Текст книги "Игра в голос по-курайски"
Автор книги: Сергей Лексутов
Жанр:
Детективная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц)
Павлу стало стыдно и противно, он гадливо поморщился, проворчал:
– Нашел чего интересного… – и зашагал по бревнам прочь.
Мотька догнал его уже внизу, сказал деловито:
– Он меня сам позвал, сказал, что вдвоем интереснее…
– Ну, дак иди, пое… – хмуро бросил Павел и зашагал к берегу.
Мотька догнал его, пошел рядом, смущенно шмыгнул носом.
– Топор зачем? – спросил Павел, чтобы только спросить.
– Рыбу глушить… – обронил Мотька и воровато оглянулся.
– Ага… – сказал Павел, ничего не поняв.
Они спустились с берегового откоса, пошли по смерзшейся гальке. Мотька вгляделся в ледяную закраину. Наконец что-то увидел, шагнул на лед, потопал, сказал, глянув на Павла через плечо:
– Держит… Ты, Пашка, иди по берегу, и, если что… – он не договорил, пошел по льду вдоль берега, внимательно глядя под ноги. Вдруг он высоко вскинул топор и с маху хрястнул им по льду. Тут же принялся быстро-быстро вырубать лунку. Запустил руку под лед, выпрямился и победно показал Павлу крупного налима, бессильно обвисшего в руке.
Мотька добыл уже штук пять рыбин, одна из которых была небольшим тайменем, когда Павлу надоело брести по берегу и тащить кукан с рыбой.
– Эй, я тоже хочу!.. – крикнул он Мотьке.
Тот с готовностью выбрался на берег, протянул топор:
– Давай. Бей прямо над головой. И… того… если лед подломится, смотри, чтоб не утащило под лед, выгребайся на быстрину…
Лед был прозрачен, как чисто помытое стекло. Прямо под ним стояли стайки гольянов, изредка пробегали пузыри воздуха. Павлу стало страшно, возникло ни с чем не сравнимое ощущение, будто он идет прямо по воде. Однако он быстро справился со страхом, когда увидел крупного налима. Как делал когда-то летом, осторожно зашел со стороны хвоста и хрястнул обухом по девственно-прозрачному хрусталю. Мгновенно белое пятно пронзило всю толщу льда. Он оказался не таким уж и тонким. Налим перевернулся кверху брюхом. Павел подумал, что его сейчас утащит течением, но – ничего подобного, налим будто прилип ко льду снизу. Павел вырубил лунку, запустил руку в обжигающе ледяную воду, захватил скользкую, холодную рыбину за жабры, вытащил на воздух, бросил на берег.
Насаживая налима на кукан, Мотька весело крикнул:
– А у тебя получается… Ты только матери не говори, что топором рыбу глушил, а то ее кондрашка хватит…
Павел с Мотькой набили по десятку рыбин, и пошли домой напрямик по пойме. Пока шли, Павла не отпускало какое-то тревожное чувство, будто забыл что-то важное, или потерял какую-то дорогую вещь.
Матери дома не оказалось, Павел не стал раздеваться. Свалив рыбу в таз, снова вышел на улицу, зачем-то пошел на берег. Было довольно холодно, пронзительный ветерок тянул с верховьев Оленгуя. Огромное солнце, красное, слегка сплюснутое, перечеркнутое длинным и узким, как меч, облаком, опускалось в глубокий промежуток между двумя сопками, возвышающимися за рекой. На темную воду Оленгуя вдруг лег красный отсвет, будто призрачный кровавый ручей протек поперек широкой дороги. Обморочной, свинцовой тяжестью на Павла вдруг навалился непонятный ужас, смертной тоской сдавило сердце. Он понимал, что надо идти скорее домой, к теплой печке, но не мог сдвинуться с места, тем более повернуться спиной к этому страшному красному закату.
Только когда солнце почти скрылось за сопками, ему удалось пересилить себя, и он кинулся бежать вверх по откосу. Справа чернел забор, он закрыл от Павла закат, но от этого почему-то стало еще страшнее; сам забор, казалось, источал ужас. Павел вдруг заметил, как от калитки своего дома ему энергично машет руками Дутик. С облегчением переведя дух, Павел подошел к Дутику, спросил:
– Че надо?
– Пойдем, че-то покажу… – таинственно прошептал Дутик и торопливо нырнул в калитку.
Павел пошел за ним, Дутик уже манил его из приоткрытой двери сеней. Пройдя через темные сени, Павел оказался на кухне, в которой воняло прокисшими щами, самогонкой, чем-то еще, не менее противным, и тут прямо ему в грудь уперлись вороненые стволы охотничьей двустволки. Только что пережитый ужас навалился с новой силой. Видимо это отразилось на его лице, потому что Дутик захохотал, как бы выдавливая из себя смех, весело крикнул:
– Трус! Она же не заряженная!
Наверное, Господь Бог заставил Павла вскинуть руку и резко оттолкнуть стволы в сторону, сейчас же грохот сорвался, казалось, со всех сторон, будто на голову разом обрушилась крыша, стало нечем дышать от порохового дыма, воняющего тухлыми яйцами. Когда Павел открыл глаза, тусклая лампочка еле-еле проглядывала сквозь дымную пелену. Однако дым клубился больше под потолком, в метре над полом его уже не было; на полу, у стены, видимо отброшенный отдачей, сидел Дутик прижимая к груди двустволку, на совершенно белом лице страшно выделялись абсолютно черные, будто ружейные дула, глаза.
Еле-еле переставляя ватные ноги, Павел развернулся к двери, два заряда картечи почти перерубили дверной кося, остро торчала желтая древесная щепа. На воздухе Павел немного пришел в себя, руки затряслись, задрожали и подогнулись колени, как деревянный Буратино на ниточках из недавно виденного фильма, он прошагал к калитке, буквально выпал на улицу, а как оказался дома уже не помнил…
Павел сидел на постели и напряженно размышлял над посланным ему предостережением. А то, что это предостережение, он не сомневался. Таких совпадений не бывает. За его жизнь ему раза четыре грозила смертельная опасность, и всякий раз перед этим испытывал точно такой же, как сегодня безотчетный ужас. Но что может грозить маленькому человеку? Он не бизнесмен, не политик, не банкир… Кому он нужен?!
Тут пришла с кухни Ольга, сладко потянулась, спросила:
– Чего не спишь?
– Тебя жду… – шепнул Павел, растягиваясь на мягкой перине.
Ольга быстро разделась, потянула из-под подушки ночную рубашку. Она всегда клала рубашку в изголовье кровати, когда утром одевалась. Павел перехватил рубашку, шепнул:
– Не одевай…
Ольга Холодно проговорила:
– Паша, спи. Ты сегодня устал…
– У меня ноги устали, а все остальное в порядке… – уныло протянул Павел, уже зная, чем все это может закончиться.
Чем больше он будет настаивать. Тем тверже Ольга будет стоять на своем. В нем уже поднималось глухое раздражение, если дать ему волю, то полночи без сна гарантировано. Потом Ольга дня два будет равнодушно-участливой, а Павлу будет гнусно и мерзко, и будет преследовать ощущение, будто отобрал у ребенка конфетку.
С трудом подавив раздражение, он резко отвернулся к стене, расслабился и постарался заснуть. Он всегда засыпал трудно, по долгу лежа без сна, а тут вдруг провалился, будто в колодец.
Когда он проснулся утром, Ольги уже не было, Анна Сергеевна чистила грибы на кухне, Денис был в школе. Павел попил воды, вернулся в комнату, достал из шифоньера продолговатый сундучок, открыл его, вытащил свое старенькое, обшарпанное одноствольное ружьецо, собрал, несколько раз приложился, целясь в лампочку, вздохнул тяжко. Эх, сейчас бы за рябчиками с подхода, на лесной дороге; любят они в это время бродить по заросшим травой лесным дорогам, по которым ездят не чаще трех раз в год. А потом на косачей, с чучелами. А был бы жив Вагай, можно тоже с подхода… Вагай мастерски умел выгонять косачей под выстрел.
Павел отложил ружье, завел руку за спину, потрогал поясницу. Черт ее знает?.. Кость торчит по-прежнему, но травма уже год или два особо не тревожит, по крайней мере, давно не было болей, от которых выть хотелось, и ноги немели. Но, кто знает?.. А ну как в тайге опять разыграется…
Мрачно насупившись, он разобрал ружье, уложил в сундучок, и пошел завтракать. Сегодня предстояло идти на дежурство, а перед дежурством он хотел как следует поработать за пишущей машинкой.
Глава 2
Парад мишеней
В охотку поработав за пишущей машинкой до трех часов, Павел пообедал и пошел на дежурство.
Бассейн еще не работал, только-только закончился ремонт. Павел послонялся часок по пустому, гулкому зданию, потом запер служебный вход на замок, сунул ключ в тайничок на хоздворе, и отправился на собрание литобъединения. Механик смотрел сквозь пальцы на то, что ночные дежурные слесаря не ночевали в бассейне, когда тот не работал, так что возвращаться на работу у Павла не было необходимости, и сразу после собрания можно было пойти домой, либо закатиться к Люське на всю ночь…
Собравшееся после летних каникул литобъединение не проявляло ни малейшего желания предаться решению творческих вопросов: в полном составе курило в курилке Союза писателей и решало вопрос, куда бы пойти, где можно провести время с большей приятностью. Тем более что опять отсутствовал руководитель. Когда-то руководителю литобъединения выплачивалась зарплата, но теперь, после того, как Союз писателей стал простой общественной организацией, деньги на зарплату перестали поступать из бюджета, а на общественных началах убивать время на молодежь маститые писатели не очень-то рвались. Слава Богу, хоть позволяли собираться в помещении Союза. До начала буйства гласности собирались в редакции городской молодежной газеты, в которой работал литсотрудником тогдашний руководитель литобъединения. В то время в городе даже были два литобъединения: при газете, и при Союзе писателей. Они конкурировали, и где-то даже, по большому счету, враждовали. Но потом Союз писателей поставил вопрос ребром, отказал в приеме в Союз писателей руководителю литобъединения, – просто, на выборах забаллотировали, – всего лишь одним голосом «против». На том основании, что руководить литобъединением должен член Союза писателей, ставку руководителя отобрали, а литобъединенцам предложили перейти в объединение при Союзе писателей. В то время все были жутко политизированы, накал борьбы достиг взрывоопасной черты, что и вылилось в общегородской митинг в защиту гласности и перестройки.
Вскоре нашлось место, куда податься – квартира одной одинокой, скучающей поэтессы. Туда и направились, по пути затарившись водкой и скудной закуской. По дороге Павел попытался мягко выяснить некоторые неясности с Люсей Коростелевой, с которой у него была интимная связь, а в прошлом – бурный роман. Но она, зло сверкая черными, как алжирская ночь, и чуть косящими глазами, прошипела:
– Отцепись…
Павел «отцепился», намереваясь продолжить выяснение отношений после пары стопарей.
Однокомнатная квартира, заваленная книгами, носила следы генеральной уборки пятилетней давности. Заполучив полстакана водки и бутерброд с тоненьким ломтиком колбасы, Павел устроился в продавленном, засаленном кресле в углу комнаты и принялся выжидать момента, когда Люську можно будет зажать в уголке и потребовать объяснений.
Тем временем творческий бомонд помаленьку разогревался; кто-то топтался под хрипящую музыку добитого до полуживого состояния магнитофона, кто-то курил на кухне, решая неразрешимую проблему о художественности и месте творческой интеллигенции в жизни современного общества. Павел давно уже решил для себя все проблемы и о своем месте в обществе, и о художественности своих вещей, и о том, кто виноват, и что делать, так что разговоры об этом вызывали у него лютую тошноту, а о художественности – еще и смертную скуку.
Довольно скоро решилась загадка внезапной холодности Люськи по отношению к Павлу: она откровенно вешалась на Геру Светлякова, сравнительно недавно прибившегося к литобъединению, поэта, актера какого-то самодеятельного театра, носящего явственные следы гениальности на своем молодом, слегка тронутом печатями порока, челе. Иногда Люська бросала на Павла косые взгляды, когда, выпив с Герой "на брудершафт", взасос поцеловавшись, отрывалась от него. Павел, отхлебывая водки, и заедая влажной, безвкусной колбасой, с интересом наблюдал. Он давно не питал никаких иллюзий по отношению к ней, но остался чисто профессиональный интерес. Люська была попросту более примитивным, более вульгарным, более деградировавшим изданием Риты.
В тот год Павел еще не оттаял после истории с Ритой. Все внутри будто заледенело, а тут еще и осень началась какая-то пронзительно ледяная. Рано выпал снег, но подтаял, а потом схватился крепкой, острой корочкой, которая пронзительно трещала под ногами, будто битое стекло. И еще ветер… Ледяной, пронизывающий ветер, который метался меж холодных утесов многоэтажных домов. А во дворе барака мрачно шипел в голых прутьях малинников, в кронах рано облетевших яблонь. Угля дома не было, на угольный склад уголь завозили раз в неделю, и народ расхватывал его прямо из вагонов. Анна Сергеевна каждый день отмечалась в очереди за углем, но очередь будто и не двигалась; дома было, казалось, холоднее, чем на улице, со стен текло, дожигали последнюю угольную труху из сараев, когда становилось совсем уж невмоготу, печку топили дорогими дровами.
Холод давил, угнетал, сдавливал все тело, будто палач струбцинами. В плавательном бассейне было тоже холодно, как в погребе, или леднике, который был пристроен к сеням дома в Курае. Курай, в отличие от Сыпчугура, Павлу почему-то не вспоминался, наверное, потому, что там было хорошо; весело и не холодно. А может и потому, что таких ярких впечатлений, как в Сыпчугуре, тоже не было.
На дежурстве делать было решительно нечего, разве что спать. Но спать было невозможно. В продуваемом всеми ветрами спортзале Павел забирался под два мата, но согреться не мог, его трясло всю ночь напролет. Под тремя матами лежать было невозможно, от тяжести совсем не получалось дышать. Ветер, разгоняясь над рекой, беспрепятственно прошибал переднюю стеклянную стену спортзала. До конца сентября не удалось запустить в работу бассейн, отказали изношенные до предела насосы. По заданию механика Павел из двух насосов собрал один, но он проработал ровно двенадцать часов, а потом рассыпался в буквальном смысле на части. В довершение всего лопнули трубы горячего водоснабжения. Где-то в верхах велись переговоры, выстраивались сложнейшие бартерные комбинации, а пока механик слил воду из системы, перекрыл какие можно задвижки, а три слесаря по очереди замерзали и погибали лютой смертью ночами. И домой отлучаться с дежурства, было нельзя: механик опасался, что в явно неработающий бассейн ночью вломятся сборщики цветного металла и раскурочат последнее оборудование вместе с электрощитами. Это потом уже механик сам собрал весь ненужный цветной металл и сдал в скупку, а нужный – стал прятать под надежные замки.
Перестройка буйствовала вовсю, в броске к рынку участвовали все, кому было не лень, все кинулись торговать, большинство, правда, торговали воздухом по телефону. Но это были сплошь дураки, умные потихоньку прибирали к рукам торговые площади, пока они стоили гроши. Дураки гонялись за дефицитным товаром, и если удавалось урвать, накручивали цену в два, три раза, а то и в пять, сдавали умным, те накидывали свои двадцать пять процентов и потихоньку сбывали населению. Дураки похохатывали, и думали, что так будет всегда. Писатели еще не протрезвели от обрушившейся на их неподготовленные головы свободы слова, а их демократизм зашел так далеко, что они даже начали думать, что стихи и прозу могут писать не только члены Союза писателей. Чтобы внести свою лепту в буйство гласности и демократизма, Союз писателей объявил конкурс поэтов. А так как Павел причислял себя к творческому бомонду, то посчитал своим долгом поприсутствовать. Вообще-то, оказалось довольно интересно; юные мальчики и девочки не пришибленные партийностью в литературе, не задавленные канонами соцреализма и не трахнутые положительным героем, соревновались на равных с «маститыми», то есть с ветеранами литобъединения. Каждый из литобъединенцев только себя числил гением, все другие были для него бездарями и графоманами. Слава Богу, не все были такими; что ж делать, в семье не без урода. Хорошо хоть на конкурсе оказалось жюри почти непредвзятое. Павел к тому времени ходил в литобъединение несколько лет, но так и не стал авторитетом.
На конкурсе ему особенно понравилась молоденькая девушка по имени Людмила, жгучая брюнетка, похожая на марокканку или палестинку, на вид спокойная и уверенная в себе, она читала с эстрады стихи, буквально жгущие накалом эмоций. Может быть, они не блистали техничностью и профессионализмом, но подчиняли себе искренностью, и какой-то неизбывной тоской и безысходностью, сквозивших в каждой строчке. Теперь-то Павел понимал, что они просто вошли в резонанс с его состоянием после разрыва с Ритой.
Как водится, после заключительного мероприятия все члены литобъединения собрались в уголке просторного фойе дома культуры, соображая, куда бы пойти "продолжить мероприятие"? Быстро нашлась бесхозная хата, то есть квартира, в которой пока никто не жил, принадлежащая кому-то из литобъединенцев. Нагрузившись немудреной закуской и обильной выпивкой, "надежда российской словесности" и "подрастающая смена" отправилась всем скопом к месту действа. На автобусной остановке Павел увидел понравившуюся ему юную поэтессу, и, дурачась, без задней мысли, крикнул:
– Люся! Чего это ты одна? Пошли с нами!
Она подошла к компании «ветеранов» без всякого стеснения, спросила:
– А куда это вы направляетесь?
Игнат Баринов, поэт, актер народного театра, похабник-анекдотист, и весьма большой авторитет литобъединения, с великолепным апломбом ответствовал:
– Продолжить творческое общение в постели…
Она засмеялась. Тут подошел автобус, Павел слегка задержался, спросил:
– Ну, так идешь?..
Она втиснулась в дверь, в самую гущу литобъединенцев, Павел влез за ней. Ехать было недалеко, всего три или четыре остановки. В двухкомнатной квартире стояла старая мебель; обшарпанные шкафы, чуть живой шифоньер, расшатанные, скрипучие стулья, кресла с засаленной обивкой и продавленные аж чуть не до пола, на полу в зале лежал огромный ковер, протертый чуть не до дыр.
Как всегда Павел пил мало, сидел в уголке, лениво наблюдая за товарищами. Все были взвинчены, пили много, не пьянея, снова и снова переживая перипетии турнира. Взгляд Павла то и дело останавливался на Люсе; она прихлебывала водку, как лимонад, беспрерывно куря, прикуривая одну сигарету от предыдущей, и медленно переводила взгляд огромных, беспросветно-черных глаз, с одного на другого, как бы по очереди изучала всех присутствующих.
Нервный накал, медленно отпускавший поэтов и выходящий из отравленных душ, начал шутить свои шутки. Юрка, поэт, прозаик-ахинист, и вообще душа-парень, возился на ковре посреди комнаты в шуточной борьбе с Игнатом Бариновым. Оба борца оказались равными по силе, а потому не решив в честной борьбе, кто сильнее, вдруг принялись обмениваться нешуточными ударами, брызнула кровь. Кто-то сграбастал Игната поперек туловища и уволок на кухню, несмотря на сопротивления и громогласные заверения, что он тут всех перемочит, если ему не позволить пустить кровянку этому сопляку и доходяге, потому как он, Игнат, прошел «спецуру» и таких ему на каждую руку по пяти штук мало будет… А он, шнурок этакий, ударил неожиданно, исподтишка.
Юрка тем временем похаживал по комнате, поводил плечами, потряхивал кулаками и предлагал:
– Ну, чо?.. Давайте поборемся! Ну, кто рискнет?..
Павел вдруг заметил, что Люся смотрит на Юрку странным взглядом, жадно затягиваясь сигаретой, не замечая, что вот-вот фильтр загорится.
Павел вылез из продавленного кресла, насмешливо сказал:
– Да уймись ты. Квартира чужая, мебель переломаете, кто расплачиваться будет?..
Как Павел и предполагал, Юрка тут же кинулся на него: одной рукой вцепился в ворот, другой захватил свитер на боку. Павел с перехлестом перекинул свою руку через Юркину, надежно захватил его под мышкой, другую его руку оплел своей левой, и слегка отжимая его локоть на излом, дал заднюю подножку, и, как спеленатого младенца, осторожно уложил на ковер. Зажимая обе его руки, сказал спокойно:
– Ну, хватит, не дергайся, а то сейчас давану слегка, и придется тебе месяц в сортир ходить с ассистентом… Юрка, видимо, не был настолько пьян, как притворялся, он торопливо зашептал:
– Пашка, Пашка! Ну, хорош… Хорош… Я ж дурогонствовал… Все, все…
– Ну, смотри… – обещающе протянул Павел и разжал захват.
Юрка ловко вскочил, заорал весело:
– Супротив Пашки и взвод "зеленых беретов" не выстоит!
Подсев к столу он лихо опрокинул в рот полстакана водки. Из кухни появился Игнат, зло глянул на Юрку, с маху плюхнулся на диван, возгласил театральным басом:
– Водки мне, водки!..
Ему налили.
Павел, разглядывая его, злорадно думал: – " Ага, гений андеграунда… Больно получать по почкам… А чтобы слишком низко не согнулся от этого – тут же еще и сапогом по зубам…" Павел вовсе не драку с Юркой имел в виду. Игнат много лет был признанным авторитетом литобъединения, но при этом ни разу не предоставил на обсуждение ни единой своей рукописи. Наверное, считал ниже своего достоинства. Зато произведения других разносил в пух и прах. Он был особенно лютым оппонентом Павла, мог придраться к любому слову, а потом долго и нудно объяснять, что тут должно стоять совсем другое слово. На турнире он занял то ли пятидесятое место, то ли сороковое… Короче, одно из последних.
Люся вдруг поднялась, подошла к Павлу, склонилась почти к самому лицу, – Павел ощутил резкий запах каких-то импортных духов, и сквозь него чуть заметный, но явственный, запах женских гормонов, так бывает когда женщина несколько часов непрерывно находится в сексуальном возбуждении, – сказала:
– Паша, ты не мог бы меня проводить? Я плохо знаю этот район…
– А чего так рано? – удивился Павел.
– Да, понимаешь, пока мне не исполнилось восемнадцать, мать требует, чтобы я домой являлась не позже девяти…
– Ну, ладно, пошли… – с сожалением вздохнул Павел.
Уходить ему не хотелось, но в черных глазах плескалось нечто похожее на обещание, и в голосе сквозила жалобная просьба, и еще этот запах… Будоражащий что-то черное, древнее, запрятанное в самой глубине сознания.
Оказалось, что до девяти осталось совсем мало времени, пришлось поймать такси. Расплатившись, Павел вышел за Люсей, она замешкалась у дверей подъезда, низко опустив голову, тихо спросила:
– Паша, а ты не мог бы быть моим другом?
Сердце Павла тревожно дрогнуло, но он с деланным равнодушием пожал плечами:
– Я совсем не против…
– Где мы встретимся? – быстро спросила она.
– Завтра я дежурю в бассейне… Ну, знаешь, на берегу… Приходи после пяти. Там, сбоку, служебный вход. Во дворик зайдешь – увидишь…
– Приду…
Она исчезла в подъезде. Павел задумчиво побрел домой. Идти было недалеко: через мост, потом немного в сторону, в дебри частной застройки. Он даже не заметил, как добрался до дому. Мысли скользили, спокойно и невесомо, как облака в ярко-голубом забайкальском небе.
На другой день, идя на дежурство, Павел к своему обычному рациону, – двум бутылкам молока и одному батону, – купил бутылку паршивенького портвейна. В слесарке он поставил на стол свечу, рядом водрузил бутылку, и стал ждать. Ровно в половине шестого хлопнула дверь, он вышел из слесарки и увидел ее, с любопытством озиравшую сложное железное хозяйство машинного отделения бассейна.
– Здравствуй… – сказал он стесненно.
– Здравствуй… – помедлив, слегка тягуче, ответила она. – А чего это у тебя тут так холодно?
Да вот, перестройка, – усмехнулся он. – Развалить, развалили, а построить заново – ни запчастей, ни оборудования, ни денег нет.
Свеча на столе привела ее в тихий восторг, а разглядев рядом бутылку, она буквально расцвела.
– Молодец, догадался выпивку купить…
Скинув дешевенькую куртку, она уютно расположилась на засаленном диване, достала сигарету. Павел услужливо поднес зажженную спичку.
Она улыбнулась, проговорила:
– Гусары дамам в таких случаях подносят свечи…
– У меня свечи без канделябров, мы люди простые – плебеи-с… И вино простое пьем, зато вкусное, не то что водка. – Он взял бутылку, неумело принялся сковыривать полиэтиленовую пробку, спросил: – Ну, и что скажешь по поводу турнира?
Она пожала плечами:
– Что сказать? – помедлила: – Графоманы и бездари! – вдруг заявила безапелляционно.
– Ну, знаешь… – протянул он обескуражено.
– А что? Любому дураку ясно: вся верхушка Союза писателей в городе болеет застарелой болезнью – провинциализмом. Так чего же ждать? Они, естественно, и вытаскивать будут таких же, как сами. Любого, мало-мальски талантливого, одаренного, будут либо затирать, задвигать в угол, либо нивелировать под себя. Зачем им растить конкурентов?
– Н-ну-у… Я не знаю… Может, ты и права… – растерянно протянул Павел. – Я над этим никогда не задумывался. Я делаю свое дело, сижу, пишу. Может, когда-нибудь напечатают…
– И что, ты никуда не стараешься вылезти? Вот здесь, сидишь и пишешь?
– А чем плохо? – с вызовом сказал он.
– Да я и не говорю, что плохо, – поспешно сменила она тон. – Как бы я хотела иметь такое же рабочее место, чтобы сидеть и писать, да еще и деньги получать…
Он, наконец, справился с пробкой, разлил вино; ей – полный стакан, себе – чуть на донышке. Она эту дискриминацию игнорировала, просто, совершенно по-царски, не заметила. Неловкость первых минут прошла. Павел неожиданно для себя разговорился. До сих пор ему как-то не доводилось разговаривать просто о литературе, о принципах литературного творчества. В литобъединении, когда в одной комнате сидит человек двадцать, молодых и самонадеянных литераторов, при этом у каждого свое, единственно верное, мнение, к тому же совершенно отличное от других, не особенно-то разговоришься, быстро поставят на место. А в полемике Павел не был силен.
Но Люся – дело иное, как она слушала! Внимательно глядя на Павла, неторопливо покуривая и прихлебывая вино, изредка вставляла весьма умные, на взгляд Павла, замечания. Павел сыпал примерами из творчества великих. Впервые в жизни решился высказать, почему ему не нравится Чехов.
– Тебе не нравится Чехов? – изумленно приподняла брови Люся.
– Не то, чтобы не нравится, – смутился он, – Чехов здорово отображал окружающую действительность, один к одному, будто фотографировал. Но почему о нем говорят, как об эталоне на все времена? А на мой взгляд, вполне посредственный писатель. Оставим вопрос, что все герои у него совершенно беспричинно страдают. У некоторых страдания вообще нелепые. Как вспомню, что архиерею вдруг захотелось в Париж, так смех разбирает. Это ж архиерей! Владыка целой провинции. Ну, сел бы на поезд, да поехал. Или в то время архиереям запрещено было ездить в Париж? Чехов просто-напросто оказался одним из первых, да и большевики постарались превознести его талант до небес, потому как он вовремя умер и не успел сказать все, что о них думает. Зато здорово описывал вырождающееся дворянство. В то время художественный реализм находился в самом начале своего развития. Да и возник-то он потому, что аристократия начала интересоваться жизнью простого народа и заниматься благотворительностью, ну и демократизм начал завоевывать умы сильных мира сего. А как сильные мира могли познакомиться с жизнью простого народа? Не ночевать же по ночлежкам! Правда, один граф принялся землю пахать, но он же один такой был. К тому же лошадей в плуг ему запрягал лакей, приходил к нему в кабинет и докладывал: пахать подано! Народ в то время любил фантастику в жанре фэнтези…
– Чего-чего?!. – она поперхнулась вином.
– Народные сказки… Простой народ вообще не шибко любит реализм. Это не от интеллекта зависит, и уж конечно не от неразвитого вкуса. Вкус тут вообще ни при чем. Все зависит от темперамента. Работяга, простояв смену за станком, потом, вечером, не шибко-то стремится, завалившись на диван, прочить душещипательный роман о таком же работяге, у которого такой же роман с крановщицей Веркой, такая же, как и у героя романа, задавленная бытом жена, такой же непутевый сын или дочка. Простой народ потому и любит фантастику с детективами, что живет скучно. И то сказать, фантастика насчитывает уже тыщи три лет, если считать «Илиаду» первым боевиком, а «Одиссею» – первым фентези. А реализму – чуть больше века. Ну почему сейчас, по прошествии девяноста лет, я должен считать рассказы Чехова эталоном? Почему бы не добавить в рассказ немного фантастики, немножко мистики? Рассказ ведь, как форма, не может застыть на месте. Он должен развиваться. Это как в живописи. Была эпоха классицизма. Художники писали реальность один к одному, будто фотографировали. Но потом пришел двадцатый век, появились Сальвадор Дали, Шагал, Малевич. Да мало ли кто еще! Взять хотя бы знаменитый "Черный квадрат". Сломав каноны, они заставили зрителя видеть не только то, что на полотне, но и то, что за полотном, и даже то, чего вообще нет. На полотне кроме черного квадрата ничего нет, но зритель рассматривает его, и представляет личность самого художника, его жизнь, за полотном как бы выстраиваются в ряд другие его произведения, и вот уже за тривиальным черным квадратом возникает нечто глубоко философское, даже мистическое. Да возникает то оно только в воображении зрителя, загипнотизированного магией имени, которое у всех наслуху! А лично я склонен думать, что все эти "черные квадраты" – не более чем насмешки задравших носы гениев над глупой публикой. Они ж презирали «толпу»! Но это они пустоте придавали мистический смысл, а я думаю, почему бы в рассказе, путем внедрения в ткань текста на первый взгляд ненужных деталей, нельзя добиться такого же эффекта, которого добивался, допустим, Сальвадор дали? Почему рецензенты вычеркивают у меня целые блоки текста, а потом в рецензии пишут, что рассказ "рассыпался"?..
Она глубоко затянулась, выпустила дым, и тихо сказала:
– Ты жутко талантлив, и ты добьешься успеха… Дай мне что-нибудь почитать твое, если, конечно, есть при себе…
Он достал из сумки папку, подал ей через стол. Задумчиво вертя папку в руках, она проговорила:
– Первые свои стихи я написала в одиннадцать лет. Кроме моей мамы никто их до сих пор не читал. Я имею в виду – до турнира. Моя мама очень жестокий критик. Она неплохо разбирается в литературе, и воспитывала меня так, что у меня до сих пор вся спина в рубцах.
– Это как?! – удивился он.
– За каждую четверку лупила так, что я временами и боль переставала чувствовать…
Павлу вдруг невыносимо, до слез стало жалко ее. Но он не знал, что сделать, что сказать, и что вообще со свей жалостью делать, он только разлил вино по стаканам. Она взяла стакан, прикурила от свечи новую сигарету, и неподвижно, напряженно уставилась в трепыхающийся язычок пламени. В ее глазах зловеще отражались два огонька, лицо закаменело, стало жестким и будто постарело, словно перед свечой сидела не семнадцатилетняя девчонка, а женщина не первой молодости, к тому же много повидавшая.
Павла вдруг окатило непонятной жутью, он кашлянул, поднял стакан, сказал: