Текст книги "Общество знания: История модернизации на Западе и в СССР"
Автор книги: Сергей Кара-Мурза
Соавторы: Геннадий Осипов
Жанр:
Политика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 34 страниц)
Глава 9
«Общество знания»: типы знания, подавленного научным рационализмом
Очевидно, что система знания обладает большим разнообразием. Поэтому уже в момент зарождения современной науки как нового мощного способа познания и организации знаний встал вопрос об отношения научного знания к иным его формам. Вопрос этот стоял в обеих плоскостях: является ли знание, не отвечающее критериям научности, полезным ресурсом для самой науки? должна ли наука, как источник знания, мирно сосуществовать с ненаучным знанием – или ее миссия заключается в их вытеснении на обочину массового сознания как представлений, неадекватных реальности?
Дебаты по первому вопросу начались на первом же этапе Научной революции. Декарт был сторонником максимально полной и строгой формализации научного знания, отсеивая все, что не поддается кодификации и доказательству. Другие видели в этом требовании формализации ограничение научного метода.
X. Блюменберг пишет: «Впервые эту мысль достаточно полно развернул Лейбниц в своей полемике с Декартом. Он полемизировал с познавательным идеалом Декарта, заимствованного, как полагают, из математики, согласно которому ни один шаг в дедукции не может быть осуществлен без сжатого доказательства – фактически это метод геометрии Евклида, иногда отказывающийся от доказательства…: если бы она откладывала разработку теорем и проблем до тех пор, пока все аксиомы и постулаты не будут доказаны, то геометрии, вероятно, не было бы еще и сегодня – отказ от доказательства, отсрочка осуществления наиболее строгих требований – это условие возможности прогресса в познании» [74].
Гораздо более глубокий конфликт вызвала тенденция к установлению доминирующего положения научного знания и дискриминации других элементов всей системы. На защиту этой целостной системы выступил Гёте, попытавшийся совместить холизм натурфилософии с аналитической силой ньютоновской науки. Он ратовал за полноту сознания, которая требуется, чтобы познать сущность вещей и явлений.
Гейзенберг считает очень важными предупреждения, которые Гёте сделал относительно опасностей, с которыми сопряжено создание «общества знания». Он пишет в статье «Картина природы у Гёте и научно-технический мир» (1967): «Гёте опасался естественнонаучной абстракции и отшатывался от ее беспредельности потому, что ощущал, как ему казалось, присутствие в ней демонических сил и не хотел подвергаться связанной с этим опасности. Он персонифицировал эти силы в образе Мефистофеля» [93, с. 317].
Прежде всего, Гёте считал важным источником знания чувственное восприятие деятельности, сопряженное с художественным восприятием[66]66
О значении «мышечного мышления» как пускового механизма для теоретизирования говорили многие ученые (например, Эйнштейн пытался представить себе, что «чувствует» луч света в пустоте; он говорил: «Сначала я нахожу, потом ищу»).
[Закрыть]. Он писал в предисловии к своему учению о свете: «Всякое рассматривание переходит в разбор, всякий разбор – в обдумывание – в установление связи, и можно сказать, таким образом, что при каждом внимательном взгляде на мир мы уже теоретизируем. Проделывать это в полноте сознания и самосознания, со свободой и иронией —…особое искусство, необходимое, если мы хотим, чтобы абстракция, которой мы боимся, была безвредной, а результат опыта, на который мы надеемся, – поистине жизненным и полезным» [93, с. 307].
Гёте предупреждал, что не следует переступать порог, ведущий к абстрактному. По словам Гейзенберга, он «был убежден, что отвлечение от чувственной реальности мира, вступление в эту беспредельную сферу абстракции должно принести с собой гораздо больше дурного, чем доброго»[67]67
Гейзенберг цитирует одно из писем Гёте: «В том-то и состоит величайшая беда новой физики, что экспериментальные орудия оказались как бы обособленными от человека, и в познании природы и даже ее возможных действий решили ограничиваться только тем, что выведено из показаний искусственных инструментов. То же самое и с вычислениями. Существует много истинного, но не поддающегося вычислению, а равным образом и такого, что нельзя подвергнуть решающему эксперименту» [93, с. 310].
[Закрыть]. Гёте потерпел поражение, и научная абстракция на целый исторический период стала доминировать, как метод, в системе знания. Это признает Гейзенберг: «Мир, определенный ньютоновской наукой, мир, которого Гёте надеялся избежать, стал нашей действительностью, и понимание того, что партнер Фауста тоже приложил к этому руку, только усугубляет наши трудности. Но приходится, как всегда, мириться с этим… К тому же мы еще далеко не достигли конца этого пути» [93, с. 313].
В настоящий момент на этом пути мы находимся на распутье.
Быстрое развитие структур «общества знания» Запада привело к таким изменениям в самом западном обществе, в культуре и типе мышления, в представлениях о мире и человечестве, что вызвало общую тревогу и ощущение назревающего кризиса, во многом вызванного таким развитием. Это выразилось и во Всемирном докладе ЮНЕСКО «К обществам знания» (2005). Уже в предисловии к нему сказано: «О каком знании (или знаниях) идет в действительности речь? Следует ли согласиться с гегемонией научно-технической модели в определении законного и производительного знания?.. Потрясения, вызванные третьей промышленной революцией, а именно возникновением новейших технологий, фактически привели к появлению новой динамики. Профессиональная подготовка отдельных личностей и целых групп, научно-технические достижения и формы культурного самовыражения начиная с середины XX века переживают постоянные эволюционные изменения, в том числе в направлении роста их взаимозависимости. Последнее, признаем сразу, скорее хорошо, чем плохо, Возьмем в качестве примера хотя бы биотехнологии. Разве можно сегодня представить себе, чтобы их применение полностью игнорировало существующий культурный контекст? И можно ли вообразить себе науку, равнодушную к образованию и богатствам локального знания?» [119, с. 7].
Надо надеяться, что наука, ученые и человечество сильно повзрослели, XX век дал уроки, которые не могли пройти даром. Гейзенберг выразил надежду: «Дьявол, с которым Фауст заключил опасный союз, не окончательно овладел нашим миром». С этой надеждой и продолжим наши рассуждения, учитывая, что современная аналитическая философия, в общем, пришла к выводу, что «никаких резких и однозначных границ между наукой и вненаучными формами духовной деятельности просто не существует» [218].
Научное знание и этика
В общепринятом кратком определении понятия «общество знания» подчеркивается формулировка Д. Белла, согласно которой один из главных признаков этого общества – «решающее значение кодифицированного теоретического знания для осуществления технологических инноваций».
Поскольку во всей этой доктрине понятие «технологическая инновация» является очень общим (оно включает в себя социальные и даже интеллектуальные технологии), то утверждение Белла равноценно признанию, что кодифицированное теоретическое знание имеет «решающее значение» в целом для жизни этого общества. Все другие формы сознания занимают в этом обществе подчиненное положение и контролируются рациональным и даже теоретическим знанием. Как уже говорилось, оно становится высшим арбитром, легитимирующим фундаментальные стороны жизни общества.
Таким образом, в социологии «общества знания» следует выделить эту важнейшую сторону – это общество знания, а не совести. В нем отдается приоритет эффективности (силе), которую и обеспечивает знание, причем знание не традиционное, а именно научное. Хабермас считал, что наука «может превратиться в базовую идеологию, которая проникает в сознание деполитизированной массы населения и приобретает в этом сознании легитимирующую силу» [16].
Суть Научной революции XVII века и состояла в освобождении знания от этических ценностей, которые в то время формулировались в основном на языке религиозных представлений. Эти нравственные ценности включались в представление обо всех человеческих отношениях и действиях. Вебер писал: «В прошлом основными формирующими жизненное поведение элементами повсюду выступали магические и религиозные идеи и коренившиеся в них этические представления о долге» [86, с. 56].
Свобода познания была одним из первых «срезов» того понятия свободы, которое было положено в основание нового общества Запада. С тех пор борьба за эту свободу не прекращается и оказывает огромное влияние на все стороны жизни общества. В «обществе знания» эта борьба выполняет системообразующую функцию. Эта борьба породила глубокий конфликт и в самом «обществе знания» на Западе, и в обществах, которые испытывали модернизацию, то есть трансплантацию институтов и технологий западного общества. Главным содержанием этого конфликта является подавление рациональным знанием тех форм сознания которые оперируют этическими ценностями.
Бердяев писал в 1914 г. в работе «Смысл творчества»: «Никто серьезно не сомневается в ценности науки. Наука – неоспоримый факт, нужный человеку. Но в ценности и нужности научности можно сомневаться. Научность есть перенесение критериев науки на другие области духовной жизни, чуждые науке. Научность покоится на вере в то, что наука есть верховный критерий всей жизни духа, что установленному ей распорядку все должны покоряться, что ее запреты и разрешения имеют решающее значение повсеместно… Критерий научности заключает в тюрьму и освобождает из тюрьмы все, что хочет, и как хочет… Но научность не есть наука и добыта она не из науки. Никакая наука не дает директив научности для чуждых ей сфер» [69, с. 264].
Утверждая, что «научность добыта не из науки», Бердяев смягчал картину, видимо, боясь оказать поддержку антинаучным течениям. Эта попытка, неубедительна, ибо научное сообщество, как «новое священничество», с самого начала активно генерировало «научность» – хотя бы в виде идеологии. Насколько радикальные и важные директивы дает наука «для чуждых ей сфер», очень наглядно было показано во время перестройки и реформы в СССР и России.
Что же касается современного западного общества, то в важной работе «Критика научного разума» (1978) философ техники К. Хюбнер подчеркивает, что оно осознает себя исключительно через идеи и формы, имеющие научное и техническое происхождение. К этим принципам он относит рациональность, точность и идею прогресса. Они правомерны только в пределах сферы науки и техники, но в действительности распространены на все области жизни[68]68
Хюбнер отмечает, что речь идет о формальной рациональности и точности, означающих не связь новой техники с разумом, а страсть к техническим изменениям и следование математическим моделям. В устойчивые представления о реальности уже не верят, верят в «модели», так что и об элементах реальности думают как о «моделях». Гипостазирование, склонность принимать понятия и модели за сущностные стороны реальности стало важной деформацией рационального сознания в «онаученном» обществе.
[Закрыть].
В новом, буржуазном обществе ученые и предприниматели функционально объединились как профессиональные создатели эффективности, Вебер писал: «Несомненной фундаментальной особенностью капиталистического частного хозяйства является то, что оно рационализировано на основе строгого расчета, планомерно и трезво направлено на реализацию поставленной перед ним цели; этим оно отличается от хозяйства живущих сегодняшним днем крестьян, от привилегий и рутины старых цеховых мастеров и от „авантюристического капитализма“, ориентированного на политическую удачу и иррациональную спекуляцию» [86, с. 94].
Декларация этического нейтралитета научного знания была во многом обусловлена социальными противоречиями институционализации науки. Для получения возможно более широкой социальной поддержки ученые старались свести к минимуму этические конфликты с разными слоями общества. Этому служило утверждение «ценностной нейтральности, строгой беспристрастности научного знания, являющегося цитаделью истины и общего согласия, возвышающейся над морем частных и групповых эгоистических интересов, конфликтов и раздоров». Л. М. Косарева и М. К. Петров показывают, что программа механицизма связана с этическими принципами протестантизма, янсенизма и унитаризма, корнями уходящими в неостоицизм и неоэпикурейство. По их мнению, ценностная нейтральность науки – глубоко запрятанный социально полезный методологический миф, сложившийся в определенных социальных условиях трудностей науки в период ее становления [148]. Для нас важно, однако, что этот миф был воспринят самим научным сообществом и стал важной частью его самосознания, иначе бы он не сыграл своей социально полезной роли.
А. Ф. Лосев в работе «Логика исчисления бесконечно-малых чисел как отражение социальной действительности» также указывает на сходство интеллигента и буржуа в их освоении действительности. И интеллигент, и предприниматель служат профессиональными посредниками (по выражению Лосева, «медиумами») во взаимодействии общества с реальностью. Они наделяют общество тем или иным видом силы, показателем которой становятся деньги. Ученый, в отличие от буржуа-предпринимателя, «производил» информацию, знание. «Первоначальное накопление капитала» в информационном смысле характерно и для становления науки – как накопление знаний. С этого и начинается «философия денег» как явления Нового времени, отличных от денег традиционных обществ. Деньги нужны были, в первую очередь, посредникам и «созданы» именно ими (см. [245, с. 163]).
Самосознание ученых как носителей ценностно нейтрального знания, которое побуждало их вводить в познавательный процесс свои этические ценности «контрабандой», приводило к важным деформациям и противоречиям. Бердяев видит в тенденции к «онаучиванию» и рационализации ценностных аспектов человеческой жизни признак глубокого кризиса сознания: «Ныне и идеализм, который прежде был метафизическим, стал наукообразным или мнит себя таким. Так создают для науки объект по существу вненаучный и сверхнаучный, а ценности исследуют методом, которому они неподсудны. Научно ценность не только нельзя исследовать, но нельзя и уловить» [69, с. 275].
Господство «инструментального разума» в общественном сознании западного индустриального общества в послевоенные годы вызывало все более фундаментальную критику (примером ее служит известный труд 1947 г. «Диалектика просвещения» Т. Адорно и М. Хоркхаймера). По их мнению, те формы, которые принял научно-технический процесс и рационализация сознания, влекли утрату обществом способности к разумному обоснованию целей. «Дух расчетливости», на который указал Вебер, подавлял различение моральных ценностей.
Невозможность «уловить» ценности научным методом – едва ли не важнейший вывод философии и социологии науки. Учитывая тот факт, что в современном обществе ученые активно привлекаются всеми политическими силами для поддержки именно ценностных суждений, замалчивание этого вывода следует приравнивать к самым злонамеренным приемам манипуляции сознанием. Перестройка в СССР дала для этого красноречивые свидетельства.
Лоренц писал: «Ценности не могут быть выражены в количественных терминах естественных наук. Одна из наихудших аберраций современного человечества заключается во всеобщей уверенности, будто то, что нельзя измерить количественно и не может быть выражено на языке „точных“ естественных наук, не существует в реальности; так отрицается характер реальной сущности того, что включает в себя ценности, и это отрицает общество, которое, как прекрасно сказал Хорст Штерн, знает цену всего и не знает ценности ничего» [28, с. 33].
Конфликт между научным знанием и этическими ценностями носит фундаментальный характер и потому является постоянным предметом философии и социологии. Концепция «общества знания», которая игнорирует это противоречие, приводит к представлениям, неадекватным реальности в ее важнейших срезах. М. Вебер предупреждал как социолог: «Если рациональное эмпирическое исследование последовательно расколдовывало мир и превращало его в основанный на причинности механизм, оно со всей остротой противостояло этическому постулату, согласно которому мир упорядочен Богом, и, следовательно, этически осмысленно ориентирован. Ибо эмпирически и тем более математически ориентированное воззрение на мир принципиально отвергает любую точку зрения, которая исходит в своем понимании мира из проблемы „смысла“» [87, с. 34].
Даже виднейшие философы рационализма подчеркивают, что кодифицированное теоретическое знание никак не может иметь «решающего значения» для жизни общества. Оно занимает в этой жизни свое очень важное, но ограниченное место. Продолжая мысль Канта и Шопенгауэра, молодой Витгенштейн писал: «Мы чувствуем, что даже если даны ответы на все возможные научные вопросы, то наши жизненные проблемы еще даже и не затронуты». Это – исключительно сильное утверждение, и даже если в нем есть перебор, оно должно быть учтено при «взвешивании» элементов системы всего знания, которое в совокупности определяет жизнь общества.
Речь вовсе не идет о том, чтобы поддержать попытки «реванша этики», вытеснить рациональное мышление из пространства его приложения. Корень конфликта в том, что рационализм «репрессирует» другие виды сознания, деформируя всю систему интеллектуального и духовного освоения реальности[69]69
П. Фейерабенд пишет: «Либеральные интеллектуалы являются также „рационалистами“, рассматривая рационализм (который для них совпадает с наукой) не как некоторую концепцию среди множества других, а как базис общества. Следовательно, защищаемая ими свобода допускается лишь при условиях, которые сами исключены из сферы свободы. Свобода обеспечена лишь тем, кто принял сторону рационалистской (т. е. научной) идеологии».
[Закрыть]. Надо обратить внимание на очень важное уточнение К. Лоренца: установка рационализма совершенно законна в научном исследовании. Ее разрушительное воздействие на оснащение ума сказывается именно тогда, когда ум «выходит за стены научной лаборатории» – когда речь идет об осмыслении реальных, целостных проблем жизни. Эти проблемы не являются ценностно нейтральными и не укладываются в формализуемые модели, предлагаемые «кодифицированным теоретическим знанием». Подход к жизненным проблемам с чисто научным мышлением может иметь катастрофические последствия.
В. Гейзенберг подчеркивает важную мысль: нигилизм, то есть резкое снижение статуса этических ценностей, может привести не только к рассыпанию общества, беспорядочному броуновскому движению потерявших ориентиры людей. Результатом может быть и соединение масс общей волей, направленной на чуть ли не безумные цели. Ценностный хаос преобразуется «странными» аттракторами в патологический порядок.
Гейзенберг пишет: «Характерной чертой любого нигилистического направления является отсутствие твердой общей основы, которая направляла бы деятельность личности. В жизни отдельного человека это проявляется в том, что человек теряет инстинктивное чувство правильного и ложного, иллюзорного и реального. В жизни народов это приводит к странным явлениям, когда огромные силы, собранные для достижения, определенной цели, неожиданно изменяют свое направление и в своем разрушительном действии приводят к результатам, совершенно противоположным поставленной цели. При этом люди бывают настолько ослеплены ненавистью, что они с цинизмом наблюдают за всем этим, равнодушно пожимая плечами. Такое изменение воззрений людей, по-видимому, некоторым образом связано с развитием научного мышления» [93, с. 31] (выделено нами – Авт.).
Если принять аксиому о неизбежности и необходимости прогресса, то нельзя не признать, что попытка подчинить науку моральным ценностям несет в себе риск сокращения эффективности познавательной деятельности. Но этот аргумент лежит в иной плоскости. Большинство людей на земле отнюдь не считают прогресс науки наивысшей ценностью и не желают быть заложниками этой ценности. Как пишет Бердяев, «у Достоевского есть потрясающие слова о том, что если бы на одной стороне была истина, а на другой Христос, то лучше отказаться от истины и пойти за Христом, т. е. пожертвовать мертвой истиной пассивного интеллекта во имя живой истины целостного духа».
П. Фейерабенд («анархист в методологии») занимает в трактовке конфликта между рационализмом и вненаучными типами знания радикальную позицию. Он считает, что на самом Западе этот конфликт развивался в форме более или менее честного соревнования идей. Но в незападных культурах примат научной рациональности навязывался жестко, в рамках культурного империализма. Он пишет: «Никогда не было никакого честного соревнования между всем этим комплексом идей [научного рационализма. – Авт.] и мифами, религиями и обычаями внеевропейских обществ. Эти мифы, религии, обычаи исчезли или выродились не вследствие того, что наука была лучше, а потому, что апостолы науки были более решительными борцами, потому что они подавляли носителей альтернативных культур материальной силой… Не было „объективного“ сравнения методов и достижений. Осуществлялась колонизация и подавление культуры колонизованных племен и народов… Превосходство науки не есть результат исследования или аргументации, а представляет собой итог политического, институционального и даже вооруженного давления» [249, с. 513–514].
Социальные противоречия, которые возникают вследствие «освобождения» науки от ценностей, часто упрощают путем подмены понятий. Внимание концентрируют на побочных эффектах приложения науки в виде создании и использовании технологий. Эту проблему не только признают, но и заостряют, говоря о необходимости социального контроля и моральных ограничений в сфере техники. Как пишет физик и философ П. Ходгсон, «может возникнуть оппозиция к науке… вследствие неумения различить собственно научное знание как таковое, которое всегда есть добро, от его приложений, которые не всегда осуществляются в согласии с высшими человеческими ценностями» [18, с. 137][70]70
Слыша от современного физика, что научное знание всегда есть добро, нельзя не вспомнить саркастическую реплику Ницше: «„Где древо познания – там всегда рай“, – так вещают и старейшие, и новейшие змеи».
[Закрыть].
Но положение невозможно спасти таким уходом в сторону технологии. Все больше и больше фактов говорит о том, что и знание как таковое не всегда есть добро, и на практике это проявляется в эволюции тех ограничений, которые мораль накладывает на научный эксперимент. Он с самого начала был назван «допросом Природы под пыткой» – как можно претендовать на свободу такой операции от моральных норм?
Сейчас, например, никто не станет настаивать на ценностной нейтральности чисто научных экспериментов на человеке, наносящих ему вред. Между тем в 90-х годах XIX века хирурги пересаживали кусочки удаленной раковой опухоли в здоровую грудь пациентки и с интересом наблюдали, как возникает новая опухоль. И другие ученые заявляли в дебатах на Международных научных конгрессах, что, хотя неэтично делать такие операции без согласия находившихся под наркозом пациентов, столь же неэтично игнорировать полученные ценные результаты [25].
Но и за 80 лет после этого мало что изменилось в «обществе знания». В 1993 г. в европейской прессе широко обсуждались извинения, которые президент Клинтон принес жертвам экспериментов по радиоактивному облучению, которые проводились в США с 40 по 70-е годы. Он не призывал к перестройке своей «империи зла», а извинился за своих предшественников и предложил финансовую помощь тем пострадавшим, кому еще можно помочь.
Из тысяч пострадавших были выделены жертвы девяти экспериментов:
• 820 беременных женщин в клинике университета Вандербильта в 40-е годы сделали инъекции радиоактивного железа; в те же годы в клинике университета Рочестера шести пациентам был введен радиоактивный уран;
• в 1946–1947 годах в трех клиниках 18 человекам были сделаны инъекции радиоактивного плутония; в 1948 г. в Калифорнийском университете одному человеку ввели радиоактивный цирконий; в 1942–1946 гг. в трех университетах 29 пациентов были объектом радиоактивного облучения всего тела;
• в клиниках Массачусетса вплоть до середины 60-х годов сотням умственно отсталых детей давали в экспериментальных целях радиоактивный йод; в 1956–1957 тт. в лабораториях ВВС вводился радиоактивный йод 120 испытуемым – индейцам и эскимосам;
• с 1950 по 1970 г. в университете Цинциннати и других центрах полному облучению организма были подвергнуты сотни пациентов; с 1963 по 1973 г. у 131 заключенного в тюрьмах штатов Орегон и Вашингтон облучению были подвергнуты половые органы.
Опыты проводились без согласия испытуемых.
Извинения президента – акт символический, более тяжелые нарушения, возможно, не раскрыты. Но кое о чем можно судить по скандалам, которые вспыхнули после этих заявлений Клинтона. Например, в Сарагосе (Испания) сообщалось, что на склады расположенной там крупной военной базы США из Пакистана перебросили запасы бактериологического оружия. Начались смерти среди персонала базы, посольство США заверило, что оружие уничтожено. Но испанские газеты собрали доступную информацию в самих США. Согласно данным 1993 года, бактериологическое оружие не было уничтожено в Форт-Детрик, как предписывало соглашение с СССР, а было перевезено на базу Эджвуд в штате Мериленд. При этом более пятисот техников этой базы заразились инфекционными болезнями.
Начались протесты, в ходе которых были опубликованы такие факты: профессор факультета медицины университета штата Мериленд Ричард Хорник в течение многих лет испытывал на заключенных заражение холерой, тифом, гриппом, дизентерией и малярией. Когда возник скандал, профессор пообещал: «отныне эксперименты будут продолжены в других странах». И в Лахор (Пакистан) был направлен другой профессор, Дэвид Нелин, специалист по комарам. Он заявил прессе откровенно: «Для изучения переноса инфекционных болезней насекомыми мы использовали за скромное вознаграждение многих бедных жителей деревень близ Лахора». В лабораторном журнале Нелина за 1989 г. значатся опыты над 325 пакистанцами. При этом после их заражения комарами им не предоставили никакой медицинской помощи. На стр. 272–286 научного отчета подробно описан эксперимент по заражению самок комаров вирусом энцефалита. В Лахоре был установлен инкубатор с производительностью 20 тыс. таких комаров в день. Тогда и возник конфликт в Пакистане.
Эта история заставила по-иному посмотреть на общечеловеческие ценности, носителями которых якобы является демократия США. Но здесь нас интересует не сама этика, а именно ее подавление «ценностно нейтральным» поиском научного знания.
Более того, не только эксперименты, представляющие собой вторжение в объект, его существенное изменение, но даже и наблюдения и измерения далеко не всегда являются ценностно нейтральными. Ибо неотъемлемой частью «общества знания» является сообщение информации, превращение ее в отчуждаемое от автора знание. Исследователь, подобрав упавший с пиджака волос, определяет и обнародует генетический профиль человека. Налицо лишь появление некоторого нового знания о данном объекте, но оно может резко изменить жизнь человека (например, страховая компания не желает иметь с ним дела из-за повышенного риска преждевременной смерти; даже если результат сообщается лишь самому человеку, он небезобиден – обнародованный прогноз имеет тенденцию сбываться).
Чем больше человечество втягивается в «информационное общество», тем большее значение для жизни каждого приобретает информация – просто знание, до его приложения. Поэтому ни свобода познания, ни свобода сообщений вовсе не могут считаться абсолютным («естественным») правом. На них всегда и в любом обществе накладывается цензура, иначе никакое общество в принципе не может существовать (критерии и формы запретов – другая тема, которой здесь не касаемся).
Особой сферой жизни общества, в которой разделение научного знания и этики чревато социальными катастрофами и массовыми страданиями, является хозяйство. Да и вообще в современно «обществе знания» особо громким голосом среди ученых обладают экономисты – те, кто с помощью научного метода исследуют производственную и распределительную деятельность человека. Политэкономия заявила о себе как о части естественной науки, как о сфере познания, полностью свободной от моральных ограничений, от моральных ценностей. Начиная с Адама Смита она начала изучать экономические явления вне морального контекста. То есть, политэкономия изучала то, что есть, подходила к объекту независимо от понятий добра и зла. Она не претендовала на то, чтобы говорить, что есть добро, что есть зло в экономике, она только непредвзято изучала происходящие процессы и старалась выявить объективные законы, подобные законам естественных наук. Отрицалась даже принадлежность политэкономии к «социальным наукам».
Эта установка прочно вошла в мировоззрение западного индустриального общества уже в начале XX века. Например, видный социолог из Иельского университета Уильям Самнер писал в начале XX века: «Социальный порядок вытекает из законов природы, аналогичных законам физического порядка». Заметим, что этот дуализм западной политэкономии, сознательно разделившей знание и этику, в принципе отрицался русскими социальными философами и экономистами. В попытке разделить этику и знание в экономике Вл. Соловьев видел даже трагедию политэкономии. По сути, русские философы отрицали статус политэкономии как науки.
Вл. Соловьев писал: «Никаких самостоятельных экономических законов, никакой экономической необходимости нет и быть не может, потому что явления хозяйственного порядка мыслимы только как деятельности человека – существа нравственного и способного подчинять все свои действия мотивам чистого добра» [226].
Западные основатели политэкономии, разумеется, не отрицали нравственной стороны в действиях людей, но строили теоретическую модель экономики, выводя эту стороны реальности за рамки модели (применяя метод научной абстракции). Они предупреждали, что их политэкономия неприложима к хозяйственным системам, в которых отношения между людьми в слишком большой степени выходят за рамки купли-продажи (а такие хозяйственные системы действуют во всех незападных странах). Маркс писал в «Капитале»: «В том строе общества, который мы сейчас изучаем, отношения людей в общественном процессе производства чисто атомистические» [172, с. 102–103].
В современном «обществе знания» этот взгляд нисколько не изменился. Видный современный экономист и историк экономики И. Кристол прямо утверждает: «Экономическая теория занята изучением поведения людей на рынке. Не существует некапиталистической экономической теории». Впрочем, и в приложении к западному обществу механистическая модель хозяйства как машины, которая подчиняется объективным законам типа природных и потому автономной от этики, оказывается слишком абстрактной. Многие антропологи и социологи отмечали, что модель субъекта экономики как рационального индивида (homo economicus) приложима лишь к предпринимателю, но и то в недостаточной степени.
Следовательно, приближая политэкономическую модель к реальности, даже в атомизированном западном обществе приходилось учитывать предупреждение Вл. Соловьева о необходимости включать этическую компоненту в структуру модели. Он писал: «Так как не только нет экономического закона, которым бы определялась степень корыстолюбия и сластолюбия для всех людей, но нет и такого закона, в силу которого эти страсти были бы вообще неизбежно присущи человеку, как роковые мотивы его поступков, то, значит, поскольку экономические отношения определяются этими душевными расположениями, они имеют свое основание не в экономической области и никаким „экономическим законам“ не подчиняются с необходимостью» [226].
Действительно, в западной общественной мысли были диссиденты, которые отвергали механицизм ньютоновской модели в приложении ее к обществу. Экономисты делились на два течения – инструменталисты и реалисты. Первые излагали «объективные законы экономики», обладающие статусом научной теории. Они использовали методологические подходы науки, прежде всего, редукционизм – сведение сложной системы к простой модели. Из нее вычищались все казавшиеся несущественными условия и факторы. Реалисты отвергали редукционизм и старались описать реальность максимально полно. Они исходили из того, что в экономике нет законов, а есть тенденции. Это поясняли метафорой: в механике существует закон гравитации, согласно которому тело падает вертикально вниз (так, падение яблока подчиняется этому закону). А сухой лист ведет себя иначе: падает, но по сложной траектории, а то, может, его и унесет ветром вверх. В экономике действуют такие тенденции, как падение листа, но не такие законы, как падение яблока. Уже в этой аналогии реалисты предвосхищали немеханистические концепции второй половины XX века: представление о неравновесных процессах, случайных флуктуации и нестабильности. Хотя триумф техноморфного мышления, сводящего любой объект к машине, в эпоху успехов индустриализма оттеснил реалистов в тень, их присутствие всегда напоминало о существовании альтернативного видения политэкономии.