Текст книги "Сахарный немец"
Автор книги: Сергей Клычков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
Весь блиндаж нахмурился, словно была у всех одна бровь и под бровью один глаз и у каждого рта одна и та же щелка-морщинка, в которую видно всего человека насквозь.
– Ты, Иван Палыч,– отвечает ему Прохор, не то печалясь, не то смеясь,ты в бога-то веришь, видно, как и не я же: тольки у елки, из-за которой тебя ни Богу, ни немцу не видно... А Микалай Митрич человек правильный...
– Эх, Пенка, на наших бабах теперь, небось, пастухи стадо пасут,намекает ему Иван Палыч на историю с Игнаткой, о которой у нас в роте совсем незадолго узнали из слухов, которые, Бог весть, какими путями докатились до нас: должно быть, приносит их с ветром!
Прохор же к большему удивлению всех нас не огрызнулся, а сел в темный угол, только часто хватался рукою за грудь, словно и впрямь, как подшутил над ним Иван Палыч, боялся кошелек потерять.
– Ты, брат, держи кошелек-то покрепче, а то сам из-за пазухи выпрыгнет, – издевался Иван Палыч...
Знал Прохор Акимыч, про какой кошель говорит злой кадык, водя своими мыльными пузырями по его голой спине, по которой так и пролегли вшивые тропки-накуски, но Иван Палыч и не ведает, какое в этом кошельке у Пенкина сейчас богатство лежит и как он и в самом деле боится его потерять: не прошла даром сыромятная молитва, и ныне Прохорова люлька уже не будет пуста!
Странно, что Игнатке Прохор не уделил никакого внимания в мыслях, когда получил от Поликарпа письмо: он верил в свою Пелагею, как в гору!
– Неужели? – Прохор шептал по ночам и тайком под шинелью крестился.
Он рисовал себе в уме Пелагею с большим животом, тугим и упругим, и в тысячный раз решал в темном мозгу одну и ту же задачу: неужли ж... неужели?
* * *
Вспомнил и Зайчик сейчас Прохора Пенкина, сунулся за обшлаг у шинели и вытащил с самого дна письмо в четвертушку, смятое, со стертым адресом едва рассмотрел: село Чертухино, Пелагее Прокофьевне Пенкиной.
Все письма матери Зайчик отдал по утру, а это, должно быть, забилось в дороге на самое дно и осталось в его рукаве... Да все равно было поздно. Пелагея теперь стоит на самой последней ступеньке голубого крыльца, оттуда ей видно всю землю, а ее не видать никому...
Зайчик конверт разорвал и стал читать письмо к Пелагее...
Сперва шли поклоны, поклоны тому, поклоны другому и даже тому, кому и совсем посылать их не нужно: на позиции всякого вспомнишь, и хочется всем из окопа рукой в письме помахать, потом шли успехи в делах и хозяйстве, по дому и полю, а также здоровье, которое больше богатства и прежде всего.
"Береги,– Прохор писал Пелагее,– береги, Пелагея, здоровье, в работе спину не очень труди – как заломит, сядь отдохни, работа от рук не уйдет... К тому же прослышали мы, писал мне о том Поликарп, что ты ходишь с грузом и скоро будешь родить. Не думаю я ни про что, что мне плетет со зла Поликарп, всему, что ни скажешь – поверю, а чего не доскажешь – узнаю потом по глазам... Приеду наверно в Покров на побывку, тогда и кума выберем, а ежели что, может и правда..."
Трудно было дальше письмо разобрать, в этом месте оно все истерлось, и только внизу под карандашною мутью стояло:
"Прохор Акимов, муж ваш по плоти и духу"...
* * *
Смотрит Зайчик на это письмо, и сейчас у него перед глазами стоит наш окопный блиндаж, как живой. По нарам, свесивши ноги, сидят чертухинские мужики в шинелях в накидку, в углу у самого входа винтовки свалены в кучу, как хлам, в оконце, только руку просунуть, льется вечерняя муть из двинского болота, и лица у всех восковые.
Видит Зайчик солдат, как живых.
Похожи они сейчас в воспоминании его на икону Всех Святых, только у каждого есть что-то в лице, что искажает задуманный образ и заставляет от него глаза отвести...
Словно писал Всех Святых безумный иконописец, в середине работы заменивший пособье в работе – пост и молитву – пьянством и диким разгулом.
Смотрит с этой пьяной иконы на Зайчика насмешливый Прохоров взгляд, улыбка, словно колючка с чертовой тещи, висит в его бороде, а глаза затаили и спрятали свет, которым ночью только горят кошачьи зрачки.
А что у него теперь на уме, никому хорошо не известно, только губы очерчены горькой чертой завязаны около нее узелочки морщин, как на память, чтоб не забыть чего-то до смерти, – да по лбу наискосок хитро изогнулась морщина...
На какой же иконе не найдешь глубоко проведенных морщин?
Только там они прямы, как борозда после старого пахаря, который кладет борозду к борозде, как страницу к странице, а на блиндажной иконе они у всех покосились, скривились, сошлись и смешались, потому что, видно, писал ее разгульник-живописец не для того, чтоб на стену, пропахшую ладаном в тихом притворе повесить, а для того, чтоб на столб, крашеный в черную краску, прибить в знак, что в этом месте широкой дороги царит разбой и убийство:
– Ходу прибавь, пешеход! Ямщик, подхлестни лошадей!
– Берегись!
– Берегись!
– Берегись!
ГЛАВА ПЯТАЯ
РЯБИННАЯ ЦЫГАНКА
ЯГОДНЫЙ БУКВАРЬ
К вечеру, когда Марфушка вернулась с клюквой из лесу, по Чертухину ходили самые черные слухи...
На Марфушку смотрели, дивились, что девка жива и что баба с веревкой у ней не отняла лукошко с брусницей и клюквой, как это случилось с чагодуйским овсом нашего дьякона, избежав-шего чудом петли. Марфушка, ушедши по ягоду с утра, не знала всех этих историй, и сама немало дивилась страшным рассказам, но приврать еще ничего не успела, должно быть, со страху и говорила на выгоне бабам и девкам, что никого не видала – тихо, дескать, в лесу, как в церкви, на ключ запертой.
Солдатки решили, что Марфушку уже так, по-сиротству, не тронула баба.
Одни говорили, что баба эта похожа на Пелагею, а другие напротив.
Пелагея не баба – картина, а у этой нос большой и кривой, и похожа она, как две капли воды, на последнюю нашу колдунью Ульяну, которую тому назад лет пятнадцать в лесу рыскучие волки загрызли, а она все это время сидела в волчьей утробе и вот теперь в войну об'явилась и верховодит в лесу...
В лесу у нее, в непролазной чаще, есть тайный ход в самую землю, возле барсучьей норы, завален сучьем он, малиной высокой и частой оброс, будешь нарочно искать – не найдешь.
Этим-то ходом с Ульяной-лешихой Пелагея в землю ушла, чтоб родить не на глазах у людей, как добрые люди, а тайно.
Ульяна туда же стащила чагодуйский овес, чтоб из овса делать ребеночку соску,– Пелагея родит, плод оставит лешихе, а сама вернется и будет в Чертухине жить и Прохора ждать, как ни в чем не бывало...
Да тут еще к вечеру, когда потемнело совсем, пошли еще новые слухи, что вместе с ней и Зайчик ушел, набредши случайно, гуляя по лесу, на эту барсучью нору: будет Зайчик теперь Пелагеина сына качать, ходить за ним и баюкать, потому что так Зайчик решил: лучше приблудыша киликать, чужого ребенка пестовать в руках, чем винтовку: – душе от того больше приволья!..
Пошло тут одно к одному: Пелагея, дьякон, чагодуйский овес, Зайчик, который отказался чай пить итти к дяде Прокопу и чай пить домой не пришел, хотя за ним Пелагушка несколько раз, уткнувшись в передник лицом, моталась к отцу Никанору, но Зайчик оттуда давно уже ушел, а куда – сама попадья разводила руками...
Все это спуталось, набилось в мозги, как мякина в сенную плетуху, и никто не знал хорошо, как все и по какому порядку случилось...
* * *
Митрий Семеныч сидел на крыльце до самых сумерек и смотрел на след от сыновних сапог:
– Нет, видно, Андрей Емельяныч правду говорил, что книга потеряна в темном лесу... а кто искать пойдет, не найдет и назад не вернется...
Чуяло старое сердце беду...
Погасла заря, разливши по полю холодную кровь, по улице ветер сгонял желтые листья, подметал их под заборы, а на небо покатился за крайней избой над самым прогоном круглый поднос с нарисованной рожей, немного скривленной набок... месяц – не желтый, не красный, а словно из прокаленной, кованой меди.
– Видно, в сам-деле убег,– подумал еще раз Митрий Семеныч...
Фекла Спиридоновна с глазами, словно упавшими в черную яму, с краснотой под бровями и с пухлым мешком у ресниц, возилась на кухне, переставляя ухваты и клюшки без дела с места на место, как часовых в перепутанной смене, а рядом пухтел самовар – пузатый король и трубил в длинную трубу, надев ее себе на корону...
– К горю, Митрий Семеныч,– говорит Фекла Спиридоновна,– целый час глотает уголья, как вату, воет и никак не может поспеть...
– Не каркай, само постучит у окошка... давай сапог, я ему брюхо продую...
Фекла Спиридоновна достала из-под шестка голенище, сняла корону и раструбом надела сапожный бурак на самоварную глотку: из-под ног королевских посыпались искры, сердито треща, завилась зола, король вздохнул облегченно, уселся еще тверже на двух кирпичах, и скоро забил из него под матицу пар, и на пол вода побежала...
Сели второй раз за стол вечерять, дули долго на блюдца и, не глядя друг на друга, молчали...
После девятой чашки Митрий Семеныч щелкнул по медному брюху и сказал, не обернувшись к жене:
– Долей, может, скоро Микалай подойдет...
– Ох, отец, чтой-то он нонче словно в свисток задувает...– косится Фекла Спиридоновна королю на короткие ноги...
– Убежал, вот и свистит,– Митрий Семеныч ей отвечает, строго глядя тоже на эти ноги...
– Кто убежал?.. Куда убежал?...
– Кто убежал: самовар!.. кому же у нас еще убежать: скотина вся на дворе...
– Ох, как бы, отец, беды не стряслось: найдут!.. Намеднись искали этих дезиков, нашли, говорят, на болоте, и тут же всех вспороли корьем...
– Да будет тебе: Микалай, небось, ходит по лесу, сосны считает... Придет: не впервые!
А сам глядит, как медный король скроил ему рожу, забивши бороду в рот, брови раздвинув и будто высунув желтый на – медном – язык...
* * *
...А Зайчик и верно лежал в эту пору под густою елкой на мху, накрывшись серой шинелью, и думал давнишнюю думу:
Идет старец из пустыни, черноризец, слезно плачет.
А навстречу ему сам Господь Бог:
– И о чем ты, старец старый, плачешь,
– И о чем ты, старый старец, воздыхашь?..
– Как же мне-то старому не плакать,
– Как же старцу мне не воздыхать:
– Уронил я ключ от церкви в сине море,
– Золотую книгу потерял во темном лесу...
Да, видно, золотая книга в лесу.
Читают ее теперь пушистые зайцы, неразумные дети, у кочки умявши траву, листают их лапки золотые страницы, мелькают пред ними заглавные буквы, заставки с хитрым и тайным рисунком, и встает перед открытой, нежно-звериной душой скрытый за строками смысл... величавый, как мир пред зарею, и пугливый пред людским глазом, как пуглив только заяц перед хитрой лисицой, учуявшей на полуночной росе воздушный заячий след...
А может, книгу давно размыли дожди, страницы оборвали ветра-непогоды, и страницы легли цветной луговиной на лесные поляны, а буквы рассыпались в мох,– на мху теперь для чертухин-ских девок и баб заглавные буквы в красную краску растут куманикой и клюквой, строчки повисли на пьяничные и черничные ветки, а точки-знаки, где вещей кончается смысл, – ткнулись в колючие иглы можжевеловой гущи, и ест их одна только вещая птица: глухарь!
Ходят бабы и девки по ягоды в лес и по складам читают великую книгу: ягодой пичкают малых ребят, посластиться дают старикам, и старики каждый год и не знают, что проходят, вместе с внучатами, премудрого мира букварь...
* * *
Потому-то и мудр простой человек, и речь его проста и цветиста!
ПОД ЗАВЕТНОЙ ЕЛЬЮ
Потерял Зайчик черту, где начинается сон, а явь и виденье из-под ног уплывают, как песок на крутом берегу.
Протекают сны в этих крутых берегах, как прозрачные воды реки, не знающей дна: стоят в ней города и селенья, и те же люди и звери живут, которых мы видим и днем перед глазами, только соткано это все из лунной кудели, нежно, воздушно и, должно быть, правдивей, чем на яву...
Мудр и правдив человек, когда спит... Широко раскрываются очи, когда слипаются веки и тело тонет на дно.
Только где эта память, чтоб видеть, что видим во сне: человек ее давно потерял, променяв на науку и опыт, замечтав улететь на лунупрародительницу тайны и снов... Потому-то можно человеку почесть себя за счастливца и можно его за счастливца принять, если он помнит при пробужденьи, с кем и где пролетела последняя ночь.
Потому-то мужик и привык ложиться, как потемнеет, чтоб с первым лучом итти на работу, а барин, который стал умнее себя, в эту пору зевает и зря только жгет керосин...
Из этой барской зевоты родилась наука, скука ума, камень над гробом незрячей души: плавает в этой науке человеческий разум, как слепой котенок в ведре...
Придет в свой час строгий хозяин, начнет разметать духовную пустошь, увидит ведерко, и вот тогда-то котенок и полетит на луну!..
* * *
Не может Зайчик понять, что он: спит или не спит, видится это, иль видит он сам и не может не видеть того, что стоит перед глазами:
– Хочешь, молодой хозяин, погадаю, а хочешь, на гитаре сыграю...
Стоит перед ним цыганка под густой елкой, тонок стан у этой цыганки, как тонок он у рябины, тянущей Зайчику зрелую гроздь...
Одета цыганка в цветистую юбку и кофту, и в юбке и кофте, в цветах и разводах по яркому ситцу, как будто сразу две пышут зари: заря перед ночью, когда вечер погас и золотую голову уронил на колени, когда вдруг под синим покровом будто вырастет мак и тут же завянет, и только от лепестков по земле прольется слабый тайник – полусвет... и рядом тут же в другой полосе или сборке горит и пылает другая заря,– заря, когда ночь – цыганка сама еще не ушла, но у ней уже подогну-лись колени и с плеч ее катятся звезды за полупрозрачный шелк на груди и она хмурит на них черную бровь, гадая по ним о судьбе, на земле еще бродят, скрываясь перед утром, пугливые тени, обращаясь в тени кустов и деревьев, а по лесу идет невидимка – предутренний свет!
Кажется Зайчику, что и рябинная ветка похожа на тонкую загорелую руку, а ягодная красная кисть, зажатая в руку – на колоду причудливых, раскрытых веером карт, по которым гадают цыганки судьбу...
Смотрит Зайчик на привиденье, не успевшее скрыться пред утром, не страшно нисколько ему, что еще не обернулось оно в прозрачную тень от рябины, и потому тихо сказал!
– Садись, погадай...
Ворожея под елью прошла полукругом, на бесшумном ходу сливая в складках две затаенных зари, откинувши черную косу с синею лентой за спину, и под косой в розовой мочке колыхнулся на миг золотой амулет,– монета из дальней страны, куда укатил от Аксиньи Петр Еремеич.
Зайчик увидал за спиной у цыганки гитару, под гитарой солдатский соломенный мат и потому не удержался и, улыбаясь, спросил:
– Гадалка, откуда мат у тебя?..
– Оставили дезики... На нем хорошо полежать, когда заночуешь в лесу... Ты что же это, молодой хозяин, лежишь на боку?..
Цыганка смотрит на Зайчика нежно, как мать, и Зайчик чувствует холод под боком, на лице колкую изморозь и дрожь от зазимка.
– Возьми,– говорит, наклонившись, цыганка ему, – постели...
Зайчик взял соломенный мат, подостлал его под себя и почувствовал сразу такое тепло, как будто лежит он в отцовской избе на лежанке, которую Пелагушка топила, мешая в ней сковород-ней, когда он гулять выходил...
– Цыганка-гадалка, садись, погадай...
Цыганка кивнула ему головой, мелькнул под черной косой амулет, зазвенели на шее цветные стекляшки-монисты, и запела гитара, повиснув на сохлом суку...
Какая чудесная песня вьется в игольных ветках, будто старая ель каждой иголкой запела, вспом-нив далекое, потонувшее теперь за облаками, забытое время, когда деревья, травы и камни, как люди, говорили и пели, и мир был полон цветистых звуков, шопотов, вздохов, шорохов и затаенных смешков, в которых былинка больше тайну его понимала, чем теперь человек...
Цыганка села на корточки рядом, с юбочных зорь побежал холодок, а из черных иссиня глаз покатилась звезда за звездой, как только в раннюю осень бывает...
Цыганка сунула загорелую руку за кофту и достала гадальные карты, она стасовала их, положила наверх червонную даму, а подниз короля и веером их разложила по мху...
Смотрит Зайчик на карты, каждый король даму из такой же масти под ручку ведет, каждая дама держит в руках белый платочек, и каждый король саблей чертит по земле, как петух перед курицей серебряным бравым крылом.
Смотрит Зайчик, что короли все эти похожи лицом, как две капли, на нас, солдат из двенадца-той роты, только вместо фуражек– какие-то с длинными перьями шляпы, на ногах чулки и баретки с бантами и самых разных цветов, и с плечь до земли упадают плащи из такого сукна, в цветную полоску, в зеленый горошек, в котором разве ходят одни барчуки...
Дивуется Зайчик на эту картину, а цыганка тоже глядит и смеется...
– Понимаешь?..– спрашивает цыганка.
– Нет, цыганка-гадалка,– говорит Зайчик,– не понимаю пока... Это что же мне выходит: на балу, что ли, танцевать?..
– А на гитаре ты умеешь играть?– спрашивает цыганка...
– Нет,– отвечает Зайчик,– умел когда-то, когда к отцу Никанору ходил часто в гости, а тепер позабыл, как и в руки берут...
– Напрасно, молодой хозяин,– отвечает цыганка,– девицы очень любят гитару, играют они с нашим братом хитрые штуки...
– Ты это, цыганка, при Клашу со мной?..– спрашивает ее Зайчик...
– Нет,– цыганка отвечает,– с Клашей сыграл ты сам хитрую штуку...
– Не великая хитрость: любить!
– Любовь, как стрела, молодой хозяин... как стрела: пота и жив человек, покуль она в сердце торчит – вынешь: смерть!
У Зайчика прыгнуло сердце, как белка на сук, и он схватился за грудь, а цыганка взяла его руку и от груди отвела:
– Ты не видишь здесь тайного смысла, протри лучше глаза, погляди хорошенько.
– Я вижу, что короли и дамы танцуют...
– Ты, молодой хозяин, смотришь на масть,– цыганка ему говорит и водит по картам рукою,– ты смотришь на масть, а надо на крап больше глядеть...
Зайчик протер глаза рукавом, приподнялся на локоть, приложил другую руку к глазам и смотрит, сощуривши глаз...
– Не щурься,– учит цыганка,– гляди, как кот на сметану...
– Гляжу,– тихо Зайчик ей отвечает...
– Видишь,– спрашивает цыганка,– по крапу льется вода, и все короли в воде тонут...
– Вижу,– говорит Зайчик...
– Видишь,– спрашивает цыганка,– одну руку дамы держат у сердца, а в другой белым платочком глаза утирают...
– Вижу,– говорит Зайчик...
– Ну, вот,– улыбается цыганка,– значит, ты видишь сейчас свое счастье...
– Ты, цыганка-гадалка,– говорит Зайчик обиженно,– мне плохо гадаешь: все время тебя отгадывать надо...
– Это,– улыбается Зайчику цыганка,– ты, должно быть, спросонок своего счастья не разглядел... счастливый счастья не видит! Только нищий хорошо видит суму, хотя у него и нет глаз на затылке!
– Нет,– говорит Зайчик,– видно, я без счастья родился – вижу только, как короли в воде тонут, а дамы в белые платочки плачут...
Цыганка опять взяла Зайчика за руку, смотрит на него, словно разглядывает,– счастливый он или несчастный, а из глаз так и падают звезды за кофту, где дышит высокая смуглая грудь и от дыханья идет холодок и истома, какие плывут поутру, когда еще не занялась заря...
– Скажи, молодой хозяин,– спрашивает его цыганка,– что человеку всего дороже?
Зайчик посмотрел опять на карты, как короли тонут да дамы плачут в платочки, вспомнил, как дезиков порют, и как не хочется всем умирать неизвестно за что, смекнул и цыганке твердо ответил:
– Жизнь!
– Ну, вот,– говорит цыганка и карты рукою смешала,– догадался: тебе бы надо плавать вместе с другими, а ты вон под елью лежишь да у цыганки пытаешь судьбу...
– Вот как,– удивился Зайчик.
– Бойся, молодой хозяин,– поднялась цыганка и сунула карты за кофту,бойся всякой воды, горькой и соленой, простой и сычёной, пуще огня: огонь тебя не тронет, а в воде, если не пожале-ет судьба, и в ковшике, и в кумке, молодой хозяин, утонешь...
Сняла цыганка гитару, свернула соломенный мат, перекинула их за плечо и, отряхнувши с пылающей юбки еловые иглы и мох, сказала:
– Прощай!
ПОСЛЕДНЯЯ ТРОЙКА
Кудай-то, в сам-деле, Петр Еремеич девался...
Кто говорит, что Аксинья Егоровна в позадо-прошлом году его сама удавила на лестовке в темном чулане по злости и с камнем в мешке сунула в крещенскую прорубь в Дубну, кто – по другому: будто Петр Еремеич еще много за-раньше, весною на Волгу повез седока и там с седоком, с тройкой последних коней и последней кибиткой, посередине реки угодил в полынью и теперь на залихватской тройке катает водяного царя Вологню в перегоне от Кимры до самой Твери, а оттуда, нипочто сгоняв лошадей, значит, обратно: тешится старый мокрыга, катается с горя да скуки,– по Волге пошли пароходы, жестяные баржи с черною кровью, в рот и глаза ему гадют, спать не дают, а вода несет равнодушно и пароходное это дерьмо и по речному донцу катит песок золотой,– ну, старый мокрыжник и рад был Петру Еремеичу и подрядил его на круглое лето: у Кимры часто перевозчики в воде слышат бубенцы...
А Зайчик (как-то недавно я с ним о Петре Еремеиче вспомнил: сидели мы с ним за большой самогонной бутылью и говорили, что хороша стала теперь у нас самогонка и что за такой самогон-кой хорошо посидеть и прошлое вспомнить и добрым словом его помянуть!), так Зайчик клялся, божился, что Петр Еремеич уехал на тройке...
– Уехал,– говорит,– да и только... но куда вот...
Зайчик сказал, что забыл, и все водил рукой перед глазами, как будто хотел рассеять самогон– ный туман, туман голубой, какой стоит на лесной опушке только ранней весною: он, Петр Еремеич, будто, Зайчика вместе с собою тащил, да Зайчик того побоялся, что примут за дезика и вспорют корьем.
Долго водил рукой перед глазами:
– Есть, де, такая страна,– а какая – так и не вспомнил...
Я сначала ему не поверил, а потом, когда повернул большую бутыль вниз головкой и из нее упала на пол слезинка, махнул тоже на это рукой и увидел, что иначе быть не могло: Петр Еремеич поехал узнать, сплетка это иль правда и можно ль ему Аксинью в подать казне уплатить.
Хитрый мужик был Петр Еремеич, а тихой – словно теленок...
Зайчик рассказывал так:
Когда Зайчик под густою елкой проснулся, или, напротив – заснул, кто его знает, потому что понять его трудно, как и что случилось с ним за эту ночь,– Зайчик, может, совсем и не спал... только рано поутру цыганка-гадалка стояла еще пред глазами, и по лесу тихим звоном звенела гитара, и за лесом тихо занималась заря...
Зайчик хотел было еще кой о чем ее расспросить, но цыганка помахала ему цветистым платочком, улыбнулась ворожейкой улыбкой и развела низкие ветки рябины, словно открыла в рябиновый терем потаенную дверь...
Смотрит Зайчик, стоит возле ели рябина, на ней такие же листья, такого же цвета, как кофта с цветами и юбка с разводом, в которых цыганка была, и тянет рябина ему тонкую ветку, и в ветке, похожей на шитый рукав от рубашки, рдеет спелая красная кисть.
Зайчик с'ел эту кисть, на зарю покрестился и пошел снова по лесу бродить...
Чувствует Зайчик себя бодрым, веселым, счастливым, идет он по лесу, как по церкви жених в ожиданьи приезда невесты, и весело думать ему, что просыпаются птицы, что пробуждается жизнь, что теперь уж где-то далеко за рощей гитара цыганки звенит: то ли летят журавли, растянувшись отлетною лентой, то ли гуси гогочут с болота, спустившись покормиться в дороге на скорую руку, то ли за рощей серебряно звенит колокольчик – не поймешь, да и понимать было не надо...
Зайчик вышел на большую дорогу и пошел на зарю.
Тут-то вот Петр Еремеич его и нагнал:
– Мир дорогой, лесной человек,– кричит Петр Еремеич,– сторонись, задавлю-у!
– Мир дорогой, Петр Еремеич,– Зайчик ему отвечает.
– Куда собрался по рани такой? – спрашивает его ямщик, осадив лошадей и натянувши ременные струны.
– Да так вот: гуляю по лесу...
– Ну, если прогулкой: садись!..
Петр Еремеич протянул Зайчику руку, чтоб Зайчик в кибитку взобрался,Зайчик в кибитку вскочил: задымились хвосты у пристяжек, запел и заплакал в голубином клюву дуговой колоколь-чик, прощаясь на веки, должно быть, с родной стороной, и Зайчик, еле держась за бока у кибитки, глядит, как Петр Еремеич перебирает ременные струны, слушает, как поют под рукой у него волшебные гусли, как под старинные гусли Петр Еремеич ведет разговор...
– Уезжаю совсем, Микалаша...
– Что ты, Петр Еремеич?..
– Вчера в село прислали гумагу: немедля представить в Чагодуй лошадей, несмотря, что кобыла, что мерин...
– Значит: на хронте квасы...
– Известно...
– Гибнем, Петр Еремеич...
– Известно, а лошади при чем, при всем этом?
– На лошадях скорей убежишь...
– Нет, нет уж: лучше я на край света с лошадьми убегу...
– Знаешь: дезиков порют... корьем...
– Животину последнюю дать со двора?.. эх, Микалаша, так ли нас пороли отцы: не страшно!..
Петр Еремеич отвернулся от Зайчика, пришелся слегка кнутом по лошадиным хребтам и, вытянув руки, напружил в руках ременные струны...
Запели старинные гусли, закружились столетние сосны, излохматив зеленые патлы, закружи-лись столетние ели, завихри и зеленый пробор...
Будто это в хороводе кружатся парни и девки, справляя осенний праздник-отжинки, и парни бросают в девок еловые шишки: дескать, знай с кем дело имеешь, и девки от парней зеленым платочком закрывают лицо, а солнце на девок и парней из-за леса катит большое колесо и косы и кудри им золотит.
Смотрит Зайчик Петру Еремеичу в спину, слушает, как Петр Еремеич поет на широком облучке, как ему лесной хоровод подпевает, и рад бы Зайчик вместе с ними запеть под трехконные гусли с расписною дугой: на дуге воркуют два голубка, как живые, дуговое кольчико держат, куда повод продет и колокольцы разных голосов подобраны... да утренняя сладкая дрема зажала Зайчику рот и нежной истомной рукой повела по глазам...
* * *
Мчитесь же, кони гривастые!..
Мчитесь же с ветром и ветра быстрее уносите кибитку и сами спешите укрыться от пометки каленым железом в чагодуйском приказе, от которой потом никуда не укрыться, так и издохни-те в дышлах, катая по бездорожному полю солдатскую смерть...
Не клином сошлась в этом приказе земля..
За высокой горою, где солнце под вечер заходит, где солнце всходит по утру, лежит блаженная раз-голубая страна...
В этой стране нет лиходейства и злобы, коней там седлают только на пашню, да только, когда едут в гости друг к другу, ни кнутом по голове их не бьют, ни по глазам кулаком...
Ни темниц, ни острогов там нет, и одна есть только темница в самом сердце страны, а под темницей есть подземелье, и в том подземельи томится колодница-смерть...
Потому-то там живет человек и никак-то нажиться не может...
Живешь, хоть бы ты, сто лет – мало...
Стоят там мужицкие избы на берегу у самой реки, а в реке струится живая вода: окунешься по утру в нее, идя на покос, и снова опять молодой.
Царя у них нет, царицы век не бывало, пастух там выше министра, церкви там строят лишь для того, чтоб в них запирать молодых на первую ночь, оттого приплод здоровей и красивей, а если кто хочет молиться и душу в молитве излить – для того за околицей лес, над лесом зеленый купол, по лесу лиственный звон и постлан под ноги ради молитвы мшистый узорный подрушник.
Налогов, поборов – спокон ни полушки...
Только и есть всего одна подать, в Успенье, после отжинок от каждой деревни в казну забирают по бабе иль девке...
Для чего – неизвестно...
Вот только трудно проехать туда и пройти...
Ни проходу туда пешеходу, ни проезду туда ямщику!..
Стоит та страна за горой, на гору до самых бровей нахлобучена белая шапка, под шапкой великан, у великана в руках молния-пика, на груди золотой шит горит, как огневая заря, крепок сон его и тяжка походка, под чугунной ступней из земли выбивает потоком вода, великан черпает холодную воду сонной рукой и осыпает вниз мелким, звонким дождем, а чуть шевельнется или поворотится во сне с боку на бок, десятипудовые камни посыпятся, словно щебенка, и ринется меж камней водопад: не вздумай в неуказанный час подойти и поискать пути иль путинки и нарушить его величавый покой...
Раз только в год, когда у нас к концу подходят Петровки и мужики выходят траву делить на покос, ихний народ в большой горе открывает золотые ворота – ну, тогда в'езжай, если хочешь...
Только не забудь перед этим со всеми проститься: тебя будут гнать, а ты сам не пойдешь, потому что живут мужики в этой стране и никак-то нажиться не могут...
* * *
...Так Зайчик-мечтун рассказывал мне за самогонной бутылью, до слез уверял, что все это видел и слышал, и я бы его огорчил и обидел, если б тогда не поверил ему, почему и всем нам теперь лучше поверить, хоть Зайчик в самом-то деле, верно, всю дорогу проспал, качаясь в Петровой кибитке, и проснулся только, может, в Чагодуе на постоялом дворе, за которым дымил паровоз, фукал, пугая свиней, и переставлял с места на место, казалось, без цели, так, от нечего делать, вагоны.