даже рок-оперы высочайшего класса (в чём-то созвучной опере Эндрю Ллойда Уэббера – «Иисус Христос – суперзвезда», созданной примерно в то же время). Атмосфера накаляется и нагнетается ритмично, по неким законам то ли фламенко, то ли болеро, то ли джаз-рока.
– Габриель Гарсиа Маркес – один из самых музыкальных писателей, которых я знаю, – говорил мне в Гаване один из лучших гитаристов XX века испанец Пако де Лусия. – Честно говоря, я не очень-то заядлый читатель, с трудом одолеваю какую-либо толстую книгу, многие так и недочитал. Музыка мне понятнее. Но Маркес сразу увлёк, «Сто лет одиночества» – как мощная симфония и начинается, и захватывает, и возносит, и завершается… Все его рассказы и романы поразительно музыкальны! Не берусь судить в литературоведческом, стилистическом смысле, некоторые говорили, что он кому-то там подражал, что больше журналист, чем писатель, или даже в большей степени политик, друг всех великих, Кастро, Миттерана, Гонсалеса… Но я-то слышу его вещи, а они именно в музыкальном смысле почти совершенны. Даже пробовал композиции делать. И сделал бы – будь я Мануэлем де Фалья, великим композитором. Вот эта вещь – о том, как человек выходит из дома, зная, что его наверняка до захода солнца убьют, и весь город знает, но никто ничего не может поделать, полнейшая обречённость – она же сама музыка! – в стиле фламенко, канте хондо, с цыганско-арабскими мотивами… – Лусия касается струн, постукивает по корпусу пальцами, и кажется, что действительно слышишь «Историю одной смерти…». – Кстати, Габо сам прекрасно играет на гитаре и поёт. Замечательны у него эти колумбийские валленато, болеро о розах, жгучих красотках, любви, разбитых сердцах, смерти! У нас с ним во многом вкусы сходятся, лишь в одном, кажется, разнятся: он любит жёлтые розы, а я выращиваю в своём саду в Мадриде только голубые.
Из «Истории одной смерти, о которой знали заранее»:
«…И я увидел его. Только что, в последнюю неделю января, ему исполнился двадцать один год, он был стройным и белокожим, с вьющимися волосами и такими же арабскими веками, как у отца… От матери он унаследовал инстинкт. А у отца с детства обучился владению огнестрельным оружием, любви к лошадям и выучке ловчей птицы…»
– …Нагнетание у Маркеса идёт такое, – говорил Пако де Лусия, наигрывая на гитаре, словно аккомпанируя прозе, – что смерть неизбежна, никуда не деться – она как сам рок.
– Джаз-рок? – уточнил я.
– Ну да, и в этом, и в другом, и в библейском смысле. А у него там и имена какие-то библейские, по-моему: Пётр, Павел, Сантьяго… Не помню, есть ли Мария. Должна быть.
– Сантьяга вместо неё – это имя матери Маркеса, – напомнил я Пако.
В «Истории…» много прямых автобиографических мотивов. Начиная с рассказчика, его матери Луисы Сантьяги («Мама – лучший из моих читателей. Она безошибочно находила ключ ко всем моим книгам и точно угадывала, кто являлся прототипом того или иного персонажа… Прочитав роман, она расстроилась, потому что всю жизнь пыталась скрыть своё, как она считала, некрасивое второе имя Сантьяга, а теперь о нём узнал весь мир»). С его жены Мерседес, его братьев Луиса Энрике и Хайме, сестры Марго, другой сестры – монахини… И местную проститутку, с которой рассказчик проводит время в постели, зовут Марией Алехандриной Сервантес – мы помним роскошную блудницу из борделя городка Махагуале, из-за которой юный Габриель «потерял голову во время самой долгой и разгульной попойки в жизни», и других его Марий. («Габо обожает женщин, – сказала в одном из немногочисленных интервью Мерседес. – Это видно и по его книгам. У него всюду есть друзья из числа женщин, которых он очень любит. Хотя большинство из них не писательницы. Женщины-писательницы такие зануды».)
Мастерски, предельно точно, по-латиноамерикански (а мы бы добавили, что и по-толстовски) выписана, выткана, сыграна сцена самого «объявленного убийства»:
«Сантьяго Насару нужно было ещё несколько секунд, и он бы вошёл в дом, но тут дверь захлопнулась. Он успел несколько раз кулаками ударить в дверь и повернулся, чтобы, как полагается, в открытую встретить своих врагов. <…> Нож пропорол ему ладонь правой руки и по рукоятку ушёл в подреберье. Все услышали, как он закричал от боли:
– Ой, мама!
Педро Викарио резким и точным рывком человека, привыкшего забивать скот, нанёс ему второй удар… Сантьяго Насар, смертельно раненный трижды, снова повернулся к ним лицом и привалился спиной к двери материнского дома, он даже не сопротивлялся, будто хотел одного: помочь им поскорее добить его с обеих сторон. „Он больше не кричал, – сказал Педро Викарио следователю. – Наоборот: мне почудилось, он смеялся“. Оба продолжали наносить удары ножами, легко, по очереди, словно поплыв в сверкающей заводи, открывшейся им по ту сторону страха. Они не услышали, как закричал разом весь город, ужаснувшись своему преступлению… Отчаявшись, Пабло Викарио полоснул его горизонтально по животу, и все кишки, брызнув, вывалились… Ещё мгновение Сантьяго Насар держался, привалясь к двери, но тут, увидев блеснувшие на солнце чистые и голубоватые собственные внутренности, упал на колени…»
Рецензируя «Историю…», профессор Бафорд писал, что автор – «безусловно, один из самых блестящих и самых „магических“ политических романистов современности».
«В „Истории одной смерти, о которой знали заранее“ Гарсиа Маркес предстал в новой ипостаси – великого трагика, создав произведение, не уступающее по своей эмоциональной и нравственной мощи античной трагедии, – пишет исследователь его творчества Всеволод Багно. – Согласимся, что любая человеческая жизнь – это хроника заранее предрешённой смерти, в сущности, заранее объявленной, о которой знают все, а ведут себя так, как будто ни о чём не подозревают и очень удивляются и огорчаются, когда она приходит. Поэтому-то книга Гарсиа Маркеса и прозвучала как набат о человеческой жизни, её хрупкости и бесценности. Набат, но также и напоминание о нашем равнодушии и нашем беспамятстве. Убийство, совершающееся в романе Гарсиа Маркеса, – заурядно и по месту действия, и по исполнителям, и по мотивам. Зауряден и человек, которого убивают в захолустном городке по подозрению в преступлении, совершаемом по молодости на каждом шагу… <…> „История одной смерти, о которой знали заранее“ – это, вне всякого сомнения, коллективная исповедь народа, не только не препятствовавшего совершению преступления, но и соборно участвовавшего в нём. Как ни кощунственно на первый взгляд подобное сопоставление (однако и сам Гарсиа Маркес подсказывает его именем своего героя: Насар – из Насарета), но в романе отчётливо звучат евангельские мотивы. Мотивы искупительности жертвы Сантьяго для народа, живущего в отчуждении, скорее предрассудками, чем нравственными устоями. И писатель настаивает на том, что об искупительной смерти, на этот раз абсолютно ничем не примечательного человека, должно быть возвещено так же, как и о смерти Христа. Будет ли жертва искупительной?..»
И ещё о смерти.
В октябре 1981 года, как бы завершая скорбную вереницу смертей великих певцов, «начатую» в России Владимиром Высоцким, «продолженную» Джо Дассеном во Франции и Джоном Ленноном в США, ушёл из жизни Жорж Брассенс. Для нашего героя он был больше чем певцом или поэтом – Брассенс для Маркеса олицетворял ту Францию, которую он любил и в которой стал писателем.
«Не так давно на одной литературной дискуссии, – вспоминал Маркес в конце 1981 года, – меня спросили, кто, по моему мнению, лучший современный поэт, пишущий на французском языке. И я ответил не задумываясь: Жорж Брассенс. В аудитории присутствовали и те, кто не слышал этого имени. Одни были слишком старыми, другие – слишком юными… Он умер не в своём доме на берегу моря, утопающем в цветах, где беззаботно бродят многочисленные кошки, а из скромности, своей легендарной скромности уехал умирать к другу, чтобы об этом никто не знал. Известно о его смерти стало только через семьдесят два часа, когда несколько родных и близких людей уже тихо, без прессы и TV похоронили его на местном кладбище. И он не мог поступить иначе, для таких людей смерть – сугубо личное событие, не подлежащее широкой огласке. Я его встретил лишь однажды после его выступления в „Олимпии“, и он навсегда запал в моё сердце. Он был похож скорее на машиниста, чем на звезду: усы, как у турка, стоптанные башмаки… Мы поговорили совсем немного, но что-то позволило мне считать его своим близким другом… В пятидесятых, когда я жил во Франции, Париж нельзя было представить без Брассенса. Однажды вечером меня остановили полицейские, проводившие облаву, плевали мне в лицо и били, как и других алжирцев, которых была полная машина. Меня тоже приняли за алжирца, я провёл с ними ночь в камере, набитой битком, словно сельди в бочке. И мы всю ночь пели песни Жоржа Брассенса. В то время он уже написал своё завещание в стихах. Его стихи я учил, ещё не зная французского, но чувствуя их силу. (В переложении советского барда Юрия Визбора его тексты тоже звучали забористо: „Он идёт по шикарному пляжу, / А вокруг красота, красота: / Толигэ, толигэ, дювиляже, / Тра-та-та-та, та-та-та, тра-та-та“. – С. М.) …Изменился Париж, там больше не танцуют, не обнимаются и не целуются на улицах, – констатировал Маркес. – В Париж без Жоржа Брассенса я не хочу. Как будто на нём повесили табличку, о которой он просил: „Закрыто по случаю похорон“».
«История одной смерти, о которой знали заранее» вышла сразу в нескольких крупнейших издательствах в Испании, Колумбии, Аргентине, Мексике… Вскоре «Эль Эксельсиор» рапортовала, что в продажу на испаноязычный книжный рынок поступило более миллиона экземпляров – по 250 тысяч в мягкой обложке в каждой из стран, где вышла, и 50 тысяч – в твёрдом переплёте в Испании; что переводится сразу на тридцать один язык мира, чего не случалось прежде ни с одной книгой. (На самом деле колумбийское издательство «Овеха Негра», оправдывая своё название – «Паршивая овца», – обманно напечатало на один миллион экземпляров больше, но раскупили!)
«Историей…» торговали на всех углах, в том числе продавцы газет, кока-колы и мороженого. Сам Маркес на пресс-конференции назвал «Историю…» своей «лучшей работой». Не все газеты публиковали такие восторженные отзывы: «Шекспировский уровень!.. Божественная обречённость и поэзия древнегреческой драмы!.. Раз прочтя – никогда не забудешь!..» Некоторые критики сочли повесть «растянутым, как жвачка, рассказом, который ничего не добавляет к творчеству Гарсиа Маркеса». Однако рейтинги, как говорится, зашкаливали, книга била все рекорды продаж. Это был бесспорный бестселлер, а наш герой подтвердил и упрочил свою репутацию писателя номер один в мире.
Адвокат из Боготы Альварес предъявил Маркесу иск на полмиллиона долларов за клевету в «Истории…» на братьев Чика: они представлены автором убийцами, хотя были признаны невиновными. И некоторые другие персонажи вознамерились подавать в суд и требовать компенсации от писателя-миллионера. Доброхоты даже разыскали престарелую проститутку и посулили ей деньжищи – но блудница Мария Сервантес (одно имя чего стоит!) лишь усмехнулась и сказала, что «Габо её увековечил». Отсудить никому ничего не удалось – судьи в Колумбии все поголовно почитатели творчества Гарсиа Маркеса.
Двадцать первого мая 1981 года вместе с Кортасаром, Фуэнтесом и вдовой Сальвадора Альенде Хортенсией он присутствует на инаугурации Миттерана, которому суждено было рекордное в истории Франции по продолжительности четырнадцатилетнее президентство. Эта инаугурация станет первой в череде инаугураций президентов и премьер-министров, на которые потом приглашался Маркес. Через много лет, когда Франсуа Миттерана не стало, Маркес рассказал, как они познакомились: «Однажды, очень давно, в конце приёма в резиденции французского посла в Мехико мы собрались у камина выпить кофе с коньяком. Там были и несколько французов, которые помогли мне, так сказать, стать гостем Миттерана. Невозмутимый, с улыбкой на губах, сидя в своём кресле, он предложил нам всем рассесться вокруг и побеседовать о литературе. Пабло Неруда до этого говорил ему про меня, дарил мои книги, переведённые на французский, так что он знал… Миттеран был, конечно, политиком и говорил в основном о политике, как и все другие политики мира, с которыми мне приходилось общаться. Но он был и писателем, у него замечательные дневники! Субъективные, разумеется, как у всякого писателя, например, у меня. Когда ему указывали на его субъективность, он очаровательно отвечал: „Это лишь иллюзия лирического характера“. А в тот вечер у камина в Мехико он сказал, что иногда наши мысли напоминают стихи, которые нам снятся…»