Текст книги "Медосбор"
Автор книги: Сергей Никитин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 18 страниц)
Эта чета пригласила рожечников на гастроли в Москву, в Петербург и другие города России, суля хорошие барыши.
Рожечники подумали и согласились.
Летом 1883 года они выступали в ресторанах и летних садах Петербурга.
Под жилье им отвели большой дощатый балаган в глубине парка, где их неожиданно посетил молодой офицер, окруженный сиянием блестящих пуговиц, эполет и аксельбантов. Он объявил рожечникам желание государя императора Александра III послушать их игру.
Рожечников везла в Петергоф карета, обитая внутри красным бархатом, и это было очень похоже на какое-то волшебное превращение. Рожечники торжественно молчали, гордо переглядываясь.
Император Александр слушал их на свежем воздухе, под липами Петергофского парка со всей своей семьей.
Матвей от робости и напряженного старания не сбиться видел лишь белую пену кружев на платьях великих княжон да мужичью, лопатой, бороду императора.
Играли недолго.
– Кто же у вас le chef d’orchestre? – весело сверкая глазами и подходя к рожечникам, спросил император Александр. – Ты, Кондратьев?
Кондратьев выступил вперед и молча поклонился. Император, взяв у него из рук рожок, отошел к княжнам. Те тоже улыбались, постукивая ногтями по отполированному рожку. Потом император поднес рожок к губам и неуверенно подул. Получился громкий шип. Княжны дружно засмеялись.
– А где же тут пищик? – удивленно спросил император, и глаза его опять засверкали.
Царь был веселый. Рожечники натянуто улыбнулись.
– Пищика в этом инструменте не полагается, – объяснил Кондратьев.
– Вот как? – сказал император.
Потом он похвалил их и отпустил.
Обратно тоже ехали в карете. У себя в балагане трепетно открыли конверт, который им сунул все тот же блестящий офицер, шепнув заговорщицки: «От государя».
В конверте оказалось 150 рублей ассигнациями.
– Иной купец в ресторации больше отвалит, – усмехнувшись, сказал Кондратьев.
В следующем году Картавов решил везти рожечников за границу. Нашел переводчика, вертлявого, маленького и черного, как жучок, человека, который бойко болтал на французском, немецком, английском и еврейском языках.
В Париже переводчик водворил рожечников в лучшую гостиницу и пропал вместе с Картавовым на несколько дней.
Картавов вернулся злой, мрачный, осунувшийся. Тщательно оглядев себя в зеркало, он неопределенно хмыкнул и залег спать, а проснувшись, долго сидел, обхватив руками болевшую с похмелья голову, и причитал:
– Обобрал меня, сукин сын! Все дотла я спустил, братцы! Господи, Матреша-то теперь что скажет…
Он послал жене телеграмму, прося выслать денег, и, пока ждал их, все горевал и бранил переводчика. Но когда деньги прибыли в Париж, Картавов опять пропил их и тайно от рожечников уехал в Россию.
На улицах парижане преследовали докучливым вниманием россиян, обутых в лапти, одетых в желтые озямы и высокие поярковые шляпы с пряжкой. Столичные французские газеты печатали групповые портреты рожечников в «национальных костюмах».
Между тем Кондратьев настойчиво искал возможности дать несколько концертов, чтобы расплатиться за гостиницу и уехать в Россию. Наконец это удалось ему с помощью какого-то русского графа, приехавшего в Париж. Рожечники собрались уезжать.
Неожиданно к ним зашел чернявый переводчик.
Он набивался в антрепренеры, звал в Лондон, но россиян неодолимо тянуло на родину.
– Нет, – сказал Кондратьев, – будем уж домой пробираться. У меня от заграничной жизни двое с ума сошли.
Это было правдой. Два рожечника вдруг захандрили. Они молчали, уставившись пустыми глазами в стену, вздыхали, отворачиваясь, когда с ними заговаривали, или отвечали вяло, невпопад.
Матвей вспомнил, что он где-то слышал о болезни под названием «черная малахолия», которая бывает у людей от тоски по родине, сказал об этом Кондратьеву, и тот заторопился ехать.
В России, возле самого вагона их встретила чета Картавовых. Антон Картавов, под пристальным взглядом жены, кланялся рожечникам, смущенно бормоча о том, что повинную голову меч не сечет, и снова приглашал их на гастроли.
Хищные зеленоватые глаза Матреши сверкали плутовской улыбкой…
В 1896 году рожечники выступали на знаменитой Всероссийской выставке в Нижнем Новгороде.
Усталые, отупевшие от духоты, пыли и многолюдия, они сидели в тени эстрады, когда к ним подошел высокий тощий парень, которого очень старили усы и длинные волосы.
«Поп-расстрига», – сразу определил Матвей и отвернулся.
– Давно вы этим делом занимаетесь? – спросил парень окающим басом.
Интересующихся было много. Обычно с ними говорил Кондратьев, но сейчас он куда-то отлучился, поэтому все молчали, ожидая, когда заговорит старший по возрасту – Силан Вавилов из Машкова. Силан нехотя рассказывал, что играют давно, упомянул про покойного государя, про Париж и как-то ненароком свел на деревню, на землю.
– Стало быть, игра-то от нужды? – спросил парень и повел понятный и близкий рожечникам разговор о крестьянской нужде.
– Повидано ее, – согласно вздыхали рожечники. – Мы сорок шесть губерний объехали, всего нагляделись. Что и баять!
Потом без просьбы решили сыграть парню «Долю», влезли на эстраду и взялись за рожки. А он один стоял внизу и слушал эту песню-жалобу, унылую и грустную.
Вернувшийся в это время Кондратьев подозрительно оглядел парня, спросил:
– Кто будете?
– Пешков, – сказал парень. – Мастеровой малярного цеха.
Вскоре Матвей отстал от рожечников. У него начали болеть глаза, слипались воспаленные, распухшие веки, красноватая мгла дрожала, переливалась перед глазами. С каждым днем она становилась все непроницаемей, мутней.
Земский врач Лутошкин осмотрел Матвеевы глаза, вздохнул и сказал:
– Большой ты, дядя, а глупый. Сгубил глаза-то.
– Чего же теперь? – спросил Матвей.
– Чего же! – передразнил Лутошки. – Лечить будем. А уж если не вылечим – не обессудь. Надо было раньше приходить.
Недели две он держал Матвея в больнице, потом, сняв с его глаз повязку, сказал:
– Ну вот, дядя, веки у тебя подсохли. Чешутся?
– Чешутся.
– Хорошо. Ну, а видеть не будешь. Я не колдун, ничего поделать больше не могу. Мертвые не воскресают. Гуляй-ка домой. Митька тебя проводит.
Митька – ленивый и грубый парень, служивший при больнице, довез Матвея до ближайшей к Мишневу станции, вывел на дорогу и, отбежав на безопасное расстояние, крикнул:
– Ступай прямо. Она доведет, дорога-то!
Матвей, вытягивая перед собой руки, высоко поднимая колени и шлепая по дороге всей ступней, двинулся к деревне.
По холодку, по особенной тишине, нарушаемой лишь невнятными шорохами леса, он чувствовал, что наступает ночь. И хотя в его положении это было совершенно безразлично, он испугался, представив, как плотная темень августовской ночи обступает его со всех сторон.
Руки внезапно встретили шершавый ствол сосны. Где-то в лесной чаще ухнул и захохотал филин.
– Господи, господи, – сказал Матвей, подняв лицо к небу.
Обняв ствол сосны, он съехал по нему на землю, ткнулся в холодный, росистый мох и заплакал.
Утром его нашли и проводили в Мишнево соседние истоминские мужики.
С той ночи Матвей впал в какое-то оцепенение.
Он жил теперь в избе умершего тестя; поутру уходил на зады, к сараям, садился там на солнцепеке, млел от жары и думал. К вечеру, когда отчетливее и острей становились все запахи, его охватывало беспокойство. Он брал рожок и начинал играть – уныло, тягуче.
Мария подходила к нему и в сердцах кричала:
– Да будет тебе! Вон аж Шельма воет от твоих погудок.
И, действительно, старая облезлая собака Шельма, заслышав унылую песню рожка, начинала тихонько скулить и жалась в сенях к двери, просясь в избу.
Когда стало холодно, Матвей перестал ходить на зады, и никто уже не слышал его рожка.
Весной вдруг рожок ожил и неожиданно запел веселую, озорную песню.
Случилось это так.
В мае Мария родила сына. Ослабевшая после трудных родов, она сидела в тени кустов бузины и держала ребенка у груди, покачиваясь из стороны в сторону и напевая вполголоса бессмысленную колыбельную песню.
Пришел состарившийся Фоня, сильно разбогатевший за последнее время. Он принес во спасение своей души подарки новорожденному и спросил, как звать ребенка.
– Ильей, – ответила Мария.
– Гм, – сказал Фоня, – пророческое имя.
Из негнущихся узловатых пальцев он состроил «рога», боднул ком пеленок и задумчиво произнес:
– Нонче день постный, а ты, мерзавец, молоко лопаешь… Не резон.
Ребенок громко заплакал. В это время на крыльцо вышел Матвей с рожком за поясом.
– Плачет? – спросил он, подходя к жене. Вынул рожок, нагнулся к ребенку и, смешно приплясывая, заиграл веселую песенку…
Занимался неяркий осенний рассвет, когда я уходил от Матвея. Все та же крупная синяя звезда, тускнея, мерцала в небе, и, глядя на нее, я думал о том, что стал неизмеримо богаче, чем был вчера, когда она возвещала о приближении ночи. Может быть, встреча с Матвеем прибавила несколько живых, сообщающих аромат достоверности, подробностей к моим энциклопедическим сведениям о кондратьевском хоре владимирских рожечников; или дала материал для рассказа, которые в ту пору я пытался писать; а может быть, заставила испытать чувство гордости за свой неиссякаемо талантливый народ? Бесспорно, все это так и было. Но позднее я понял, что она обогатила меня чем-то еще…
В моей городской жизни бывают периоды, когда неодолимо, властно, до тоски меня начинает тянуть к реке, к запаху луга, к дыму костра, к случайным встречам с такими же охотниками – бескорыстными и немногословными любителями природы, – с колхозными пастухами, бакенщиками, лесниками… С тех пор как я узнал Матвея, эта тяга усложнилась потребностью пожить иногда у старика день-два и вдохнуть тот «русский дух», который исходил от его рассказов, от песен его рожка, от всего его облика, какой, должно быть, принимали былинные богатыри в дни своей старости. Всегда он был за работой – в страдную пору даже косил, а зимой кустарничал – строгал ложки, гнул дуги, плел корзины, мастерил ульи. Чистоплотный, трудолюбивый и непоколебимо спокойный, он заставлял простить ему редкие приступы болезненной тоски, когда стонал и жаловался неразлучный с ним рожок, а он заводил излюбленный разговор страждущего русского человека о «душе».
У него была внучка, названная в память умершей бабушки Марией – худенькая белокурая девочка с печальными и добрыми глазами.
Матвей часто брал ее сильными руками, сажал на свое широкое плечо и нес куда-нибудь, заставляя рассказывать о том, что она видит. Девочка пугалась, но старик гладил шершавой ладонью ее босые ножки, ласково уговаривая:
– Не робей, тихоня, не робей.
Она рассказывала ему о плотниках, кладущих сруб фермы; о бабах, везущих с поля снопы на ток; о стадах, идущих с лугов, а он согласно кивал головой, и лицо его в этот момент теряло обычное выражение настороженности и ожидания.
Однажды я видел Матвея на полевой дороге, идущего с Марией навстречу ветру, огромного, седого, с высоко поднятой головой. Он был одет в длинную белую рубаху, перехваченную в поясе витым шнурком, и под ветром она облепила его грудь, ходуном ходившую от глубоких вздохов. Не шевелясь, затаив дыхание, я стоял у обочины дороги и, глядя вслед ему, думал о том, какую могучую жажду жизни и участия в ней сохранил этот старик. И еще мне вспомнились его слова, прозвучавшие теперь, как заповедь:
– Я против души не играю.
Мир Сергея Никитина
Известно, что каждый талантливый художник не только изображает мир, окружающий его, но и, пользуясь впечатлениями от этого реального мира, создает свой, неповторимый.
В рассказах Сергея Никитина этот мир полон красок и запахов, населен людьми, чья судьба волнует и писателя, и читателя. Это – родная Владимирщина, на земле которой прошла почти вся жизнь писателя. Природа здесь небогата: леса, не дремучие, а как будто бы расступающиеся перед человеком, озера, окаймленные мшарами, поля ржи. По-настоящему хороши здесь бесчисленные речки, чистые, каждая по-своему прокладывающая путь через поля.
Любимый месяц в году – это март. «Скрип досок на промерзшем крыльце, вороний, уже совсем по-весеннему хриплый, кар, и сверканье первой тоненькой сосульки на водосточной трубе…» Главное – «чистый колкий воздух», «прозрачно-синий свет мартовского неба». Этот живущий в сердце кусок родной земли помогает писателю с таким же любовным вниманием написать и о морях – Черном («Море») и Каспийском («Моряна»), о чудесах древней Армении («За солнцем в Армению»), Это же чувство кровной связи помогает писателю отвергнуть «выгодную» жизнь там, за океаном («Костер на ветру».)
В рассказах и путевых очерках Сергея Никитина мало людей, которых привычно именуют выдающимися. На западе его героев, вероятно, назвали бы «людьми маленькой судьбы». Все эти колхозники, сельские интеллигенты, рыбаки, лесники, бакенщики вместе составляют народ. Писатель неоднократно повторяет полюбившиеся ему слова Чехова: «Все мы народ, и то лучшее, что мы делаем, есть дело народное». Никитин начал свой творческий путь после войны. И хотя нога фашиста и не топтала Владимирскую землю, след войны, память о ней, часто горькая, лежит на судьбах героев Никитина: одни потеряли близких, других война покалечила, лишила радости жить в полную силу и трудиться. Сила советского писателя в том, что он, не забывая обо всем этом, сумел показать всю врачующую силу родной земли, гуманистической нашей нравственности. В очерках о скитаниях по Владимирской земле «Живая вода» писатель рассказал, как случайно ему удалось подсмотреть чудесный феномен человеческого счастья. В скошенной пойме он слышит тонкий женский голосок. Это голос молодой матери, убаюкивающей своего младенца. И этот жаркий деревенский полдень, и ее «счастливый, даже какой-то пьяный от счастья, смех», и сладкая тоска по мужу, который осушает болото где-то за рекой – все это та полнота существования на земле, которая доступна человеку (глава «Счастливая»).
Героев рассказов Никитина можно расположить по возрастным ступеням. Писатель охотно пишет о детстве, для взрослых и для детей. В повести «Золотая пчела» осиротевший мальчик Ваня, «щупленький, со слабой шейкой», заворожен «фиолетово-синим огоньком». «Там, где березы уже перемешались с лапастыми елями, где все еще клубился туман, откуда тянуло прохладой и сыростью, на высоком тонком стебле, чуть клонясь под своей сочной тяжестью, рос крупный колокольчик». Детство для писателя полно радостного удивления перед открывшимся миром, наивной мечтой о счастье. Оно беззащитно и требует заботы людей взрослых и сильных.
Потом приходит юность – время, когда, по словам Александра Блока, «выясняется, как человек задуман». Это и продолжение детского удивления, и новые впечатления и переживания. Моделью такой радостной встречи с жизнью является история девушки, впервые попавшей на берег моря. Все – и нежная голубизна воды, и йодистый ветер, и ощущение своего молодого тела – вызывает в ней упоение, непередаваемый восторг. Такова же и первая любовь Сени Брагина с ее тревогой, трепетом, радостью и болью («Рассказ о первой любви»). Юность нуждается в мире, и поэтому с такой скорбью мы читаем о гибели во время первой атаки Мити Иевлева («Падучая звезда»). Юность для писателя – время ответственное: отсюда в зрелость надо принести не только молодой энтузиазм, но и душевную стойкость, непримиримость по отношению к самодовольному эгоизму, мелкому своекорыстию. Надо отправляться в путь с таким грузом, который бы спас от раннего холода и душевного измельчания. По сути дела, главный конфликт большинства рассказов Никитина – это столкновение чистой нравственной основы со всем темным, чуждым принципам нашего общества. Вот в рассказе «Мой знакомый Леший» герой угнетен и своей бедностью, и попреками жены, и многосемейностью – у героя целый выводок дочерей и лишь один сын, да и тот слабоумный. Наконец-то у одной из них объявляется жених, солидный, расчетливый, ничего, что значительно старше своей невесты. И все же герой откажется от брака дочери с нелюбимым женихом. «Ах, любить бы ей в эту дивную ночь, томиться от избытка молодости, вдыхать расширенными ноздрями запах теплой хвои, блестеть в полутьме глазами…» И старательный, но не очень-то одаренный писатель, которого так заботливо опекает его супруга, вдруг бунтует против своей литературной поденщины («Серпантин»), Бежит от рутины увлеченный образом ржаного поля герой «Блистающего мира». Колхозник Иван Лукич предпочитает поехать по зимней дороге, вместо того чтобы сидеть за столом, за которым его жена угощает брата, никчемного бездельника («Мороз»). Тусклым, бессмысленным представляется бытие портного Половодцева в собственном богатом доме рядом со скопидомистой молодой женой по сравнению с открытой всем ветрам, полной служения людям жизнью врача Почемчуева («Собственный дом»). И, рисуя старость, писатель любуется непреходящим душевным весельем, задиристостью старика Завьюжина («Терновик»), Пусть неизбежно в конце жизни приходит смерть, но и в ней, точнее, в памяти, сохранившейся у близких, выясняется, «как человек задуман». Так писатель расскажет о смерти старого бакенщика, о вещах, оставшихся после него и напоминающих о нем («Снежные поля»).
Герои Никитина способны под влиянием порыва совершить подвиг, но еще большее уважение писателя вызывает «медленное мужество», сила самоотвержения и любви, растянувшаяся на всю долгую жизнь. Так и поступает женщина, когда любимый ею человек вернулся без обеих рук. Сначала он отвергнет ее любовь, приняв ее за жалость, а потом найдет в себе силы стать полезным и деятельным человеком («Под старыми тополями»). Будьте же чутки, люди, к этому незаметному героизму, к этому драгоценному качеству человеческой души, призывает писатель («Листопад в больничном парке»), И можно понять тревогу писателя, когда во имя узко понятой пользы растрачивается эта внутренняя красота, как мелеет озеро Севан, из которого на всякие нужды выкачивается вода («За солнцем в Армению»).
Прозу Никитина числят обычно по разделу «лирическая проза». Да, в его рассказах подчас мало событий, и они менее интересны, чем внутренняя жизнь героев. Автор никогда не бывает объективен – все здесь пропитано особым лирическим чувством, всюду автор участлив и душевен. Однако, когда прочтешь все, что написано Никитиным за двадцать два года его творческой работы, то все эти рассказы сложатся в большой эпос о нашей земле и нашем народе.
Где истоки творчества писателя? Невольно вспоминается «Река играет» Короленко, образ могучего духом перевозчика Тюлина.
Вспомнится и чеховская «Степь», полная света и ожидания добра. Были наставники и среди тех писателей, с которыми Никитину довелось встретиться. Так, в этой книге читатель найдет очерк о «Встрече с мудростью», встрече с замечательным советским писателем М. М. Пришвиным. Его завет: «Проходите мимо временного», в котором выражено отрицание малозначительного, мелкого, запечатлевается в душе молодого писателя.
В сборнике напечатан рассказ «Весна, старый писатель, маленький мальчик и рыжая собака». В нем жалость ребенка вызывает старик, который «наматывает на шею длинный узкий шарф – наматывает и наматывает окостенелыми руками, пока не останется маленький кончик, который будет торчать у него из-за воротника на затылке». И этому старому и немощному писателю Никитин доверил высказать свою самую сердечную мысль.
«Жизнь моя прошла, как большой праздник. Я радовался тому, что принимал от природы и людей, и еще более радовался тому, что отдавал людям. Уходя, я оставляю им все и через это остаюсь вместе с ними. Будешь ли ты писать книги или пахать землю, делай это не для себя, а для них, и никогда глухое отчаянье конца не сожмет твое сердце…»
18 декабря 1973 года утром Сергей Константинович Никитин позвонил в издательство. Он справлялся о своей рукописи, сулил вскоре подослать большой очерк о Карелии. Был он бодр и весел. А вечером того же дня писатель умер, так и не разменяв, как говорится, шестого десятка.
Пасечник ушел. Медосбор продолжается.
А. Семенов