Текст книги "Общество знания: История модернизации на Западе и в СССР"
Автор книги: Сергей Кара-Мурза
Соавторы: Геннадий Осипов
Жанр:
Политика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 34 страниц)
Здесь проходила глубокая межа между философией западного «общества знания» и мировоззренческими установками русских ученых и мыслителей. Этого разделения нельзя игнорировать и сегодня, оно должно быть вскрыто и осмыслено. Русская культура сохранила космическое чувство, ей был присущ холизм, отрицающий дуализм западного мироощущения и вытекающее из него противопоставление земли и неба, материального и духовного, субъект-объектное отношение человека к природе. Вл. С. Соловьев писал, вовсе не сводя дело к религиозной трактовке: «Между реальным бытием духовной и материальной природы нет разделения, а существует теснейшая связь и постоянное взаимодействие, в силу чего и процесс всемирного совершенствования, будучи богочеловеческим, необходимо есть и богоматериальный» [227, т. 1, с. 267]. В другом месте он определенно отвергает десакрализацию мира, происходившую в ходе протестантской Реформации и Научной революции: «Верить в природу – значит признавать в ней сокровенную светлость и красоту, которые делают ее телом Божиим. Истинный гуманизм есть вера в Богочеловека, а истинный натурализм есть вера в Богоматерию» [227, т. 2, с. 314].
Представление о человеке и его деятельности как факторе космического характера было присуще русской культуре и в XVIII веке (см. гл. 6), и в XX веке. В. И. Вернадский писал: «Изменяя характер химических процессов и химических продуктов, человек совершает работу космического характера». К. Э. Циолковский был уверен в возможности технического освоения космоса и работал над этим. А. Е. Ферсман ввел понятие техногенеза как глобального геологического процесса. И в этих представлениях звучала тема ответственности человека за техногенное воздействие на мир. Бердяев писал: «Главная космическая сила, которая сейчас действует и перерождает лицо земли и человека, дегуманизирует и обезличивает его, есть… техника» (цит. по [59]). В. И. Вернадский видел будущее оптимистически и считал, что под воздействием человека техносфера превращается в сферу разума, ноосферу: «Человек своим трудом – и своим сознательным отношением к жизни – перерабатывает земную оболочку – геологическую оболочку жизни, биосферу. Он переводит ее в новое геологическое состояние: его трудом и сознанием биосфера переходит в ноосферу» (цит. по [59]).
Десакрализация и дегуманизация мира, его беспристрастное познание как внешнего по отношению к человеку объекта породили в культуре Запада огромный энтузиазм, но в то же время и глубокий кризис. Дегуманизация мира – глубокое культурное изменение, повлекшее раскол «двух культур». Она – источник тоски человека, осознавшего, по выражению Жака Моно, что он, «подобно цыгану, живет на краю чуждого ему мира. Мира, глухого к его музыке, безразличного к его чаяниям, равно как и к его страданиям или преступлениям». Но эта тоска и дает полное ощущение свободы.
Естественным спутником этой свободы стал «страх Запада». Он был первой реакцией на образ мира, данный Коперником. Даже великий мыслитель того времени Паскаль признавался: «Вечное безмолвие этих бесконечных пространств страшит меня» (см. [267]).
Открытие нового взгляда на мир воспринималось как конец света, как «последние времена». Ф. Бэкон в «Новом Органоне» напоминал пророчество Даниила о последних временах: «многие пройдут, и многообразно будет знание»[63]63
Точные слова Даниила еще более определенны: «А ты, Даниил, сокрой слова сии и запечатай книгу сию до последнего времени; многие прочтут ее, и умножится ведение» (Дан. XII, 4).
[Закрыть]. В этом же смысле часто цитировали книгу пророка Даниила ряд творцов Научной революции. Крушение Космоса и картина мироздания как холодной бесконечной машины ужаснула человека и наполнила его пессимизмом. Шопенгауэр представил человечество в этой картине мира как плесенный налет на одной из планет одного из бесчисленных миров Вселенной. Ницше так уточнил этот образ: «В каком-то заброшенном уголке Вселенной, изливающей сияние бесчисленных солнечных систем, существовало однажды небесное тело, на котором разумное животное изобрело познание. Это была самая напыщенная и самая лживая минута „всемирной истории“ – но только минута. Через несколько мгновений природа заморозила это небесное тело и разумные животные должны были погибнуть» [53].
В связи с дискуссией о постиндустриальном «обществе знания» особый интерес привлек акцент на роли теоретического знания. Ряд философов указывает в этой связи на страх как мотив усиленной теоретизации картины мира. Б. Гройс, анализируя подходы к этой теме Жака Деррида, отмечает в статье «Да, апокалипсис, да, сейчас», что апокалиптический дискурс, несущий функцию запугивания и внушения, составляет характерную черту всей европейской интеллектуальной традиции. Гройс пишет: «В недавнее время в немецкой философии развивалась мысль, что общая тенденция Нового времени состоит во все возрастающей теоретизации, а вследствие этого и в фикционализации действительности и что причина этому лежит в страхе перед Апокалипсисом, уничтожением мира. Секуляризованное европейское сознание, не способное более обратиться к Богу с мольбой о пощаде, пытается убедить себя в том, что, поскольку мир есть фикция, он не может быть разрушен каким-нибудь „действительным событием“, каковым должен явиться Апокалипсис» [104].
Разрушение космоса человеческого общежития, превращение человека в «атом» лишь усилили страх и пессимизм. Страх стал важнейшим фактором, консолидирующим гражданское общество. Гоббс писал: «Следует признать, что происхождение многочисленных и продолжительных человеческих сообществ связано… с их взаимным страхом». То есть, в отличие от А. Смита, он считал страх более важным регулятором поведения, чем поиск выгоды на рынке. При этом страх должен быть всеобщим.
В XIX веке рационализм породил новый источник страхов, которые в дальнейшем предопределили, в качестве противоядия, тягу к иррациональному, интерес к подсознательному и даже оккультному. Культ рациональности в буржуазной культуре неожиданно породил в человеке его Другое – обострил иррациональное. Это иррациональное, «природное» в человеке трактовалось в буржуазной морали как нечто угрожающее и постыдное. Под воздействием этой морали в индивидууме возник т. н. «внутренний страх» – страх перед его собственной «непобежденной природой» (см. [267]).
Этому непредусмотренному эффекту от Просвещения посвящали свои труды многие философы XIX и XX веков. Т. Адорно и М. Хоркхаймер считают, что именно сформулированное Просвещением требование тотального господства разума привело к раздвоению и самоотчуждению человека – болезни современного западного общества. «Общество знания» порождает, в качестве особого «среза» общества, и своего антипода – культуру современного суеверия, астрологии, оккультного. Масштабы этой субкультуры можно оценить по удельному весу оккультной и «потусторонней» тематики в производстве художественных фильмов США.
Рационализм «общества знания», «вычистивший» из логического мышления этику и метафизику, выродился в нигилизм – отрицание ценностей («Запад – цивилизация, знающая цену всего и не знающая ценности ничего»). Великим философом нигилизма был Ницше, в нашем веке его мысль продолжил Хайдеггер: «Для Ницше нигилизм отнюдь не только явление упадка, – нигилизм как фундаментальный процесс западной истории вместе с тем и прежде всего есть закономерность этой истории. Поэтому и в размышлениях о нигилизме Ницше важно не столько описание того, как исторически протекает процесс обесценения высших ценностей, что дало бы затем возможность исчислять закат Европы, – нет, Ницше мыслит нигилизм как „внутреннюю логику“ исторического свершения Запада» [261].
Хайдеггер усугубляет понятие нигилизма: это не просто константа Запада, это активный принцип, который непрерывно атакует Запад, «падает» на него. Это – послание Западу. Хайдеггер не указывает путей выхода, и вывод его пессимистичен: Запад – мышеловка, в которой произошла полная утрата смысла бытия. И мышеловка такого типа, что из нее невозможно вырваться, она при этом выворачивается наизнанку, и ты вновь оказываешься внутри.
Уязвимость «освобожденного от догм» рационального мышления побуждала философов, например, Гёте к поиску особого типа мировоззрения, соединяющего знание и ценности. Путь, предложенный Гёте, оказался тупиковым, но важно само его предупреждение. В. Гейзенберг, наблюдавший соблазн фашизма, напоминает: «Еще и сегодня Гёте может научить нас тому, что не следует допускать вырождения всех других познавательных органов за счет развития одного рационального анализа, что надо, напротив, постигать действительность всеми дарованными нам органами и уповать на то, что в таком случае и открывшаяся нам действительность отобразит сущностное, „единое, благое, истинное“» [93, с. 323].
Эта сторона рационализма Нового времени как инструмента отчуждения человека – и от природы, и от другого человека – в полной мере проявилась лишь в середине XX века, когда сила основанных на науке технологий превысила «сопротивляемость» человечества и среды его обитания. В 1966 г. Лоренц замечает: «Рациональное мышление, основа и корень всех качеств и достижений, отличающих человека от других живых существ, дало ему исключительную власть над Природой. Среди возможностей, которые предоставила ему эта власть, имеется целая серия самых разных методов самоуничтожения» [28, с. 300].
Замена реального объекта его моделью
Помимо «продукта науки» (например, научной картины мира) важным фактором социогенеза «общества знания» является и методология познания.
Редукционизм создал основу для огромных аналитических возможностей науки, но создал и затруднения в изучении сложных объектов, особенно человека и живой природы в целом. Чтобы познать и понять какую-то часть реальности, человек с мышлением научного типа стремится из всего многообразия явлений и связей вычленить то, что для него наиболее существенно в его конкретной задаче. Иными словами, стремится превратить реальный объект в его упрощенное описание – модель.
«Разоблачая» реальность, отсекая все лишнее (лишнее относительно данной конкретной цели), мы при каждом шаге делаем выбор, связанный с неопределенностью. Почему мы устранили из рассмотрения этот фактор? Почему мы придали такой вес этому параметру и считаем, что он изменяется в соответствии с таким-то законом? Для решения большинства подобных вопросов нет надежных, неоспоримых оснований, и человек вынужден делать предположения. По мере усложнения объектов модель перестает быть образом реальности для тех, кто не вовлечен в научное исследование и не включен в процесс выдвижения гипотез и их экспериментальной проверки. Спроектированная физиками модель атома вовсе не представляет реального атома в целом. Гипотезы и теории становятся инструментами научной работы, частью метода. Это накладывает важнейшее ограничение на область применимости формулы «общества знания» как господства кодифицированного теоретического знания.
Хайдеггер настойчиво указывал на это ограничение: «Смысл слова гипотеза – и вместе с нею самой теории – изменился. Она уже просто некое „Допустим, что…“, нуждающееся в развитии. Сегодня она имеет какой-то чисто методологический смысл и уже никакого онтологического значения, что совершенно не мешает Гейзенбергу и дальше выдвигать притязание на то, что он описывает природу. Что тогда, однако, это „описание“ для него означает? В действительности путь описания перегорожен экспериментированием… А что надо понимать под точностью? Это возможность с безупречным совпадением повторить эксперимент в рамках схемы „Если х… то у“. При экспериментировании все сводится к действию. Когда действия не наступает, теория изменяется. Теория поэтому в своей сути изменчива и тем самым чисто методологична. По существу она уже просто лишь одна из переменных величин в исследовании» [260][64]64
Заметим, что в настоящий момент «общество знания» Запада не только придает онтологическое значение теориям, но и побуждает к судьбоносным для мира политическим действиям на основе гипотез, порой сомнительных. Примером служат действия, связанные с «парниковым эффектом».
[Закрыть].
Но в социальной практике «общества знания» при дебатах по конкретной проблеме не только нет возможности проверить предположения, но обычно дело не доходит даже до их явной формулировки. Те первоначальные предположения, которые эксперты изучали студентами, вообще не вспоминаются, а для политических решений именно они бывают очень важны. Более того, не только сомнительные предположения не оглашаются, но и определения понятий не дается, так что дебаты часто становятся не просто спектаклем, а театром абсурда – никто друг друга не понимает, каждый говорит о своем.
Например, мы привыкли к понятию «температура», и нам кажется, что мы всегда понимаем, о чем идет речь, и что 20 градусов это вдвое больше, чем 10. В действительности же температура – сложное понятие, связанное с целым рядом предположений, теорий и моделей (например, 20 °C вовсе не вдвое больше, чем 10 °C, относительные величины можно вычислять только на шкале абсолютных температур). А уж когда ученый использует не столь привычное публике понятие «энтропия», то вряд ли вообще кто-нибудь его понимает.
Философ науки Пауль Фейерабенд в своем «Диалоге о методе» пишет: «Вообразите ученых в любой области исследований. Эти ученые исходят из фундаментальных предположений, которые вряд ли когда-нибудь ставятся под вопрос. Имеются методы изучения реальности, которые считаются единственными естественными процедурами, и исследование заключается в том, чтобы применять эти методы и эти фундаментальные предположения, а не в том, чтобы их проверять. Вероятно, что предположения были введены в свое время, чтобы разрешить конкретные проблемы или устранить конкретные трудности, и что в тот момент не забывали об их характере. Но это время давно прошло. Сейчас и не вспоминают о предположениях, в терминах которых определяется исследование, и исследование, которое ведется иным образом, рассматривается как что-то неуместное, ненаучное и абсурдное» [11, с. 165].
Историки и социологи науки подробно описали ряд политических дебатов, происходивших в США с участием ученых (например, по вопросу фторирования питьевой воды, использования тетраэтил-свинца для улучшения бензина и по проблеме радиационной опасности от атомных электростанций). Эти описания раскрывают важные социальные механизмы, работа которых и выражает сущность «общества знания».
Шаг за шагом восстанавливая позиции противоборствующих групп ученых в ходе таких дебатов, можно прийти к выводу, что именно выбор исходных моделей и предположений часто предопределяет дальнейшие, вполне логичные расхождения.
М. Малкей пишет: «Для всех областей научных исследований характерны ситуации, в которых наука допускает формулировку нескольких разумных альтернатив, причем невозможно убедительно показать, что лишь какая-то одна из них является верной. Именно в осуществлении выборов между подобными альтернативами, производятся ли они на уровне общих определений проблемы или на уровне детального анализа, политические установки ученых и давление со стороны политического окружения используются наиболее явно» [168, с. 205].
Вот актуальный для нас пример. В основе расхождений по поводу воздействия радиации на здоровье человека лежат две принципиально разные модели: пороговая и линейная. Согласно первой модели, вплоть до определенной величины радиация не оказывает на здоровье населения заметного воздействия. Согласно второй модели, вредное воздействие (например, измеряемое числом раковых заболеваний) нарастает линейно, сколь бы мал ни был уровень загрязнения, так что нельзя говорить о «безопасном» уровне. Очевидно, что из этих двух моделей следуют совершенно разные политические выводы (например, относительно последствий аварии на Чернобыльской АЭС). Как же выбирают эксперты ту или иную модель? Исходя из политических предпочтений (или в зависимости от того, кто больше заплатит или доставит большие неприятности).
Казалось бы, политики могут финансировать дополнительные эксперименты и потребовать от ученых надежного выбора из столь разных моделей. Но часто оказывается, что это в принципе невозможно. Задача по такой проверке в отношении радиационной безопасности была сформулирована максимально простым образом: действительно ли увеличение радиации на 150 миллирентген увеличивает число мутаций у мышей на 0,5 %? (Такое увеличение числа мутаций уже можно считать заметным воздействием на организм). Математическое исследование этой задачи показало, что для получения надежных экспериментальных данных, позволивших бы ответить на вопрос, требуется 8 миллиардов мышей.
Другими словами, экспериментальный выбор моделей невозможен, и ни одно из основных предположений не может быть отвергнуто. Таким образом, в силу присущих самому научному методу ограничений, наука не может заменить политическое решение. И власть (или оппозиция) получает возможность мистификации проблемы под прикрытием авторитета науки. Это красноречиво выявилось в связи с катастрофой на Чернобыльской АЭС.
И в западной, и в российской прессе прошло множество сообщений, согласно которым в результате воздействия радиации после катастрофы на территории СССР якобы погибло 300 тыс. человек. При этом умалчивался тот факт, что это число – результат расчетов, сделанных исходя из «линейной» модели воздействия радиации. Действительность совсем иная, реальные данные постоянно публиковались в специальной литературе, но из идеологических соображений СМИ их не распространяли. Однако 26 апреля 2001 г. в малотиражной «Независимой газете» эти данные были приведены. Вот они:
«В 2000 году в Вене состоялась 49-я сессия Научного комитета по действию атомной радиации ООН (НКДАР ООН). Созданный в 1955 году, НКДАР ООН анализирует состояние наиболее актуальных проблем медицинской радиологии и радиационной защиты. Среди них – генетические эффекты, радиационный канцерогенез, влияние малых доз ионизирующих излучений, радиационная эпидемиология, радиационное поражение ДНК, радиационный мутагенез и другие. Одним из наиболее значимых документов, подготовленных на 49-й сессии НКДАР ООН, стал отчет „Уровни облучения и последствия чернобыльской аварии“.
Сегодня, в день 15-летней годовщины чернобыльской аварии, прокомментировать этот документ, а также ответить на несколько вопросов об основных уроках Чернобыля корреспондент „НГ“ попросил руководителя российской делегации на сессии НКДАР ООН, члена Главного комитета Международной комиссии по радиационной защите (МКРЗ), директора Государственного научного центра „Институт биофизики“, академика РАМН Леонида Ильина.
– Леонид Андреевич, какие же основные выводы содержатся в отчете НКДАР ООН?
– В нем сделано два основополагающих вывода. Первый вывод гласит, что ни одного случая острой лучевой болезни среди ликвидаторов, то есть тех людей, которые участвовали в ликвидации последствий аварии в течение первых двух лет (1986–1987 годов), и населения, проживающего в так называемой чернобыльской зоне, зафиксировано не было. По оценкам специалистов Института биофизики, общее число задействованных в тот период на Чернобыльской АЭС людей составляло около 227 тысяч человек, из них примерно половина – военнослужащие (приводимые в других источниках данные в 600 тысяч человек или даже в 800 тысяч, на наш взгляд, явно завышены). При этом наиболее высокие дозовые нагрузки получили ликвидаторы 1986 года. В 1987 году ликвидаторы получили примерно в полтора раза меньшую дозовую нагрузку.
Повторяю, что среди этих людей, по всем официальным и научным данным, ни одного случая острой лучевой болезни и хронической лучевой болезни зафиксировано не было. Это принципиально важный результат, полученный на основании крупномасштабных исследований здоровья чернобыльцев в России, на Украине и в Белоруссии. Более того, по последним оценкам российских ученых, количество смертей ликвидаторов во всех случаях ниже, чем у соответствующего распределенного по возрасту населения России. По наиболее полному Российскому государственному медико-дозиметрическому регистру, который включает в себя 179 тысяч ликвидаторов, смертность среди них ниже на 16 %. По результатам анализа данных Белоруссии, смертность меньше на 30–40 %, а по Регистру работников атомной промышленности, участвовавших в ликвидации последствий аварии на Чернобыльской АЭС, смертность еще ниже. Эти данные получены путем тщательного изучения всех случаев заболевания и смертности.
Таким образом, можно утверждать, что до настоящего времени не зафиксировано увеличения общей заболеваемости злокачественными опухолями или смертности, которые можно было бы отнести за счет действия радиационного облучения. Среди ликвидаторов и детей не наблюдалось значительного роста риска заболевания лейкемией – одного из наиболее чувствительных показателей облучения».
Детерминизм
В индустриальной цивилизации общество дегуманизируется научной рациональностью точно так же, как Космос был дегуманизировал механистической картиной мира. Видение общества как мира «атомов» вытекает из той научной рациональности, в основе которой лежит детерминизм – уверенность, что поведение любой системы подчиняется законам и его можно точно предсказать и выразить на математическом языке. И движение атомизированного «человеческого материала» поддается в научной политэкономии и социологии такому же точному описанию и прогнозированию, как движение атомов идеального газа в классической термодинамике. Солидарные же общественные структуры, в которых идут нелинейные процессы самоорганизации, во многом непредсказуемы. Об этом красноречиво и трагично говорит вся история и «вненаучная», гуманитарная культура.
Тот факт, что огромные массы людей через школы и средства массовой информации продолжают обрабатываться идеологиями, проникнутыми идеей детерминизма и классической научной рациональностью, в условиях нынешнего кризиса накладывает на ученых большую моральную ответственность. Авторитетом науки фактически освящается идеология, уже противоречащая тому, что знают сами ученые.
На это обращает внимание И. Пригожий: «В 1986 г. сэр Джеймс Лайтхил, ставший позже президентом Международного союза чистой и прикладной математики, сделал удивительное заявление: он извинился от имени своих коллег за то, что „в течение трех веков образованная публика вводилась в заблуждение апологией детерминизма, основанного на системе Ньютона, тогда как можно считать доказанным, по крайней мере с 1960 года, что этот детерминизм является ошибочной позицией“. Не правда ли, крайне неожиданное заявление? Мы все совершаем ошибки и каемся в них, но есть нечто экстраординарное в том, что кто-то просит извинения от имени целого научного сообщества за распространение последним ошибочных идей в течение трех веков. Хотя, конечно, нельзя не признать, что данные, пусть ошибочные, идеи играли основополагающую роль во всех науках – чистых, социальных, экономических, и даже в философии. Более того, эти идеи задали тон практически всему западному мышлению, разрывающемуся между двумя образами: детерминистический внешний мир и индетерминистический внутренний» [210][65]65
Заметим, впрочем, что до российской «образованной публики» извинения научного сообщества не дошли. Стремясь войти в западную цивилизацию, наша интеллигенция упорно не желает видеть глубоких сдвигов в самих культурных основаниях этой цивилизации, рискуя, таким образом, действительно выпасть из желанного цивилизационного процесса.
[Закрыть].
Редукционизм
Сформировав тип мышления, менталитет человека индустриальной цивилизации, наука предопределила и тип общества, образованного людьми с таким типом мышления. Мощным средством науки был редукционизм – сведение объекта к максимально простой, желательно механической системе, которую можно описать на языке математики. X. Сколимовски: «Преобладающим подходом к ценностям, культивируемым большинством современных философов, является подход редукционистский, который служит неявной причиной количественного мировоззрения» [221, с. 247].
Собственно, наука и началась с упрощения объектов: мир без человека, знание без моральных ценностей, тело без души (Уайтхед писал о «разрушительном разделении тела и духа, внедренном в европейское мышление Декартом»). Таким образом, «общество знания» формирует у своих граждан совсем иное мышление, нежели у людей традиционного общества, мышлению которых присущ холизм – взгляд на мир (или другой сложный объект реальности) как на целостность, в его взаимосвязи с другими объектами, со всем Космосом. «Общество знания» редуцирует сложные объекты до аналогий с другими, предположительно хорошо понятыми объектами (например, механическими)
Неявное знание
Хотя наука с самого начала декларировала свой абсолютно рациональный характер и полную формализуемость всех своих утверждений (то есть возможность однозначно и ясно их выразить), любой мало-мальски знакомый с научной практикой человек знает, что это миф. Рациональное и формализуемое знание составляет лишь видимую часть айсберга тех «культурных ресурсов», которыми пользуется ученый. Интуиция, верования, метафоры и искусство играют в его работе огромную роль, одинаково важную как в мыслительном процессе, так и в экспериментальных процедурах.
Гений органического синтеза Р. Б. Вудворд планировал парадоксальные пути получения невероятно сложных соединений, так что рациональное объяснение его схем находилось лишь потом, после успешного завершения работы. Эмилю Фишеру непонятным образом удавалось кристаллизовать (и, значит, очищать) такие соединения углеводов, которые «не хотели» кристаллизоваться ни в одной другой лаборатории мира, так что среди химиков ходили легенды о магических свойствах бороды Фишера, служившей затравкой кристаллизации.
Описаны попытки ряда лабораторий воспроизвести удачную разработку лазера на углекислом газе. Оказалось, что ученые, создавшие работающую установку, не могли точно описать в публикациях или даже объяснить коллегам свои действия. Точные копии их установки не работали. Лишь в ходе длительных личных контактов удавалось передать неявное, неформализуемое знание. С этим сталкивался любой исследователь-практик.
Важным источником неявного и даже неформализуемого знания в науке является «мышечное мышление», развитое у многих ученых – способность ощущать себя объектом исследования. Так, Эйнштейн говорил, что старается «почувствовать», как ощущает себя луч света, пронизывающий пространство. Уже затем, на основании этих мышечных ощущений он искал способ формализовать систему в физических понятиях (он писал; «Сначала я нахожу, потом ищу»).
Для обозначения и осмысления явлений ученые пользуются нестрогой терминологией из вненаучной практики, понятиями, основанными на здравом смысле. Уже отсюда вытекает возможность расхождения во мнениях ученых, принадлежащих к разным группам. Особым типом неявного знания может считаться та совокупность «не вполне научных» представлений и верований, которую некоторые историки и философы науки называют научной идеологией. Этот тип связанного с наукой знания не является иррациональным, но он и не вполне рационально-научный. Обычно он узнается именно как научная идеология лишь задним числом, а на первых порах кажется плохо формализованной научной концепцией (типичным примером научной идеологии считают атомизм, давший впоследствии начало ряду строгих научных направлений). Как говорят, главное в научной идеологии состоит не в том, что она открыто высказывает, а в том, что она замалчивает.
Что же происходит, когда ученому приходится выступать в качестве эксперта по проблеме, запас «явного» знания о которой недостаточен? Он не только может, но и обязан использовать весь доступный для него запас неявного знания. Но поскольку это знание неформализуемо, ход его рассуждений не может быть подвергнут рациональному независимому контролю. Строго говоря, эти рассуждения не соответствуют критериям научности, согласно которым исследование должно быть проведено так, чтобы давать возможность воспроизвести его другим, независимым от автора, ученым.
К неявному («личному») знанию примыкает другой большой класс неформализуемого знания, которое ученый получает с помощью мышечных ощущений – представляя самого себя как объекта исследования (подобно тому, как Эйнштейн старался ощутить себя лучом света в пространстве). Этот тип знания, не поддающийся формализации, плохо изучен, однако очень многие ученые подчеркивают его большое значение.
А. Кестлер пишет: «Есть популярное представление, согласно которому ученые приходят к открытию, размышляя в строгих, рациональных, точных терминах. Многочисленные свидетельства указывают, что ничего подобного не происходит. Приведу один пример: В 1945 г. в Америке Жак Адамар организовал в национальном масштабе спрос выдающихся математиков по поводу их методов работы. Результаты показали, что все они, за исключением двух, не мыслят ни в словесных выражениях, ни в алгебраических символах, но ссылаются на визуальный, смутный, расплывчатый образ. Эйнштейн был среди тех, кто ответил на анкету так: „Слова языка, написанные или произнесенные, кажется, не играют никакой роли в механизме мышления, который полагается на более или менее ясные визуальные образы и некоторые образы мускульного типа. Мне кажется, то, что вы называете полным сознанием, есть ограниченный в пределах случай, который никогда не может быть законченным до конца, что сознание – это узкое явление“.
Утверждение Эйнштейна типично. По свидетельству тех оригинальных мыслителей, которые взяли на себя заботы проследить за своими методами работы, вербализованное мышление и сознание в целом играет только подчиненную роль в короткой, решающей фазе творческого акта как такового. Их фактически единодушное подчеркивание спонтанности интуиции и предчувствий бессознательного происхождения, которые они затрудняются объяснить, показывают нам, что роль строго рациональных и словесных процессов в научном открытии была широко переоценена, начиная с эпохи Просвещения. В творческом процессе всегда существует довольно значительный элемент иррационального, не только в искусстве (где мы готовы признать его), но и в точных науках тоже.
Ученый, который, столкнувшись с трудной проблемой, отступает от точного вербализованного мышления к смутному образу, казалось, следует совету Вудворта: „Мы должны часто стараться не говорить, чтобы ясно мыслить“. Язык может стать преградой между мыслителем и реальностью: творчество часто начинается тогда, когда кончается язык, т. е. когда его субъект отступает к дословесному уровню умственной активности» [132].