
Текст книги "Гарсиа Маркес"
Автор книги: Сергей Марков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 39 страниц)
«Теперь я должен был, – признавался Маркес в одном из барселонских интервью, – доказать сотне тысяч неизвестных мне людей, раскупивших „Сто лет одиночества“ меньше чем за год, что эта книга не была, как выразился один критик, счастливой случайностью… и что у меня ещё хватает горючего для других книг». В предисловии к одному из первых сборников Маркеса, вышедших в 1970-х годах в СССР, известный советский исследователь творчества Маркеса и переводчик Лев Осповат писал: «Первым, что осознал он, обратившись к уже давно возникшему замыслу романа о латиноамериканском диктаторе, была необходимость решительно преодолеть инерцию того стиля, который он так долго искал, вынашивая предыдущую книгу. „Я понял, что нужно полностью разрушить этот стиль, зайти с другой стороны. Как же это сделать? Надо начать с нуля. Как начать с нуля? Я буду писать детские рассказы“. Рассказы, которые стал писать Гарсиа Маркес (они вошли в книгу под заглавием „Невероятная и грустная история о простодушной Эрендире и её жестокосердной бабке“), трудно назвать „детскими“ – они рассчитаны на достаточно искушённого читателя. Но и автор по-своему прав: мы встречаемся в этих рассказах с такой детской чистотой воображения, населяющего мир самоценными чудесами, а порой и с таким мажорным преображением действительности, каких у Гарсиа Маркеса ещё не бывало…»
В основу «детской» (мы помним, Маркес уже брался за «детскую» литературу) «Невероятной и грустной истории…» положен эпизод из «Ста лет одиночества» – судьба девочки, по неосторожности которой сгорел дом, где она жила с бабушкой.
«…Когда бабка окончательно и бесповоротно убедилась, что в груде обгорелых обломков нет ничего путного, она посмотрела на внучку с самым искренним состраданием.
– Бедная моя детка, – вздохнула она, – тебе до конца твоей жизни не расплатиться со мной за такие убытки.
Эрендира начала расплачиваться в тот же самый день, когда под назойливый шум дождя бабка свела её к хилому и раньше времени овдовевшему лавочнику; его хорошо знали в пустыне как большого охотника до нетронутых девочек, за которых он платил не скупясь. На глазах у невозмутимой бабки скороспелый вдовец с научной взыскательностью осмотрел Эрендиру, оценил упругость её ляжек, величину грудей, диаметр бёдер. И пока не подсчитал в уме, чего она стоит, не проронил ни слова.
– Она ещё совсем зелёная, – произнёс он, – у неё грудки острятся, как у сучки.
Он поставил Эрендиру на весы, чтобы цифры подтвердили его правоту. Девочка весила сорок два килограмма.
– Красная цена ей сто песо, – сказал вдовец.
Бабка возмутилась.
– Сто песо за такую молоденькую целочку! – вскричала она. – Ну, любезный, у тебя, оказывается, нет никакого уважения к добродетели!..»
Если учесть, что впервые публиковалось это в одном из самых академических издательств СССР – «Прогресс», то становится очевидным: Осповат был прав, говоря о «детской чистоте воображения»:
«Бабка велела Эрендире идти с лавочником, и тот повёл её за руку в складское помещение, точно первоклассницу в школу.
– Я подожду тебя здесь, – сказала старуха.
– Хорошо, бабушка, – сказала Эрендира.
…При первой попытке вдового лавочника Эрендира заорала по-звериному и рванулась в сторону… Вдовец взял её под лопатки, не дав встать на ноги, ударом под дых повалил в гамак и так прижал коленкой, что она не смогла пошелохнуться. <…> Когда в посёлке не осталось ни одного мужчины, готового заплатить хоть самую малость за любовь Эрендиры, бабка повезла её на грузовике в края контрабандистов. <…> Бабушка обмахивалась веером, восседая на своём троне, – ей будто и дела не было до всей этой ярмарки. Единственное, что её интересовало, – это порядок в очереди клиентов и правильность суммы, которую она брала за вход к Эрендире… принимала в доплату образки святых, семейные реликвии, обручальные кольца – словом, всё, что было из золота, которое она пробовала на зуб, когда оно не блестело…
Сержантик вошёл внутрь, но тут же вышел, потому что Эрендира взмолилась, чтоб он позвал бабку. Бабка повесила на руку корзину с деньгами и скрылась в походной палатке, где было тесно, но опрятно и прибрано. В глубине на раскладушке пластом лежала измученная и грязная от солдатского пота Эрендира. Её била мелкая дрожь.
– Бабушка! – зарыдала она. – Я умираю…
– Да там всего ничего. Какой-нибудь десяток солдат.
Эрендира не заплакала, нет, она завыла, как загнанное животное… Когда Эрендира затихла, бабка вышла на улицу и вернула сержантику деньги.
– На сегодня всё, ребята! – сказала она. – Завтра в девять – пожалуйста!
Солдаты и гражданские, сломав очередь, разразились угрозами. Но бабка взмахнула своим жезлом и дала им решительный отпор.
– Ах вы изверги! Аспиды ненасытные! – надрывалась она. – Вы что думаете, она у меня железная? Вас бы на её место! Христопродавцы! Кобели поганые!..»
Об этой сцене, прочитанной Маркесом Патрисии, жене Льосы (под настроение Маркес охотно читал свою прозу вслух, чтобы «обкатать» на слушателях), она, Патрисия, сказала, что если бы не «образки святых», «семейные реликвии», если бы не эти «Аспиды ненасытные!», «Христопродавцы!», то было бы в духе секс-шоу на Рамбле. А так рассказ – как всё у Габо – не пошл и потрясающ. Но не про бедную, конечно, девочку, которую бабка укладывает в постель с мужиками, ведь не случайно он сравнивает купающуюся бабку с «белой самкой кита», что ассоциируется с Белым китом из романа Мелвилла «Моби Дик», где кит олицетворяет мировое зло, так что это про всех, какие к чёрту девочки! Маркес оценил редкое сочетание в женщине красоты и ума, Патрисия добавила, что прелестно сказано про бабушку: «И ни с того ни с сего, так, как поют только во сне, она пропела эти горькие для неё строки:
Господи, Господи, верни мне невинность,
Чтоб насладиться его любовью, как в первый раз.
И только Улисс заинтересовался бабушкиными печалями…»
Непростой, многозначный и многослойный рассказ, точнее, повесть Маркеса. Даже – короткий роман-драма, со множеством живых, неповторимых, «со своим ДНК» героев, перипетий, а главное (что Пушкин считал главным в прозе) – мыслей… Чрезвычайно интересен, сложен и даже в чём-то «поэтичен» образ бабушки, предсказывающей вконец истерзанной тысячами мужчин внучке:
«Ты станешь великой госпожой, – обратилась она к Эрендире. – Родоначальницей, которую боготворят те, кому она покровительствует, и почитают высшие власти. Капитаны будут слать тебе открытки со всех концов света».
Недаром «Эрендира» вызвала бурную дискуссию в прессе и неоднократные попытки экранизации. (В Париже на улице Сен-Дени, где располагались десятки секс-шоу, эротических театров, кинотеатров и т. п., мне довелось посмотреть в одном из заведений, где хозяином был иммигрант из Колумбии, порнопостановку, в которой блеснула «бессердечная бабка» Эрендиры – актрисе сокрушительных форм аплодировали, что нечасто случается на Сен-Дени и Пигаль.)
«Невероятная и грустная история…» развёртывается в целую притчу «о мытарствах души человеческой, – подметил в 1979 году Осповат, – о власти и покорности, о любви и бунте. Самая грубая и площадная проза (чего стоят одни только вымокшие от пота простыни, на которых Эрендира отрабатывает свой долг!) органически срастается со сказочной феерией, причём соединительной тканью служит всепроникающий юмор. <…> Даже любви, ворвавшейся вместе с юным и самоотверженным Улиссом в горестную жизнь Эрендиры, не суждено вызволить девушку из-под власти злых старухиных чар. Стоит заметить, что вообще в чудотворном мире Гарсиа Маркеса, кажется, одна лишь любовь неспособна творить чудеса. Избавление приходит слишком поздно и покупается слишком дорого – Улисс вынужден своими руками зарезать старуху, и тяжесть этого убийства он не в силах снести. А ожесточившаяся Эрендира, сняв с убитой жилет с зашитыми в нём золотыми слитками, убегает неведомо куда…»
В сборник, над которым Маркес работал с 1961 года и почти всё время пребывания в Барселоне (параллельно с романом «Осень Патриарха»), кроме «Невероятной и грустной истории…» – вошли рассказы «Старый-престарый сеньор с огромными крыльями», «Море исчезающих времён», «А смерть всегда надёжнее любви», «Последнее плавание корабля-призрака», «Блакаман добрый, продавец чудес», «Самый красивый утопленник в мире».
«…Женщины не могли не заметить, что покойный встретил свою смерть с достоинством, – в его лице не было выражения одиночества, столь частого у погибших в море, как не было и отвратительного убожества, отличающего речных утопленников…» Один из наиболее философских рассказов (у Маркеса все философские, но в этом сборнике – в особенности), рассказ-поэма. Сюжет рассказа «Самый красивый утопленник в мире», как обычно, незамысловат: жители селения обнаружили на берегу утопленника. Философия заключается в самом простом, казалось бы, но неизбывном, неиссякаемом, как самая жизнь, – женской мечте о Мужчине.
«Мало-помалу женщины очистили покойника от наслоений, и, когда он предстал перед ними в первозданном виде, у всех перехватило дыхание. Это был самый высокий, самый красивый и самый мужественный мужчина из всех существующих на свете… Женщины тайком сравнивали усопшего со своими мужьями и с грустью понимали, что он способен был в одну ночь сделать то, чего их мужьям не дано было сделать за всю жизнь, и они разочаровывались в глубинах своих сердец и раз и навсегда отвергали мужей как немощных и ни на что не годных. Забыв обо всём, они блуждали в трепетных рощицах своих фантазий…»
…Всего было в достатке у Маркеса. Но он почувствовал, вернувшись к роману «Осень Патриарха», что не хватает антильской поэзии. И тогда он отложил книгу в сторону и улетел на Антильские острова, которые объездил, остров за островом, останавливаясь, где нравилось, отдавая должное своему более чем завидному материальному положению.
Напоённый антильской музыкой и поэзией, Гарсиа Маркес продолжал работу.
«Представляю, сколько сложностей было у переводчиков „Осени Патриарха“, – признавал он позже. – Книга насыщена стихами карибских народов: там есть кубинские песни, мексиканские и одна пуэрто-риканская. И это сделано сознательно, это своего рода литературная игра, доставляющая автору удовлетворение. Кроме того, она вся наполнена поэзией Рубена Дарио. Когда работал, я думал: какой поэт был бы типичным для эпохи великих диктаторов, которые правили подобно феодалам периода упадка? И таким поэтом, вне всяких сомнений, был никарагуанец Рубен Дарио».
В романе «Осень Патриарха» более двадцати пяти эпизодов, ситуаций, так или иначе заимствованных у Дарио, – это помимо того, что в романе действует и сам поэт как персонаж. «Присутствие личности и творчества Рубена Дарио подтверждает слова Гарсиа Маркеса о том, что именно этот роман содержит в себе наибольшее количество автобиографических моментов», – считает Сальдивар.
Роман о диктаторе тоже в общем-то с простым внешним сюжетом – Патриарх умер, народ вошёл во дворец и увидел, как он жил, а он вроде бы и не умер, но всё-таки умер, – сам по себе напоминает поэму об одиночестве во власти. Сочинял его Маркес, как пишут стихи, слово за словом, даже «букву за буквой». И бывали недели, когда удавалось написать только одну фразу, один абзац.
«Знаете, какая у меня была проблема? – признавался Маркес в одном из интервью. – Обычные фразы и даже диалоги у меня выходили в александрийском стиле или в десятистопнике. И мне пришлось потом разбивать и александрийский стиль, и десятистопник, чтобы этого не было заметно. При появлении Рубена Дарио, особенно во время его выступления, когда он читает стихи, в мой текст вкрапливается строка – los claros clarines (звонкие трубы). В этом изюминка».
«– В этой книге, Габо, ты позволил себе полную свободу, – говорил ему Плинио Мендоса. – Ты вольно обращался с синтаксисом, с категорией времени, даже с географией, а кое-кто утверждает, что и с историей… Однажды ты вообще назвал роман о диктаторе своей зашифрованной биографией. Но это странно и является скорее материалом для психоаналитика.
– Почему? Одиночество писателя схоже с одиночеством во власти…»
Маркес часто бывал в ту пору и в Париже. «У него была светлая, просторная и тихая квартира на бульваре Монпарнас, – вспоминал Мендоса. – Стены были выкрашены в светлые тона, повсюду чувствовались достаток, высокий уровень качества жизни и вкус: тёмно-коричневые английские кожаные кресла, гравюры супермодного Вильфредо Лама, роскошный стереопроигрыватель, всегда свежие жёлтые розы в хрустальных вазах. „Они приносят удачу, Плинио“… Теперь, кажется, он намного лучше, чем раньше, разбирается в хорошей живописи и музыке, ценит красивых женщин и шикарные отели, знает толк в очень дорогих шёлковых рубашках, эксклюзивной обуви, винах, сортах сыра, устрицах под острым индийским соусом, чёрную икру предпочитает красной. Его новые знакомые и приятели – только известные и состоявшиеся люди, неудачников нет: политики, режиссёры, кинозвёзды или обыкновенные мультимиллионеры, которые могут позволить себе роскошь иметь в друзьях знаменитость, так же, как они покупают квартиру или шиншилловую шубу любовнице. Но он не теряет из виду и старых друзей, с которыми когда-то пил дешёвое вино в борделях. Теперь он расплачивается по счетам. „Шампанского?“ – спрашивает он и делает это не из хвастовства и не потому, что питает слабость к „Вдове Клико“ или „Дом Периньон“…»
Утром 8 октября 1967 года в Ла-Игуэре Эрнесто Че Гевара решает принять бой. Казалось, удастся прорваться через кордон. Но получил пулевое ранение в правую ногу, чуть выше лодыжки. Тут ещё одна пуля разбила приклад его карабина «М-2», а другая пробила дыру в берете. Он был вынужден отступить назад в ущелье, а группа рассеялась.
В 14.30 солдаты роты «В» батальона рейнджеров (конная полиция) в ущелье Куэбрада-дель-Юро увидели, как на уступе холма появился партизан, тащивший на себе раненого. Рейнджеры прицелились. «Не стреляйте! – послышался голос (по одной из многочисленных версий). – Я Че Гевара и сто́ю для вас больше живым, чем мёртвым». Его схватили и повели. Едва держась на ногах, увидев раненых, он сказал, что является доктором, и предложил свою помощь. Но получил удар прикладом. Его привели в полуразрушенное здание школы, где продержали всю ночь и где получен был приказ из ЦРУ о его казни. В споре за право убить Че Гевару короткую соломинку вытянул солдат боливийской армии Марио Теран. Чтобы инсценировать, что Че погиб в бою, а не казнён без суда и следствия, Терану было приказано начать с ног и ни в коем случае не повредить лица его для последующей идентификации. Теран, коротышка ростом 150 сантиметров, выпив бутылку виски, взял «М-2» и вошёл к нему. Что-то сказал. «Что ты волнуешься? – ответил Че. – Ты же пришёл убить меня». «Я не мог заставить себя выстрелить, – вспоминал Теран. – И тогда этот человек сказал мне: „Стреляй, трус, ты убьёшь мужчину“. Я отступил к двери, закрыл глаза и выпустил первую очередь. Он упал на пол с перебитыми ногами. Он корчился, обливаясь кровью. Я собрался с духом, выпустил вторую очередь и поразил его в руку, плечо и сердце». В комнату вошли сержант и другие рейнджеры и стреляли в уже бездыханное тело. Военный хирург ампутировал ему руки…
Но подробности станут известны миру позже. А в тот день, 9 октября 1967 года, точнее, накануне ночью, Маркес перечитывал рассказ Кортасара «Воссоединение» с эпиграфом из книги Эрнесто Че Гевары «Горы и равнина»: «Я вспомнил старый рассказ Джека Лондона, в котором герой, прислонившись к дереву, готовится достойно встретить смерть».
– Безусловно, кубинская революция, а в особенности судьба Че Гевары стали катализатором «бума» латиноамериканской литературы, – говорил мне в интервью в Гаване Кортасар. – И дело не в так называемом экспорте революции, в троцкизме и тому подобном – он, Че, будто разбудил задремавшее после страшных войн человечество. Трагичной и прекрасной своей судьбою, своей мученической, жертвенной гибелью показал или напомнил, что существуют и другие, вечные темы и вечные ценности, ради которых принимают смерть… Не погибни он в горах Боливии – и всё могло сложиться иначе: не было бы и 68-го года, поколением которого нас называли. Ведь и прежде выходили первоклассные романы латиноамериканцев… Че взывал к протесту, он стал знаменем нового, свежего, смелого!..
Вскоре после гибели Че Гевары Кортасар опубликовал в журнале «Каса де лас Америкас» письмо и стихотворение «Че», в котором рассказывалось о том, как хотелось ему плакать и кричать от боли: «Че умер, мне осталась только тишина…» Первая строфа заканчивается строчкой, которая содержит в себе смысл стихотворения: «Был брат у меня».
Когда тело Эрнесто Че Гевары было выставлено напоказ боливийскими властями, людей шокировали широко раскрытые зелёные глаза на мёртвом лице. Ночью в домишках окрестных деревень зажглись свечи. Крестьяне, посчитав его святым, обращались к нему: «San Ernesto de la Higuera», прося «святого Эрнесто» о милости. Очевидцы утверждали, что никто из мёртвых не был так похож на Иисуса Христа.
С приходом в январе 1968 года к руководству Коммунистической партией Чехословакии Александра Дубчека Чехословакия начала демонстрировать всё большую независимость от СССР. Политические реформы Дубчека и его соратников, которые стремились создать «социализм с человеческим лицом», не представляли собой полного отхода от прежней политической линии, как это было в Венгрии. Но при Дубчеке была существенно ослаблена цензура, повсеместно проходили свободные дискуссии, началось создание многопартийной системы. Было заявлено о стремлении обеспечить полную свободу слова, собраний и передвижений, строгий контроль над деятельностью органов безопасности, облегчить возможность организации частных предприятий и снизить государственный контроль над производством. Кроме того, планировались федерализация государства и расширение полномочий органов власти субъектов – Чехии и Словакии… Период политического либерализма в Чехословакии закончился уже через несколько дней, с вводом в страну более трёхсот тысяч человек и около семи тысяч танков стран Варшавского договора в ночь с 20 на 21 августа.
В Хельсинки состоялась демонстрация против ввода войск в Чехословакию. Со стороны Запада последовала лишь устная критика – в условиях ядерного противостояния западные страны были неспособны что-либо противопоставить советской военной мощи в Центральной Европе. В Советском Союзе протестовали некоторые представители интеллигенции. В частности, 25 августа 1968 года на Красной площади прошла демонстрация в поддержку независимости Чехословакии. Несколько демонстрантов развернули плакаты с лозунгами «Да здравствует свободная и независимая Чехословакия!», «Позор оккупантам!», «За вашу и нашу свободу!». В самой Чехословакии в знак протеста произошли акты публичного самосожжения, в частности студентами Карлова университета Яном Палахом и Яном Зайицем.
В Чехословакии результатом стала большая волна эмиграции (около трёхсот тысяч человек). Подавление Пражской весны усилило разочарование многих представителей западных левых кругов в теории марксизма-ленинизма и способствовало росту идей «еврокоммунизма» среди руководства и членов западных коммунистических партий – впоследствии приведшему к расколу во многих из них. Раскол произошёл и в среде интеллигенции. По «разные стороны баррикад» оказались с одной стороны Сартр, Борхес, Варгас Льоса, написавший гневную статью по поводу вторжения в журнале «Маски», Доносо, Бовуар, Моравиа, Гойтисоло, Грасс, Пазолини, Фуэнтес, Кабрера Инфанте – и с другой стороны, например, наш герой и Кортасар. Но позже Маркес признался: «Мир рухнул для меня, когда я узнал о советском вторжении в Чехословакию. Но теперь думаю: нет худа без добра; я понял, что мы все живём между двумя империализмами, в равной степени беспощадными и алчными. И в каком-то смысле это освобождение сознания. Меня потрясло, что по степени цинизма советские даже обошли гринго».
Хотя публично по поводу подавления Пражской весны Маркес не высказался. Так же, как и по поводу происходящего на Кубе, в частности ареста по обвинению в контрреволюционной деятельности и, по некоторым данным, пыток в гаванской тюрьме поэта Эберто Падильи и его жены, поэтессы Белькис Куса Мале. Куба вообще стала камнем преткновения, эдаким Рубиконом. Роман с Кубой Маркеса – пожалуй, самый загадочный из его романов в стиле магического реализма. Некие «тонкие властительные связи» соединяют его на протяжении десятилетий с «антильской красавицей». И Кортасар, утончённый интеллектуал-эрудит, с первого взгляда влюбился в Остров Свободы, в его молодых вождей-барбудос. «Я тебе откровенно скажу, – писал он литератору Блэкборну, – не будь я уже стар для подобных вещей и не люби я так сильно Париж, я бы вернулся на Кубу, чтобы быть с революцией до конца».
Говорил он подобное, напомню, и автору этих строк в Гаване. Но суть отношений с кубинским правительством и Кортасара, и Маркеса так и останутся, возможно, тайной. Повторюсь, некоторые диссиденты в Гаване договаривались до того, что Куба якобы щедро финансировала их лояльность и поддержку, что, впрочем, весьма маловероятно – скажем, Маркес после всемирного фурора «Ста лет одиночества» сам мог кого и что угодно финансировать. Но факт остаётся фактом. Кортасар, например, даже согласовывал с кубинскими властями – чаще всего в лице литератора, общественного деятеля, приближённого к высшему руководству Кубы Фернандеса Ретамара, – саму возможность публикации в легендарном американском журнале «Life» своего интервью. (Что было весьма странно, если не сказать большего: мне доводилось в Гаване встречаться с этим Фернандесом Ретамаром – обыкновенный партийный функционер, похожий на одного из многочисленных лауреатов-секретарей Союза писателей СССР тех лет.)
В конце 1968 года, на волне всемирного интереса к Латинской Америке, когда среди молодёжи считалось чуть ли не позором не знать, кто такой Че, не носить майку с изображением Че Гевары или берета со звездой «а-ля Че», журнал «Лайф» обратился к Кортасару, известному и модному – особенно среди «продвинутой», «левой» молодёжи – писателю, с предложением взять у него интервью по поводу публикации новых произведений. Первая реакция была негативной: никаких отношений с Соединёнными Штатами, – какого чёрта! (Незадолго до этого Кортасар, возможно не без влияния Гаваны, отказался от приглашения прочесть курс лекций в Колумбийском университете в США.) Но тут же он подумал о возможностях, которые это интервью ему даст: он сможет высказать своё мнение по многим важнейшим вопросам, в том числе по позиции мирового империализма в отношении Острова Свободы. И Кортасар, поразмыслив, решил согласиться при условии, если ему будет предоставлена возможность тщательно просмотреть и в случае необходимости скорректировать текст перед отправкой в печать. Редакция журнала, в то время одного из наиболее влиятельных в мире, в недоумении (ни Уинстон Черчилль, ни Джон Кеннеди, ни Элвис Пресли не ставили подобных условий) согласилась, работа над публикацией началась. (Журналисты «Лайфа» вспоминали, что Кортасар отстаивал буквально каждое своё слово, так или иначе работающее на кубинскую революцию.)
После гибели Че, студенческих волнений в мае 1968 года в Париже и во всей Европе, подавления Пражской весны позиции Кортасара и Маркеса всё более сближались. 1968 год сыграл важнейшую, ещё до конца не исследованную роль в новейшей истории, и писателей латиноамериканского «бума» называли «поколением 68-го года». (Кроме Праги и Парижа – убиты Мартин Лютер Кинг, Бобби Кеннеди, Энди Уорхол, мексиканской армией расстреляны сотни бастующих рабочих накануне Олимпиады в Мехико…)
Вскоре после волнений во Франции – «Видишь витрину для богатых – бери булыжник и действуй! Видишь дорогую машину – бери „коктейль Молотова“ и действуй!..» – Гарсиа Маркес побывал в Париже и активно расспрашивал очевидцев недавних событий, от таксиста до министра. Но особого впечатления на него, бывалого латиноамериканца, эти рассказы не произвели, сложилось впечатление, что ничего серьёзнее громкой ругани и махания кулаками не было. Да и сам Париж, с кое-где разобранной ещё брусчаткой, людный, шумный, многоголосый, на этот раз разочаровал.
«Друг мой! – писал он своему старому верному другу Мендосе. – Нашего Парижа больше не существует, он неинтересен для меня, хотя и трудно в это поверить. Не ступить два раза в одну реку, и больше не будет того Парижа, который знали мы, – прошла молодость, да и сам Париж изменился… Я исторг из себя Париж, как застрявшую в ноге занозу…» И ещё в письме есть абзац, любопытный для нас, помнящих его роман в Париже в середине 1950-х с актрисой, некогда мечтавшей стать тореадором: «Судьба отвела мне роль тореадора, и я не знаю, как с этим совладать. Чтобы просмотреть перевод „Ста лет одиночества“, я был вынужден искать прибежища в доме Тачии. (Спрашивается почему, когда и квартира была своя шикарная, и полно отелей? – С. М.) Она теперь степенная дама, у неё чудесный муж, без акцента говорящий на семи языках. При первой же встрече у неё с Мерседес установились добрые дружеские отношения, направленные главным образом против меня».
В Барселоне, где Маркес жил при настоящей якобы диктатуре, многие считали его аполитичным. Хотя, конечно, это было не так. Романист Хуан Марсе поведал профессору Мартину, как в конце лета 1968 года ездил в Гавану в качестве члена жюри конкурса Союза писателей и деятелей искусств Кубы. Как только стало очевидно, что премия за лучшее поэтическое произведение будет присуждена контрреволюционному поэту Эберто Падилье, а театральная – ярому гомосексуалисту Антону Арруфату, членов жюри задержали на пять недель. Поили и кормили в «Ривьере» как на убой, обеспечивали лучшими девицами, но разрешения на вылет не давали. Жюри настояло на своём, премии вручили. (И задержка жюри положила начало изменению имиджа Кубы, которую до этого считали выбравшей умеренный либерально-социалистический путь развития.) Марсе вернулся в Барселону, в доме Кармен рассказал о своих злоключениях Маркесу. «Да, действительно, Падилья оказался провокатором и вообще извращенцем, психом, – вспоминал Марсе. – Но его книга была лучшей, и этим всё сказано… Как сейчас вижу Габо: красный платок на шее, ходит туда-сюда. Он был зол на меня, взбешён. Сказал, что я идиот, ни черта не смыслю в литературе и ещё меньше в политике. Политика всегда на первом месте. Пусть бы хоть всех нас, писателей, перевешали. Падилья – ублюдок, работающий на ЦРУ, и мы ни в коем случае не должны были присуждать ему премию!..»
В середине сентября Маркес нарочно задержался в Париже, чтобы дождаться возвращения из командировки Кортасара, с которым очень хотел познакомиться лично. Об их знакомстве мне рассказывал Кортасар в Гаване:
– Настроение у меня было препаршивейшее, тем более что ко всем удовольствиям 68-го я и с женой расстался. И вот Маркес – радостное, светлое пятно того года! И он, и Мерседес мне показались просто чудом! Мы гуляли по Парижу, ужинали, кажется, в «Куполе», поднимались как туристы на Эйфелеву башню, что оказалось впервые и для меня, и для них, говорили о литературе, он благодарил за поддержку романа, твердил, что с него причитается, все смеялись! О Кубе говорили, о том, что теперь и Льоса, и Доносо, и Гойтисоло, и Фуэнтес – по другую сторону баррикад, что, конечно, сознавать было больно. Мы с Габо обратились лично к Фиделю с просьбой не наказывать Падилью, а его за контрреволюцию уволили из «Каса де лас Америкас», могли тогда уже и посадить. Фидель не ответил, но Падилью не посадили, восстановили в должности.
В начале декабря 1968 года по приглашению Союза писателей Чехословакии Маркес с Кортасаром и Фуэнтесом совершили поездку в Прагу. (Через шестнадцать лет в своём пронзительном некрологе по Кортасару Маркес вспомнит, как в пражском отеле за завтраком Фуэнтес между прочим осведомился о значении рояля в джазовой музыке, а в ответ Кортасар прочитал им на эту тему и вообще о джазе и использовании его приёмов и законов в литературе потрясающую лекцию.)
Обратим внимание на закономерность: Маркес, как правило, оказывается на месте событий после их окончания. Так было в Венгрии в 1956-м, в Париже и Праге в 1968-м, так будет и впоследствии… Некоторые, в том числе и те, у кого он учился, например, Хемингуэй, стремились под пули и мины… Но, может быть, по большому счёту Маркес прав, считая, что у писателя-романиста и у репортёра из «горячих» точек – разные задачи?
Хулио Кортасар в 1968-м в Париже был на баррикадах антиголлистов, которых полиция пыталась усмирить с помощью слезоточивого газа, находился среди толпы, закидывавшей камнями фургоны с эмблемой органов безопасности (CRS) в Латинском квартале, участвовал в романтическом захвате Сорбонны, предпринятом студентами под крики «Долой все запреты!» и «Живи настоящим!»…
Двадцать девятого апреля 1969 года по радио сообщили, что при загадочных обстоятельствах загорелся в воздухе и разбился вертолёт, на котором летел диктатор Боливии Рене Барьентос Ортуньо, в октябре 1967-го утвердивший приказ о казни Че Гевары.
Под объявлением об аукционе вещей, оставшихся от Че, – курительной трубки с остатками табака, наручных часов, носков и страниц дневника – газеты публиковали его последнее письмо родителям. Будто с того света.
«Дорогие старики! Я вновь чувствую своими пятками рёбра Росинанта, снова, облачившись в доспехи, я пускаюсь в путь… Считаю, что вооружённая борьба – единственный выход для народов, борющихся за своё освобождение, и я последователен в своих взглядах. Меня называют авантюристом, и, что ж, в этом есть доля правды. Но я из тех авантюристов, которые расплачиваются собственной шкурой, доказывая свою правоту. Может быть, я пытаюсь сделать это в последний раз. Я не ищу такого конца, но он возможен – и если так случится, примите моё последнее объятие. Я любил Вас крепко, только не умел выразить свою любовь. <…> Вспоминайте иногда этого скромного кондотьера XX века. Поцелуйте всех. Крепко обнимает Вас Ваш блудный и неисправимый Эрнесто».
(«Меня называют авантюристом…» Эти слова до сих пор украшают миллионы футболок во всём мире. Подсчитано, что «сувенирный» Че с 1967 по 2010 год принёс совокупного дохода больше, чем любая другая сувенирная продукция в мире.)
Газеты, особенно с утра, Маркес старался не читать, потому что это мешало работе. Он создавал, он ваял образ диктатора – и это оказалось самым трудным в романе, даже труднее, чем найти необходимые форму и стиль. Он отказался от первоначального замысла писать весь роман от первого лица, придя к выводу, что в таком случае как писатель будет связан языком персонажа и окажется как бы в смирительной рубашке. Затем он изобрёл свой метод: много лет подряд читая всё, что только можно было о диктаторах, – романы, свидетельства, письма, биографии, интервью, репортажи, он затем всё это откладывал и на какое-то время пытался забыть. А затем, на основе того, что знал и помнил, но что перемешалось, как игральные карты на столе, сочинял всё заново, стараясь не брать ни одного реального случая, а пользуясь «набором правил, составляющих механизм диктатуры». И в том числе и этот метод как бы подспудно диктовал язык и стиль повествования, его полифонию.