355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Клычков » Сахарный немец » Текст книги (страница 14)
Сахарный немец
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:12

Текст книги "Сахарный немец"


Автор книги: Сергей Клычков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)

Расползлись мы по блиндажам, залегли в кучи на нарах и, как потом Зайчик вошел, артиллерийский поручик, а за ними и Пенкин – никто не заметил.

Вскочили мы только, когда у входа в блиндаж раздался веселый искристый голос, и сам Сенька спрыгнул со ступенек в блиндаж в руках в сапогом.

– Сапог его немецкого благородия, ваш-высок,– сказал Сенька и поставил его Зайчику в ноги,– только бы из ходу подняться, а сапожок то, вижу, идет сам ко мне по гребенке окопа... я уж оробел было: вижу, сапожок не нашего покрою!..

Из сапога бежала алою струйкою кровь, на бортах висело мясо кусками, и только носки у сапога лоснились, вычищенные, видно, недавно хорошею немецкою ваксой, и на пятке шпора звенела серебряным звоном, словно жалуясь русским солдатам на жестокую судьбу немецкого лейтенанта.

– Молодец,– сказал Иван Палыч, хлопая Сеньку по плечу,– молодчачина: немцу смерть перевез!

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
СВЯТОЙ И РАЗБОЙНИК

ДВИНСКИЙ ЧАЙ

Прошли две или три недели после того, как островушный немец взлетел на воздух, и в наших окопах воцарилась опять тишина и покой.

Немцы так, должно быть, и не сведали причины, почему получился на острове взрыв, батарей-ной стрельбы в эту ночь не было.

Приписали они, наверное, это тому, что лейтенант, сапог которого Сенька принес в блиндаж, как единственный трофей своей победы над немцем, слишком от скуки на острову любил курить свою трубку и не выполнил самой простой предосторожности в обращении с живой смертью в руках.

К тому же была такая пора, когда во всем, в людях, в природе, в небе,потому, как по небу в утро плывут облака, потому, как под вечер садится солнце в пепельно-серую тучу, обведенную только по краю ярко-золотою каемкой,– в небе и на земле, как бы кончающей на глазах у людей свой таинственный обряд, в котором деревья, птицы, трава, бесчисленные полевые цветы да и сами люди для самих себя незаметно, торопливо проходят предназначенный круг,– была такая пора, когда все и всё ждало скорого наступленья зимы.

Встанешь утром после долгой, кажется, навсегда наклонившейся над землей осенней ночи, выйдешь взглянуть за окоп на прозрачную гладь млеющей в первых зазимках Двины, и в самые глаза тебе бросится склонившийся набок цветок на плешине окопа, которого раньше и не замечал, да и сам он прятал голову в траве, словно тоже боялся шальной, наудалую пущенной пули, а теперь все равно, бояться больше нечего, скоро наступит пора, когда все живое на земле без жалобы и сожаления начнет умирать...

Все это наводило на солдатскую душу еле уловимую в потускневших глазах тоску и беспред-метную необ'яснимую грусть и усталость, как будто кончена вот полевая уборка и ждет мужик на печи, когда жена дотреплет последнее льняное паймо и испечет ему, трудолюбу, душистый каравай из нового хлеба.

Должно быть, то же самое чувствовал и немец, так как ни стрельбы по ночам, ни тревоги по ту сторону захмелевшей осенней брагой Двины мы не замечали, и с каждым днем становилось всё тише у них и у нас.

По утру, когда Иван Палыч первый выходит из блиндажа, еще не ополоснувши руки водой, взглянуть через окоп: все ли на месте, нет ли чего, на что немец хитер.– утром Иван Палыч долго стоит, будто через плетень смотрит на задворки, пока из-за Двины тоже зяглядевшийся немец миролюбиво не крикнет ему:

– Страствуй, Русь...

– Фатерия-материя, стравствуй, – откликнется Иван Палыч и спокойно, не торопясь, пойдет к елочкам.

* * *

Больше всего мы сидели около своих блиндажей, поставили даже такие скамейки у входов, чтоб всегда посидеть, поглядеть, как солнце заходит и какая завтра будет погода, как сидели некогда на завалках в Чертухине, поджидая соседа или к соседу после устатка и трудного осеннего дня подсев-ши побалакать о том да о сем или так посидеть: помолчать.

Просиживали мы целые дни, и забудешь, что немцы у тебя за плечами, что к вечеру Иван Палыч нарядит в Акулькину дырку, в наблюдательный пункт, где надо стоять, как в пасхальную ночь, не подгибая колени.

Прошел Покров, на Двине по утрам все больше и гуще текло поверх воды густое розово-лампадное масло, вот-вот встанешь и увидишь не воду, а пенку, похожую на молочный снимок в махотке с разводами и с морщинками по краям, вот-вот ударит на реку лед, рябой от предзимнего ветерка.

Наступила пора, когда мужику, привыкшему к спячке, все равно где бы ни спать, только б его не будили: зима постучала в окно блиндажа култышкой с дороги.

– Холодно, Прохор Акимыч,– скажет Иван Палыч, сбегавши наскоро по утру за нуждой,– холодно, Прохор Акимыч...

– А ты говоришь – купаться,– весело ответит Прохор, и Сенька рядом с ним захохочет, и говорить дальше, спорить и препираться совсем не годится: на окопном загибе опустил лепестки неведомый мужицкому слову цветок с синей головкой иль с потемневшей красной короной на голове, как будто это совсем и не цветок, а безвестный безыменный царенок, у которого корона завяла, и надо ему дожидаться новой весны, чтоб надеть новую мантию, на голову новую роскошную корону надеть, чтоб по всему мужичьему, зеленому царству шел нескончаемый звон, веселая немолчно-ветровая погудь и каждый бы мужик в этом царстве был царь и каждый цветок – королевич...

Да и как не вздрогнуть солдатскому сердцу, когда, достаивая смену по утру, взглянет солдат на застывший в захолоделых руках штык от винтовки, по которому с острия льется алая кровь осеннего рассвета, и, чуть приподняв глаза, разглядит: Бог ее знает, какая то птаха, должно быть, собравшись в далекий отлет и приняв этот штык за облетевшую ветку, сядет на самый конец острия и пропоет свой последний чуви-чувиль-виль,– примет тогда солдат ее за издалека прилетевшую прощаться с ним близкую душу:

– Может, Бог прибрал поскрёбыша-сына...

...Будет солдат с нетерпеньем ждать вести из дома, кто у него из домашних ему в этот день долго жить приказал...

* * *

Прикатил Михайла на коне звонкоподкованном по промерзлой дороге, подошел наш полковой праздник – Михайлов день... из полка Иван Палыч получил извещение о приеме подарков для нас, и к вечеру, в канун, Иван Палыч с нашим каптером приволокли на обозной линейке два больших тюка с разным добром, а поверх тюков шестипудовый мешок сахару.

– Привезла приданое кобыла буланая!.. – весело шутили солдаты, перетаскивая тюки и сахар по окопным ходам в блиндаж к Ивану Палычу для дележки.

Разобрали мы тут же эти подарки, кому досталась теплая рубаха, кому кожух на овечьем меху, а Пенкин выбрал себе телогрейку без рукавов.

– Так,– говорит,– я больше на бабу похож.

Посовалси он по карманам и в одном кармашке на дне достал в телогрейке записку:

По доброму жаланью шила баба Маланья, Федота не дождалась, телогрушка осталась. Носи другой солдатик телогрушку на вате, насколько хватит. Маланья Храпкова.

– Ай, да Маланья,– весело говорит Иван Палыч,– везет тебе, Пенкин, с этими бабами.

– Федот, значит, да не тот,– печально ответил ему Пенкин.

Выбрал себе Иван Палыч теплые портянки, поверх портянок уложил пару шерстяных рубах и кругом на всех поглядел: не много ли!

– Бери, бери, Иван Палыч, тебе больше всех надобно сряды,– загудели солдаты.

– Спасибушки, и то хорошо...

А сам нахохлился и думает про себя: возьми-ка, попробуй, сейчас загудят из углов, как шмели.

Разделивши одёжу, уселись на нары, стал каждый примеривать да охорашиваться в обновке, любит мужик добро в руках подержать, а Иван Палыч и каптер стали развешивать сахар.

Как гусь, вытягивал то и дело в руке у каптера длинную соску безмен с привязанным к нему котелком для развески. Иван Палыч по списку всех выкликал, каждый торопливо подбегал и подхватывал сахар в фуражку.

Последний котелок высыпал себе на изголовье Иван Палыч и хлопнул по лбу:

– Ах, я – пень чертуховый... ребята, надо сызнова вешать.

Мы недовольно все повернулись к Иван Палычу.

– Как же это мы командира забыли?.. Ведь, это подарки.

– Да, пожалуй, что надо,– отозвался Сенька, пересчитывая сахар кусками,– я позапрош-лысь был у него, так видел: на нитке висит кусок над столом, это я, говорит, чай пью в приглядку.

– Верно,– говорит и Пенкин,– вроде как надо.

– Вот что, ребята,– просиял Иван Палыч,– давай каждый сюда по куску, и будет, что надо.

Иван Палыч бережливо отодвинул подальше свой сахар, расстелил потималку, а мы все по куску положили, выбирая который поменьше.

* * *

На другое утро солнце встало красное, должно быть, совсем перевалило на зиму.

Уселись мы на лапку возле блиндажа, в праздничный день и в деревне мужик с утра не знает, куда руки девать, разве разойдется, когда понаедет сватье да деверьё, да на стол жена поставит ковш с устоявшимся пивом, а тут и подавно: сидим мы, словно попа ждем на водосвятье, а поп, должно быть, раздумал.

К обеду пришел к нам Микалай Митрич и поздравил нас с полковым торжеством.

– Благодарю вас, ребята, за сахар,– прибавил Зайчик,– только вот что, Иван Палыч: я не люблю в долгу оставаться... сахар ваш, а мой чай и водичка!

– Ну, да вода-то, ваше-высоко, найдется, все время у нас на парах, вот чайку, если положите, чтоб было погуще.

– Дай мне, пожалуйста, Иван Палыч, свой котелок...

Смотрим на Микалай Митрича и не можем хорошо разобрать, о какой это водице он говорит, когда воды, куда ни толкнись – сколько хочешь, в каждой ямке тут же возле окопов, да и дело ли командиру ходить за водой. Иные же по простоте душевной да от тоски, что давно во рту не бывала, на радостях подумали на заливуху...

Однако, Иван Палыч принес котелок. Зайчик посмотрел в него и понюхал, потом подошел к оконному козырьку, схватился одной рукой за выступ, занес ногу на колышек, подпирающий окопную стену, и вмиг, не успели мы спросить, что это надумалось выкинуть Зайчику, перескочил через бруствер.

Смотрим мы, идет он во весь рост с берега прямо к Двине, пробираясь не спеша и осторожно через колючие загражденья.

– Ну,– подумал каждый из нас,– сейчас немец трескотню поднимет.

Но по непонятной для всех нас причине никакой стрельбы по Зайчику немец не поднял.

Зайчик спокойно подошел к воде, зачерпнул один раз котелок и сполоснул его, выливши воду на берег, потом снова нагнулся и снова в него зачерпнул, отпил немного из котелка и пошел обратно, перелезая через проволоку: в одном месте он зацепил брюками за колючку и немало времени, показалось нам, провозился, отцепляя ее, чтоб штанов не разорвать.

Все мы бросились к Зайчику, когда он занес ногу, чтобы с котелком, полным двинской воды, спрыгнуть в окоп.

– Затейник же вы, ваше-высоко... герой... теперь уж видим своими глазами.

– Давайте качать командира,– крикнул Сенька, взявши Зайчика на перелом.

Пенкин подбежал, Иван Палыч, а за ними и мы.

Зайчик взлетел высоко над козырьком, но на втором же маху мы одумались и поставили его на ноги: в бруствер цокнула запоздавшая пуля.

– Ну, ребята, давайте-ка чай пить, – весело сказал Зайчик.

Бултыхнул Иван Палыч котелок с двинской водой в большой чайник, кипевший в блиндаже на лежанке, а мы уселись опять и приготовили кружки...

Смотрим мы на Микалая Митрича и никто хорошо разглядеть его будто не может, только взглянешь ему прямо в лицо, а он отвернется, было у него в глазах что-то очень чудное, все время он, должно быть, о чем-то думал, а нас всех хоть и видел и понимал все, что ни скажешь ему, но отвечал все же больше себе, словно сам с собой говорил, а не с нами.

– Вот ты говорил, Пенкин,– начал вдруг Микалай Митрич,– прошлый раз как-то о вере... а что можно об этом сказать, так чтобы было это правдой наверно, знаешь, так на верную... без всяких сомнений.

Пенкин нахмурился и тут же ответил:

– О вере думать много не надо... нам есть о чем думать: о хлебе, о доме, о детях, а вера сама плывет мимо хаты, и берега у ней крутые, ваше-высоко...

– А я полагаю, Пенкин, что верить в наше время становится все трудней и труднее...

– Опять же: от непривычки к тяжелой работе и к тяжелой жизни.

– Нет, нет, Пенкин, жизнь наша, вот как эта война: ты видел, Прохор Акимыч, героев, легко быть героем?

– Дело это, геройство, пустое... ничего нет смерти страшнее...

– Я думаю то же... выходит, Прохор Акимыч, человек, где бы он ни был, страхом живет, а не верой.

– Ворона, когда мимо куста летит, тоже крылом крестится.

– Вот, Прохор Акимыч, страшно стало и мне.

– Нет, ваше-высоко, с верой человеку всё же менее страшно... в нашей темноте у нас только и есть одно окошко, куда на свет поглядеть: наша вера... не поповская, конечно, вам об'яснять этого неча...

– А барин, Прохор Акимыч... тому, ведь, пожалуй, не страшно? – вставил Сенька, наивно на Пенкина разинувши рот во время его разговора с Зайчиком.

– Барин уперся в науку,– сказал Прохор, не обернувшись к Сеньке,– у него обо всем свое рассуждение и другие мозги... барин мозгует без бога прожить...

– По-твоему, Прохор, науку выдумал чорт? – спрашивает Зайчик.

– Чорта человек непременно поборет: для того и науку человек изобрел, а вот Бога...

– Тоже поборет?

– Не побороть... Не побороть!..

Зайчик курил папиросу за папиросой и, словно внутри у него перед глазами стояли видения, глаза у него то расширялись и ярко горели, то потухали и тускли под нахмуренной бровью, Прохор же был спокоен, и только иногда возле губ собиралась смешливая складка, и морщинки словно кто стягивал и крепкий и злой узелок.

– А страшный суд, Прохор Акимыч,– спрашивает Сенька,– будет?..

– Пожалте чай кушать, ваше-высоко,– крикнул из блиндажа Иван Палыч.

– Пойдем-ка чай пить, дурья голова,– сказал в сторону Сеньки,пожалуйте, ваше-высоко,– поклонился Пенкин Зайчику.

Но так и не суждено было узнать любопытному Сеньке, будет страшный суд или нет.

Только вошли мы все в блиндаж, как с первого поста недалеко от блиндажа раздался свисток, и Иван Палыч заспешил к постовому.

– Что там такое, Иван Палыч?..– спросил Зайчик фельдфебеля, когда тот в блиндаж воро-тился... – Немец, ваше-высоко, стоит на том берегу и тоже... черпает воду...

Зайчик вскочил и весь загорелся.

Показалось нам, что он немного шатался, держась рукой за плечо Прохора Пенкина.

– Дай-ка мне, Иван Палыч, винтовку.

– Любую, ваше-высоко, – показал Иван Палыч на груду винтовок в углу.

Зайчик схватил винтовку, и не успели мы даже подумать, что она не заряжена, как он уже висел на том месте, где недавно перелезал за двинской водой, торопясь, просовывал штык и нервно целил в кого-то, приложившись к прикладу красной воспаленной щекой.

– Она не заряжена, ваше-высоко, – шепчет, словно боится вспугнуть немца на том берегу, Иван Палыч и сует ему под руку зарядку...

В это время Зайчик, не слушая его, спустил курок, грянул выстрел и по окопу поплыл едкий запах от выстрела, а вниз с бруствера покатился к воде серым кольчиком дым...

Мы так и прилипли к бойницам: действительно, на том берегу стоит немец, трубку курит и в нашу сторону смотрит и котелок с водой держит.

– Сдраствуй, Русь...– будто послышался всем нам с того берега, но в это время как раз грянул выстрел, и немец выронил котелок и схватился за грудь, потом он вдруг поднял высоко обе руки кверху над головой и, будто нырнуть захотел, повалился в воду.

Смотрим, плывет немец вниз по Двине и в воде еще все машет руками, словно это не немец плывет, а вода подмыла крутой берег и выбила из него большую корягу, и вот теперь играет этой корягой двинская волна, переворачивая ее с боку на бок теченьем.

Когда мы обернулись назад, Зайчика около нас уже не было...


ПРОХОРОВА РАЗГАДКА

Блаженная, счастливая, разголубая страна...

Есть ли такой кусок на земле, закрытый со всех сторон синей горой или синею тучей, обнесен-ный снежным валом непроходимых, вершин или высоким забором из непотухающих молений? Есть ли такой кусок на земле, где бы нашел себе приют зеленый лес от топора человека, куда бы от жадности ненасытной его зверь убежал, где бы мог укрыться и сам человек, уставши от злобы к другому, посеявши в землю вместо зерна ни за что в черный час, ни про что в лихой час пролитую кровь?

Есть ли ты блаженная разголубая страна, куда укатил Петр Еремеич, спасая от смерти любимых коней... Впрягла бы их солдатская смерть со смехом и гиком, с плачем и стоном вместо Петровой кибитки в патронный возок... Слава быстрым коням, Петру Еремеичу – слава... Вот только доехал ли Петр Еремеич... Нашел ли он эту страну...

Петр Еремеич теперь под дубом десятитысячелетним чистит коням пыльные гривы с дальней дороги, в гривы вплетает лавровые ветки, в хвосты завивает алые маки и васильки:

– Здравствуй, юность и радость, здравствуй, невеста прекрасная жизнь!

Лиха у Петра Еремеича тройка, велико и обширно у Петра Еремеича сердце, текут по нему мирные чистые реки, цветут в нем заливные луга, поют в нем веселые птицы, славят тебя и не могут не славить, невеста-невестная...

Слава жизни, слава!..

Смерть смерти, смерть!..

Сойди с горы, великан, полно тебе камни бросать на дорогу!

По дороге путник идет по горе через горы, полно тебе сеять страх на тропу, пугая и без того его перепуганный взор: перед этим взором, быть может, последним, раскрылись золотые ворота, и путь под ногами у путника в разголубую страну.

Лучше выломи дубовый стяг из горного леса, да и пройдись с ним по всему человечью стаду, наведи в этом стаде толк и порядок, постращай хорошенько его пастуха, да и гони, гони, гони, если само не пойдет и будет пугать тебя мыком и ржаньем, повернувши к тебе хвосты и копыта, гони к берегам рек живоносных на водопой живой воды, а коль не пойдут уничтожь!..

Смерть смерти, смерть!..

* * *

Так Зайчик часто мечтал в последние дни перед тем, как попалить с высокого двинского берега немца, проводя целые дни в своем блиндаже и не показываясь на глаза никому, принимая даже доклады Иван Палыча по телефонной бичевке.

Привык он к долгому лежанью на походной койке по утру, с которой, казалось, словно с высокой горы, недавно еще, между сном и пробужденьем, был виден весь мир, перед глазами земля лежала, как на ладони, и за землей на земле сияла разголубая страна...

Казалось вот только, что были могучи и страшны его заклинания смерти, и на слова его заклинанья с высокой горы, откуда падает солнце, машет ему Аксинья, Петрова жена, передником с розовой каемкой и платком с синим разводом и как бы с живыми на нем васильками.

Смотрит Аксинья, как поновленная изба, и на ведьму уже не похожа...

Бросился б Зайчик к ним, не испугался б ни великана, бросающего камни с горы, ни воды, в которой цыганка гадала ему утонуть, бросился бы, не глядя уж ни на что, если б не держал его в эти минуты за руки крепко маленький карлик с большой головой, с кривыми ногами, с голоском сладким, как сахар и грозным, как смерть, если б не держал этот карлик игрушечную пищаль у самого сердца и не направлял бы в глаза при каждом движении Зайчика немецкий штык, похожий на нож, которым русский мужик режет быков, на самом конце с запекшейся человеческой кровью.

– Кровь человечья липче и слаще, чем мед... прекрасна она и страшна, и страшлива и... по пятам за ее страхом ходит убийство,– думал так Зайчик, закрывая рукою глаза (кажется: вот-вот) перед самым штыком...

В глаза же впивался штык, медленно уходил по рукоятку, Зайчик вскрикивал вдруг, сваливал-ся с походной кровати и пробуждался..

Все больше и больше при пробуждеиьи росла в нем непонятная злоба, и он часто перед сном, когда по окопам пройдет только разве Иван Палыч, проверяя посты, подходил к окопному козырьку и, высунувшись за бруствер, по целым часам не мог оторваться от берега, на котором с каждым днем становилось все безлюдней и тише...

* * *

Странное чувство было у нас, когда мы, немца проводивши под высокий бугор, за который невдалеке загибала Двина, собрались в блиндаж допивать чай из дорогой двинской водички.

Почему нам всем этого немца было так жалко?.. Словно каждый что потерял...

Вспомнилось мне, как мы с Пенкиным шли с братского кладбища, где похоронили нашего общего приятеля Василия Морковкина...

В одном месте Пенкин зашел за куст помочиться:

– Ты иди,– говорит,– я тебя догоню...

Полверсты я тогда, должно быть, прошел, думая про себя о своем, и не скоро заметил, что Пенкин и забыл меня догонять.

Вернулся я обратно, а Пенкин лежит под кустом и плачет, как баба...

И сейчас поглядишь на него: в лице какая-то строгость, борода золотая, как эпитрахиль во время причастия, а глаза, как уголья в кадиле, когда поп затягивает пискливым голоском возле гроба:

– Вечная па-амять...

Вздумал было Иван Палыч пожурить нас за то, что мы не разрядили винтовки и подкачали его в глазах командира, да на этот раз пригодилась солдатская лень, командир из-за нее успел немца свалить, а это – немалое дело...

– Герой у нас командир, – сказал он, кладя в кучу винтовку...

Никто ему не перечил, хоть у всех у нас шевельнулось к Зайчику недоброе чувство, только Сенька, погодя немного, сказал:

– А по-моему, немца командир зря повалил....

– Вот еще, почему бы... Мало они нашего брата перекокшили...

– Это, Иван Палыч, другое дело... Тут же немец заклад потерял...

– Ну, и чорт с ним...

– Как же, Иван Палыч, он и вышел, наверно, для-ради спора...

– Не спорь... Ангелы спят, когда черти дерутся!..

– Нет уж: когда спорят двое, остальные глядят...

– Дудки: одного немца не стало и ладно...

– А про между прочим... что ж... с дураками нечего спорить... проспоришь...

Иван Палыч насмешки не понял...

Сенька прилег на нары с Пенкиным рядом. Пенкин молчал, все мы тоже молчали, а Иван Палыч достал нарядный лист, долго пальцем водил по истрепанной желтой бумаге, потом строго, ни на кого не глядя, пробасил:

– Сегодня в акулькину, Пенкин, надо бы...

– Что ж, наряжай,– тихо Прохор ответил.

Не ладился никакой разговор.

Иван Палыч все переделал, чай весь допил, даже уронил в кружку крышку от чайника, наряды назначил, а после нарядов одно дело: спать, потому почесался Иван Палыч всей пятерней под рубахой, и скоро, как и все, захрапел, прилегши с другого бока с Пенкиным рядом...

По блиндажу прошел общий предобеденный храп.

* * *

– Прохор Акимыч,– говорит на ухо вполголоса Пенкину Сенька,– мне что-то немца... вот жалко... не знаю сам почему... Зачем командир этого немца ухлопал...

– Ну, а если бы командира немец с котелком покалил?..– тихо тоже вполголоса спрашивает Пенкин...

Сенька чмокнул губами и ничего не сказал... Прохор, должно быть, о чем-то трудно думал, потом повернулся еще ближе к Сеньке и зашептал ему в самое ухо:

– Видишь ли, дурья твоя голова, я расскажу тебе вот какую исторью.

– Расскажи-ка в самом-деле, Прохор Акимыч,– шопотком ему отвечает Сенька.

Слушай: шел однажды святой человек, пустынник такой, по дороге из пустыни в село и ничего у него не было, окромя как в руках пудовый крест, да на плечах власяница.

Крест святой человек носил вместо вериги и благословлял им встречный народ.

Вот и встретился святому лихой-лиходей, подмостовный разбойник,– хотел его святой, как и всех, благословить пудовым крестом, а тот, должно, что подумал, быдь святой его хочет убить, потому что сам-то ничего другого не делал, как только убивал добрых и недобрых людей, да и полыснул ему аршинным ножом прямо под крылушко.

В первый раз святой человек осерчал, размахнулся он перед смертью пудовым крестом и со всего размаху разбойнику прямо по темю – разбойника-то и убил пустынник.

Умерли они в одночасье: снизу разбойник лежит, а сверху святой...

Ехал в это время на осиновой палке неразумный чорт по этой же самой дороге, поднялся под чортом осиновый конь на дыбы, сбросил чорта с себя, когда на дороге увидел двух мертвецов, одного в пустынной рясе, а другого в острожном халате.

Чорт рога на обоих уставил: чью тут душу засунуть в суму, да в ад волочить?..

Стоял так, стоял чорт, до самого вечера простоял, за ухом дыру прочесал и так и не решил,– у одного под мышкой аршинный ножик торчит, а другому – пудовый крест в голову, как в тесто, ушел...

Думал, думал чорт, да и сунул, когда месяц взошел, а солнце за край земли укатилось, и стало на земле темно, как у этого чорта под мышкой,сунул чорт в свою сумку обоих...

Когда Прохор замолчал, кончив рассказку, Сенька опять только причмокнул губами, дескать, мало что можно понять из того, что человек вытворяет, лучше об этом не думать и не забивать мужицкую голову разным дерьмом,– отвернулся от Прохора, ничего не сказавши, и захрапел в ожиданьи обеда.


САХАРНЫЙ НЕМЕЦ

К вечеру в тот же день пошел Иван Палыч к Зайчику... Крадучись приотворил он дверь, просунул сперва одну голову, словно заранее зная, что у хозяина после такого дня не все слава богу. Иван Палыч не сразу разглядел в полутьме от коптилки рослую фигуру Микалая Митрича, сидел он возле стола на походной кровати, руки у него были стиснуты и раскинуты на столе, а между рук зарыта голова.

На столе стояла бутылка с четырьмя звездочками и грязный стакан с окурком на дне...

– Добрый вечер, ваше-высоко, – тихо сказал Иван Палыч...

Зайчик, должно быть, спал или был в сильной задумчивости и потому не ответил на приветст-вие Иван Палыча...

– Добрый вечер, говорю, ваше-высоко,– повторил громче Иван Палыч...

Зайчик дернул плечом и показал Ивану Палычу молча на табурет возле стола, а потом на бутылку:

– Выпей, Иван Палыч,– сказал он тихо.

– Покорнече благодарим, ваше-высоко,– я...

– Выпей, Иван Палыч,– я один пить не люблю...

Иван Палыч выкинул окурок и налил до половины в стакан, отпил глоток и стакан поставил назад, удивленно поглядевши на Зайчика: в бутылке была двинская водичка, у нее вкус особый, совсем отменный от окопной воды, из которой солдаты чай себе ставят...

– Покорниче благодарим, ваше-высоко,– испуганно прошептал Иван Палыч,должно быть, отвыкши: вкусу не слышу!

– Я и сам, Иван Палыч, пью без удовольствия...

Зайчик долил стакан и залпом его выпил.

– Перехватил раньше,– подумал Иван Палыч,– а теперь водичкой отхаживается.

Зайчик опять уронил голову на руки.

– Неможется,– говорит,– Иван Палыч, страсть как,– и пальцы хрустнули, словно сломанные ветки на морозном ветру.

Иван Палыч присел на табуретку, трубку выкурил, недоумевая, что это творится с Зайчиком, потом, разглядевши на призрачном свету от коптилки чистую струйку, бегущую из-под Зайчиковых глаз, поднялся и тихо про себя сказал:

– Дела твои, Господи...

Подумал было Иван Палыч, не прислать ли на сегодняшнюю ночь кого к командиру, потом махнул рукой, человек он был до всего равнодушный, потому только и подумал:

– Глаза на мокром месте! Тюря!

Попятился Иван Палыч к двери и, не дожидаясь ответа, взял под козырек:

– Прощенья просим, ваше-высоко!

* * *

Где явь и что сон,– все слилось в один незабываемый день, выжженный в огненный знак на душе. Как это могло случиться, как это случилось, за каким углом простоял в эту минуту белый ангел и не отвел вовремя Зайчикову руку и не толкнул под нее белым крылом?

Уронил Зайчик голову на стол, широко раскрытыми глазами смотрит в темный угол, где паук все заплел в паутину:

Вот она счастливая, разголубая страна!

Посреди нее стоит дуб десятитысячелетний, покрыл он ветками селенья и поселки, города и деревни, запутался у него в ветках полуночный месяц, улыбается месяц в обе щеки, наклонился низко и чертит по земле своими ресницами...

Плывут к нему девичьи туманы по полям бескрайным и тихим, в туманах заливистые переборы Ком-ковской тальянки, плачет тальянка, только плачет она от радости, что некуда подевать эту радость, рыдает она от избытка веселости, бумажной могучей грудью задыхаясь под рукой разудалого песенника Ваньки Комкова...

В новой хате, бревнышко к бревнышку, словно строка к строке в староотеческой книге, в новой хате сидит Петр Еремеич, пьет чай с своей Аксиньей из голубых кумочек, а кони его пасутся на приречном скате, и весело оттуда звенят с шелковых ошейников их бубенцы; слились они с туманом, и у пастуха в руке не дудка, а луч от полуночного месяца, и в сумке, пропахшей хлебом, свежий душистый коровай – потому, знать, и льется в далекие дали свирельнатая песня и ему подпевает каждая былинка и каждый цветок кивает головкой:

Ой, луга – куга шелковая!

Книга вещая, толковая!

Синь, густынь, чаща молесная,

Жизнь – невеста неневестная!..

Хохрются на налишинах сирины и альконосты, расправляя свои голубые, сизые, сизо-розовые и синие перья, поднявши тонкие клювы к полночной луне, гургукает с крылечка недоходный голубок, машет крыльями, словно манит ими путника с дороги:

– Входи, мирный путник, да будет мир в твоем сердце под мирным кровом...

* * *

Сморгнет Зайчик слезу и исчезнет виденье, колыхнется в углу паутинная сеть, и за нею снова вспыхнут далекие страны.

Что это там в тумане полевом?..

Не заря ли раскинула золотые уборы?.. То ли золоченые кровли хат, крытых новой соломой, то ли в светлый праздник горят перед образом свечи?..

Смотрят на Зайчика две синих лампады, росятся у них человечьи ресницы, с ресниц падают крупные слезы...

Не город ли это там Чагодуй на заре?..

Не Колыгинов ли загородный дом, где у окна плачет печальная Клаша?..

Или это только за туманом – туман...

Только видит всё это Зайчик, видит, как на яву... Хочет Зайчик встать из-за стола, шагнет шаг в паутинный угол, и совсем под ногами потечет быстрая Незнайка-река... Посмотрит Зайчик, девичья чиста вода, как девичьи слезы, звонка водица, как девичья песня, желт прибережный песок, как девичья коса...

Только на том ее берегу темно вверху, все покрыто черной овчиной, а по берегу искрится не то снег на морозе, не то рассыпан искристый сахар, и по сахару вьется от берега алой бровкою кровь...

Пойдет Зайчик глазами по бровке и словно пропадает вместе с ней в темноте, сначала вроде как ничего и никого не видно, потом будто откуда-то издалека-далека услышит Зайчик тонкий и слабый, как детский, голосок:

– Сдраствуй, Русь!!.

Вздрогнет Зайчик, наклонится над водой и захолонет в сердце...

– Сдраствуй, Русь! Али ты меня не разглядишь... Что же ты, Русь, не стреляешь в меня... Стрели, стрели, Русь...

Смотрит Зайчик пристально, инда глаза больно: бежит, бежит и чешуится Незнайка, а тот берег и глазами едва достанешь, на том берегу, на сахарном, стоит у самой воды маленький немчик с игрушечным ведерком и черпает воду, за спиной у него игрушечная пищаль, а из кармашка высунул широкий язык штык от немецкой винтовки...

Смотрит Зайчик и слышит, как у него холод ползет по рукам и ногам, как выскакивают гусиные пупырышки по телу, а немчик снимает ружье, достаёт из кармашка острую пулю, намазанную смертным ядом, и кричит ему с того берега громовым голосом:

– Стой, Русь, не бойся, ты мой, я твой, ты стрелял, теперь я стрелять буду...– и не может Зайчик пошелохнуться, видит он, как подымается к плечу игрушечная пищаль, как выскочил и приподнял заячью лапку курок.

– Читай, Русь, молитву...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю