Текст книги "Сахарный немец"
Автор книги: Сергей Клычков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
ВЕРХОМ НА СВИНЬЕ
Хмель ли давешний ударил в голову снова, или не вынесло сердце радостной встречи, только у Зайчика все плывет перед глазами, и из-под ног убегает земля.
Подкатилось близко белоснежное облачко, покрыто облачко легкой, прозрачно-паутинной кисейкой, и на кисейке внизу смотрят пристально Клашины буквы, больно задевая за сердце красным крючком: у Клаши имя все то же, только другая фамилья.
На облаке, как в старину, лежит прекрасная, прежняя Клаша.
У Клаши все то же небольшое, с неправильными чертами лицо, будто только слегка поло-женными на полотно, и художник так и не кончил капризной картины или совсем забыл про нее в поисках волшебной, иной красоты, а Клаша так и осталась, как странный и легкий набросок.
Все та же у Клаши улыбка, улыбается Зайчику Клаша, и Зайчику кажется, да и Клаша сама ему о том говорит, что ничего у них не случилось, все как было, так и осталось, в духе муж они и жена, нет у ней иного мужа, нету детей (все позабыто!), откуда ж им быть, коли... в духе, оттого-то и льется на Клашу из итальянского большого окна свет самых различных оттенков сквозь разноцветные стекла, словно это стоят разноцветные чаши с разноцветным вином, и кто-то их поочередно подносит к губам, и Зайчик пьет вино из разноцветных чаш, и как не свои руки и ноги, и сердце скоро, должно быть, биться совсем перестанет.
Тихо в Колыгином доме, как некогда было тихо и светло от лунного света лампад в старовер-ской молельне, в которой на веки соединились в духе и свете Зайчик и Клаша, не нарушивши юность и чистоту..
Осеннее солнце бьет в полушторы, отражается на золоченых ручках дверей и по полу стелет прозрачный ковер отраженных вихластостволых берез протянувших в самые окна оголенные сучья.
Только и слышно всего: тикают стрелки часов, бьется домашнее сердце.
Смотрит Зайчик, как кошачьими лапками перебирает ветерок в открытой половине окна кисею занавески, на которой по легкому, прозрачному тюлю скачет в неведомую страну неведомой страны королевич.
Королевич в шляпе с длинным пером, сам красоты несказанной, скачет королевич на белом, белоснежном коне, и у коня снежная грива запуталась в стремя, и белопушистый хвост словно вот на быстром скаку сейчас оторвется и рассыплется в комнату белой метелью...
Держит королевич над головой высокого сокола в тонкой руке, сокол соколиные крылья широко расправил, вот-вот сорвется с мизинца, взовьется вот и полетит: под самым карнизом, где от второй полотняной шторы на всем лежит, как ввечеру, полусвет, застыла оледенелыми крыльями лебедица, на маковке с белой короной,– царевна: видит она, что от королевича с соколом на руке ей никуда не укрыться, потому и поет она, раскрывши широко уста тонкий клюв – на лету, последнюю, лебединую, девичью песню.
– Коленька... милый!
Лежит Клаша, полузакрывши глаза расширивши тонкие ноздри, и у глаз ее, у каждого висит по тяжелой слезинке.
Держит Клаша у сердца в маленьких белых руках с пальчиками, словно коготки у маленькой птички, Зайчиковы бессильные руки возле упругих, почти еще девичьих грудей с темно-розовым кружком материнских сосков, похожих на садовую, с легким пушком в конце лета, малину.
Смотрит Зайчик, как опущенный в воду.
На Клашином пальце чужое кольцо с дорогою прозрачной слезинкой, как дождевая капля первой весенней грозы, и по руке возле кисти обвилась два раза сонная змейка и кажет Зайчику золотой язычок.
Сорвать бы с руки дорогую браслетку, кольцо укатить в мышиную дырку, чтоб им играли мышата, а слезку с колечка бросить в траву!
Но ничто уже теперь не поможет, в духе дух пребывает, как дары на престоле, они нерушимы в Зайчиковом сердце, а плоть... злая блудница, рассыпавшая золотые волосы в дорожную пыль!
– Коленька, ты ли?
– Да, это я, Клаша.
– Коленька, ты?
– Что ты наделала, Клаша?
– Коленька?!..
Качается все перед глазами, от ветру ль качается рыцарь на шторе, на ветру ли сокол крыльями машет и на ветру ль, не сдержавшись, лебедица камнем падает вниз.
Опавшей белой березкой Клаша прижалась к Зайчику на колени, дрожит, как березка от тихого ветру, и плачет неслышно, заломивши голые руки.
Текут по рукам ее слезы, и губы у Клаши, как два уцелевших на самой вершине листка.
– Верь мне, мой милый, у меня никого нет, кроме тебя...
У Зайчика ж ни охоты, ни воли, ни силы нет не поверить...
* * *
...Сколько так время прошло, ни Зайчик ни Клаша на часы на глядели, только когда медным лбом об пол стукнули гири, в дверь тоже стукнул кто-то тихонько два раза.
Клаша раскрыла глаза, оторвала от Зайчика руки, покраснела, вся загорелась и, тревожно взглянувши на дверь, привстала с постели, рассыпав косы на грудь и на плечи: похожа она стала на Аленушку в темном лесу над водоемом, покрытым зеленою ряской...
– Барыня,– шепчет няня за дверью.
Клаша спокойно спросила:
– Что тебе, няня?
– Алексей Иваныч приехал, прислал спросить о здоровьи.
– Скажи, няня, милая, через минутку приду.
– Свекор, – шепчет Зайчику Клаша, – веришь теперь или нет?
Помутилось все у Зайчика перед глазами. И стыдно, и горько, и больно ему, и обидно, что сидит он теперь, словно вор, попавший в ловушку, из которой иного выхода нет, как только в окно иль на чердак через крышу...
– Клаша, прощай!
– Любишь?
– Люблю...
– Веришь?..
– Верю, но и ты мне поверь.
– Я тебе верю!
– Поверь, как мне тяжело!
– Коленька, мне тяжелее...
– Прощай!
Поцеловал Зайчик Клашины руки, поглядел близко в анютины цветочки Клашиных глаз, висят на цветочках две бисеринки, выпил их Зайчик, чтоб еще раз навсегда отравиться любовной отравой и на цыпочках к окну подошел.
Глядит Зайчик: окно выходит на двор, ворота в ожиданьи скотины настежь раскрыты, и на дворе никого: в Колыгином доме не любили шума и не держали много прислуги, купцы из мужиков степенны и строги в своем обиходе, у них только появляется особая серьезность в лице и сиянье, простое довольство и замысловатая твердость в чертах.
Смотрит Зайчик из занавески: окно не высоко, раньше в лунатные ночи он прыгал и выше, сходило, а сейчас сойдет и подавно. Вгляделся Зайчик, лежит большая полуторасаженная, облитая жиром на четверть свинья возле самого дома, положивши в истоме пудовую голову на-земь, хрюкая и изредка поводя ухом, большим и круглым – с добрый хозяйский картуз.
Поглядел Зайчик на рыцаря в шляпе с длинным пером, на сокола в тонкой руке, на коня, разметавшего белую гриву, и горько стало ему и смешно,шутит окаянная судьба злые и хитрые штуки, на яву подставляя ему, чтоб не вывихнул ноги, свинью.
Обернулся он к Клаше еще раз. Клаша в подушку уткнулась, и Зайчика Клаша не видит и видно, Клаша не слышит, как Алексей Иваныч Колыгин, заждавшись ее и плотно с дороги уже закусив белужьей ухи, сам пришел навестить и в дверь к ней громко стучит...
* * *
Отряхнула с крыльев красные перья заря, как птица в большой перелет. По котловинам, по желтым дорогам, бегущим по сторонам, как нити в ряднине, встает вечернее марево. То ли поднялась пыль от мужицких телег, побывавших в чагодуйском приказе, где всем лошадям повыжгли сегодня каленым железом круглые пятна на крупах,– оттого они и несутся что духу домой, да и мужики почитай все под сердцем с самогонным запалом,– оттого и хлещут они лошадей и вожжой, и кнутом, лишь только скорей бы до дома доехать и спать на полати залечь.
То ли поднялись с берегов Чагодуйки закутанные в белые саваны Манамаевы бабы и девки, сказанные крепко за длинные русые косы, идут они большою татарской дорогой в темень и синь, откуда выглядывает краешком ущербный месяц, как Манамаева мурмолка из парчи, с загнутым кверху тонким концом.
Идут Манамаевы девки и бабы, над ними порхают десять голубых голубиц, роняя на-земь из крыльев сизые перья зари.
Словно большие холсты с торопливым рисунком углем, раскинулись поля и поляны, по краям почернели лесные короны над ними,– как в полусне, на тонких паутинках замигали зеленые осенние звезды, будто боятся они вниз оборваться и прочертить по небу вещую золотую строку, по которой чагодуйские невесты будут гадать о возвращеньи своих женихов, а нагадают их верную гибель, смерть и безвестие в чужой стороне.
Стоит Чагодуй, как старик с сукастой палкой, возле железной дороги, по которой то и дело снуют красные червоточки вагонов, а впереди них, похожий на большого жука, пыхтит черный паровоз, обдавая пристанционные избы, уткнувшие в насыпь носы, неожиданным свистом и паром, будто хотел бы на смерть их распугать, если бы только они не были слепы и глухи.
Только одна колокольня стала еще будто выше.
Горит на ней крест, распластавший по небу руки, словно хочет сброситься вниз, и под ним и над ним – синева, синий купол и синее небо, и от купольных звезд, как лучи протянулись к крестным рукам золотые цепочки.
На соборной колокольне веселый звонарь держит наготове колокольные вожжи, чтобы вовремя стронуть звонких чугунногривых коней, чтобы повеселее ударить к вечерне, когда молодой протопоп выйдет из дома против собора с вишневым садом у окон.
Держит звонарь за узды чугунных коней и, пока протопоп расчесывает у зеркала гриву, взбивая высокий зачес, смотрит звонарь кругом на поля вокруг Чагодуя: по полю катят телеги, – как тараканы в них лошаденки,– колеса стучат и гремят о дорогу, мужики с самогона горланят и свищут, все как всегда, полсотни лет одна и та же картина...
Только от рощи, где Колыгина дача смотрит красной крышей и над ней, как чортовы рожки, две дымо гарных трубы,– по направлению к сжатым в кучу вагонам на запасном пути, бежит что есть духу большая свинья, а на свинье верхом кто-то сидит и бьёт сапогом, держась за длинные уши.
СУНДУК НА КОЛЕСАХ
Что в жизни не может случиться подчас с человеком?...
Диковины нет никакой, диковиной все кажется людям, которым ил час еще не приспел, или совсем не приспеет: с каждым судьба по-своему шутит, она большая шутница, хоть шутки ее часто дорого стоят.
Видно и с Зайчиком в этот раз она зло пошутила, после свидания с Клашей прокативши его на свинье.
К счастью, все благополучно сошло.
Когда Зайчик прыгнул из окна на свинью, он на свинье, конечно, не думал кататься, он рассчитывал только помягче упасть, чтоб не сломать себе ноги.
Чудной, чудной, а парень не промах!
Но случилось все по-чудному. Ноги у него с'ехали при паденьи с свиньи, одна нога попала под брюхо, другая за спину, Зайчик на свинью плюхнул верхом, свинья с перепугу вскочила, ринулась сразу с басовым хрюком и гуком прямо в ворота, а Зайчик, чтобы не упасть да снова опять не разбиться, схватился за круглые уши и свиную спину коленями сжал.
И горько, и весело, и смешно было ему самому, вспомнил тут, как бывало в детстве в ночное гонял он Лысанку, держась крепко за шею и гриву.
* * *
Прокатил Зайчик в повечеровый туман на коне с хвостом закорючкой и брюхом чуть не до самой земли...
Свинья с перепугу сначала гнала все напрямик, потом взяла полукругом по сжатому полю, и когда у нее в глазных щелках замельтешили разных окрасок вагоны, когда вдали поправее, где стоит чагодуйский вокзал, словно свистнул в два пальца и махнул белым платком чернобородый, черного-ловый кучер Василий, когда клубом выпустил пар большой паровоз, уставивши на свинью два огненных глаза, она на всем скаку остановилась, уперлась в землю пятаком, а Зайчик на спине у нее не сдержался и кувырком через свиную башку полетел на траву.
Свинья словно в землю врылась ногами, смотрит на Зайчика и будто ехидно смеется, собравши под зобом морщины в гармошку и завязавши их возле рта в смешной узелок. Показалась эта улыбка Зайчику очень похожей на то, как Пенкин – был случай такой смотрел на него, когда Зайчик кланялся Пенкину в ноги,– смотрит свинья, как живой человек, только вот сказать словами не может.
Взял Зайчик палку с земли и запалил ее в пятачок.
* * *
Скучно стало на душе и безотрадно.
Все мутит перед глазами, будто кто с глаз уносит на руках запеленатый в туманный саван мир, уснувший вещим под звездами сном.
Мир нелюдим, и никого в мире теперь не осталось.
Клаша уплыла на облаке розово-крылом в иной неведомый край: нет ей теперь возвращенья, и к ней тоже нигде нету дороги. Не в этом же красном вагоне, похожем на старый сундук на колесах, догнать можно опять навеки уплывшее счастье.
Его и на Петровой тройке уже не догнать.
Да и тройку теперь не догонишь: гикает Петр Ереемич по дальним полям, проезжает шажком по темному лесу, пока в приказе строчат за бумагой бумагу и на бумаге под Каинову печать льют красную кровь сургуча.
В стороне от Чагодуя заря, словно сидит там середь поля, по дороге в Чертухино, у кочки на корточках в новом нагольном полушубке пастух и коротает ночное, грея возле костра захолодев-шие руки.
Поклонился Зайчик заре, словно простился с родным человеком, и встал на приступок вагона.
Ручка от двери обожгла Зайчика холодом, распахнул он дверь и вошел в сундучную темень вагона: стояла лавка, как свинья, расставивши ноги, в окно глядела зеленая заревая звезда, и в углах уж залег сумрак, тяжелый и плотный, от которого словно рябило в глазах, как рябит в них, когда смотришь в темную воду.
– Сяду в вагон, а там будь уж, что будет!
Зайчик на лавку прилег, зарыл голову в руки и сразу от земли оторвался и покатил в сундуке на колесах; колеса затарахтели, отбивая однообразный настойчивый счет, как будто вся жизнь теперь в одном колесе, и если колесо со счету собьется, то и жизнь сама, и колесо, и все вместе с ним полетит в черную прорву, и будешь лететь так быстрей, чем птица летит, быстрей, чем жадный зверь догоняет добычу...
Качается красный сундук.
Качается все в голове, откроешь глаза на минуту, и потолок под ногами; вентилятор – словно в преисподнюю ход, закрыт до часа чугунною крышкой, и Зайчик уж будто не на лавке лежит, а лавка сама забралась на Зайчика и давит его своим брюхом.
– Крышка, видно, всему...
Вспомнилось Зайчику вдруг: молельня, лампадный сумрак в молельне, из углов святые смотрят, поблескивая ризами в синем свету, на правом клиросе Клаша стоит в белом платье, с черемухой в дрожащей руке и не смеет на Зайчика оглянуться... на левом сам Зайчик... у него тоже захолонуло в сердце, и двери с улицы щелкнул замок, ушел теперь Андрей Емельяныч, и Зайчик и Клаша до зари... одни, с глазу на глаз до утра, когда придет Пелагея и осыпет их хмелем и напоит свяченой водой.
Может быть, надо бы, может, не так, собраться с духом, подойти к Клаше, взять из рук черему-ху, тронуть чуть за руку и клашиных губ коснуться губами, взглянуть в глаза и сорвать очарованье и тайну... в глазах же плывет золотой венец, кажется он Зайчику столь несбыточным и чудесным, что как-то чудно, что положил его Андрей Емельяныч на полку после венчанья, завернувши в простую холстинку... а может так лучше... так вот простоять до зари, не отрывая глаз со страницы, на которой раскрыта на подставке непонятная книга: на книге сбоку застежки, на желаньи отныне запрет, но в душе радость и свет... радость и свет...
А теперь... страшно... так страшно!
Страшно открыть глаза, еще страшнее закрыть.
Закроешь, и вот летишь, но только не кверху, а вниз, куда и лететь-то нельзя, куда можно лишь провалиться: пусто под притаившимся осенним небом, страшно в черной, бездонной утробе земли!
Кажется Зайчику, что это не лавка под ним и на нем, а Колыгинская полуторасаженная свинья, вскочившая с ним и за ним в вагонный сундук. Только закроет глаза, а пятачок у самого носа, у ссохшихся губ нижняя свиная губа, и на губе висят ниточки от бардового пойла и хлебные крошки. В руках Зайчик чувствует ноги, холодные копытца крепко жмут ему пальцы, а на животе такая черная тяжесть, что лучше умереть, чем шевельнуться.
Плюнет Зайчик в губу и все пропадет на минуту, откроет глаза, потолок завертится внизу, как карусель, а пол кверху привскочит, и вагонные лавки на нем все кверху свиные ножки поднимут.
– Крышка,– думает Зайчик, пришедши в себя на минуту.
И снова сами слипаются веки... гонит ветер мир перед глазами, как всадник коня.
У коня такая ж метельная грива, как на Клашиной шторе, только на коне теперь сидит моло-дой Колыгин, на нем золоченый камзол, в руке сияет у него на ладони, как амулет, неразменный рубль, за который можно какое хочешь счастье купить, от любой беды откупиться, потому-то со всех концов и сторон стаями летят лебедицы и крыльями машут и, клювы раскрывши, кричат:
– Слава! Слава! Слава!
...И среди лебедиц быстрее всех несется белая лебедь, на маковке с белой короной,– теперь похожа она на прежнюю Клашу.
Замирает у Зайчика сердце, заходится дух, а рядом сидит большая свинья, чешет брюхо копытом и умно так глядит ему прямо в лицо, оскаливши зубы.
– Нет, не уснешь... не уснешь!..
Зайчик привстал и прижался к окошку...
Так кончилось у Зайчика с Клашей венчание в свете и духе!
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
ОБРАЩЕННЫЙ МИР
БОЖЕНЯТА
За окном ветреная листопадная ночь.
То ли гремят под вагоном колеса, то ли ветер, согнавши опавшие листья к дороге, крутит и вертит их и загибает в листвяные колеса и катит за колесом колесо по дороге, наполняя осеннюю темь шипом, гуком и приглушенным звоном.
И Зайчику жутко, что сейчас нет около него никого, и хорошо, что никто не увидит и не узнает, как больно ему и как ему сейчас тяжело.
Уселся Зайчик половчее на лавку, по телу мурашки ползут, свесил он ноги, и показалось ему, что сапогом он за что-то задел и в чем-то запутался шпорой.
Нагнулся Зайчик, руку вниз протянул и со шпоры отдел – не поймешь в темноте – то ли хвост, то ли клин от люстриновой юбки. Похолодела с испуга сначала рука, а потом показалось занятно, кто это под лавку, где Зайчику казалось, что нет никого, забился и так присмирел, что ни разу не чихнет от подлавочной пыли и не шелохнется, чтоб на другой бок перелечь...
Потащил Зайчик за полу или подол, казалось, тащил его долго, а ему все не видно конца.
Пощупал Зайчик на руку и к окну поднес, чтоб на звездном свету разглядеть, видно поповский люстрин, и по всему тоже видно, что это не юбка, а ряса...
– Дьякон,– подумал Зайчик,– никто, кроме него, сюда не забьется.
– Дьякон! – Зайчик шепнул и крепко дернул за рясу.
В ответ кто-то чуть-чуть шевельнулся.
– Разве не вы это здесь, отец, дьякон? – громче Зайчик сказал.
– Нет, это... я!
– Ну, так и есть: дьякон с Николы-на-Ходче!..
– А вы... это кто?..
– Я,– говорит Зайчик, хотелось ему соврать, да самому страшновато, я-то... я Зайцев, Микалай Митрич, чертухинский эауряд...
– Эвона,– радостно вскрикнул дьякон под лавкой,– гора, значит, с горой!
Зайчик от этого вскрикнул, выпустил полу, а дьякон зашевелился, застучал затылком под лавкой, рукой заскребся по полу, как мышь под сусеком, и скоро села рядом с Зайчиком большая оглобля, головы на четыре Зайчика выше, на верхушке широкая шляпа, под шляпой висит борода, которая даже и в темени кажется рыжей, и на ноге большенный, как окоренок, сапог...
– Гора, значит, с горой,– дьякон гудит, запахнувши рясные полы,– в Питер, значит, все же решили...
– Пожалуй... а вы, отец дьякон... как попали сюда?
– Кондуктор упрятал, сказал, что этот вагон будет в составе.
– В составе?..
– Да, питерский поезд... Я ведь вам говорил, что вместе поедем?!
– Да: я компании рад,– хмуро Зайчик ему отвечает...
– Ну, господин охвицер, много я здесь под лавкой продумал: решил, что об этом таком даже и думать больше не стоит... голову зря забивать!..
– О чем?..
– Да все о том же: есть Бог или нет, и почему я в бога не верю...
– Да это вы, отец дьякон, больше все спьяна ..
– Пьян, да умен, знаешь... почему дьякон водо-святный крест пропил на самую Пасху?.. Что он жулик какой или вор?.. Что он не мог бы пропить свою рясу... Почему именно крест – первый вопрос?..
– Почему?..– улыбаясь, Зайчик спросил.
– Да оченно просто: потому что он больше не нужен... а ряса... у меня старые рясы супруга режет на юбки...
– Выходит: все в пользе?
– Да нет: в соответствии... Бога-то нет?..
– Мелешь ты мелево, дьякон: бога нет, что же тогда остается?
– Эна, о чем ты грустишь: остаться есть кое-чему – мир забит, как трехклассный вагон на большом перегоне... Рассуди: Петр Еремеич что говорил... Бог, де, от земли отвернулся, сел на облачную колесницу и значит поминай, как звали... Тю-тю...
– Бог забыл о земле...
– Так... остался, значит, во-первых: чорт?..
– Чорт!
– Чорт! Только рога он подтесал терпугом у кузнеца Поликарпа, оделся в спинжак и гаврилки... Служит... пользу приносит.. и получает чины!
– Мели, отец дьякон!
– Нет, не мелю: чорт иногда даже не брезгует дьяконским чином...
Зайчик взглянул на оглоблю, волосы у него зашевелились и сами зачесались назад, а у дьякона шляпа будто немного поднялась на воздух, и на минуту над рыжею гривой мелькнули два развилкой расставленных пальца, просунутой как-то сзади тощей руки... Пальцы были похожи, как дважды два, на рога или рожки.
– Только и это не важно,– дьякон, близко нагнувшись, шепнул Зайчику в самое ухо.
– Как же это не важно – ведь, чорт?..
– Просто, понятно: без Бога чорту нечего делать... это он со скуки идет в пристава или земские, а то в дьякона или попы... соборный наш протопоп... чортушок!..
Дьякон подвинулся ближе. Зайчик отсел.
– Разве ты это не знаешь?
– В первый раз слышать...
– А отчего у него тогда впереди высокий зачес?.. не иначе... потому только и можно узнать: на копытах – щиблеты, хвост подвязан на брюхо, а рожки – в зачёс!
– Полно тебе, отец дьякон: у протопопа крест на груди весит три фунта...
– Да это не крест, а подкова... ты думаешь, все как бывало: все по-старинке живешь... бабка на кринку покстит, положит крест-на-крест лучинки, и в молоке бесенок купаться не будет, креста лучинного побоится... теперь, брат, все пошло по-другому... бог, ведь, не видит... он отвернулся... а человек, где крест ни положит, там для чорта и щель.
– Стыдно, дьякон!..
– Ничуть даже: за что купил, за то и продаю!.. Жизнь, брат... ох, она умнее нас с тобою раз в десять!..
Зайчик хотел было сложить крестное знамение, да дьякон его за руку схватил.
– Подожди-ка... ты к баптистам сходи... они те про крест растолкуют!..
– Не пойду я никуда,– Зайчик ему говорит,– ты, отец дьякон, лучше прилег бы да немного проспался: перехлебнул!
– А ты меня много поил?
– Тебя, отец дьякон, споить – надо скупить весь самогон во всем Чагодуе...
– И то, брат, не хватит!..
Дьякон залился в козлиную бороду мелким дробным смешком, сложивши на животике руки и смотря Зайчику прямо в глаза...
– Что он мне мерещится снова, – думает Зайчик,– тогда надо крест положить... отчего он мне не дал?
– Да крестись, крестись, если хочешь: вижу, что и меня принял за чорта! Нет, брат, у меня рога отросли совсем от инакой причины.
– По семейной?..– тихо Зайчик спросил.
– Должно быть,– дьякон вздохнул,– да чорт с ней, великая важность... Ты вот что скажи: мы о чем говорили?.. у меня память девушкина стала!
– Говорили... говорили... мы, дьякон...
– Так?..
– ... о чорте...
– Это не суть важно.. важно вот что: ты, да я, да мы с тобой... да весь род человечий.
– А как же иначе?..
– Вот в том-то и дело, что род сей должен был бы... того...
– Исчезнуть?
– Аки дым... На наше счастье, ты говори, остались еще боженята!
– Это, дьякон, что такое?..
– Самое главное: с чего свинья сыта бывает... крошки после обеда...
– Крошки?..
– Ну, да... не в точности, а что-то вроде... вроде Володи... понимаешь: бог создавал землю, как на пиру сидел.– пир, хмель отошел, бог от стола отвернулся, и на столе остались одни только крошки...
– Боженята?
– Ну, да, китайцы, малайцы, болгары, татары... всякому даден свой божененок... и заметь: у всякого свой поп и свой дьякон...
– Пожалуй, это и верно.
– А как же: нету в мире единого бога... вот тут-то дьякон и прав пьян да умен...
– У меня, дьякон, от твоих разговоров болит голова и... под сердцем мутит...
– Не даром, значит, меня мужики прозвали гусаром?
– Пожалуй и так, что не даром.
– Невежа, ты, братец, а еще охвицер!
– Я-то... такой же офицер, как ты дьякон!
Дьякон голову назад запрокинул и так смехом залился, что сундук вот сейчас бултыхнет, и колеса на человечьем языке затараторили:
– Так... так... такы... такы...
– Все одинаково скверно: нету Бога, нету человека!
Дьякон поднял кверху указательный палец, весь просветлел, с бороды красное полымя так и бьет по углам, а в углах сидят какие-то люди, не слушают их, не думают ни о чем и, положивши головы на кулаки, спят праведным сном без видений.
– Человек... Бог... вот когда это стало смешно: у человека гордости мало, у Бога ж еще меньше... терпенья!
– Дьякон... дьякон... ведь сказано: долготерпелив!..
– Не подфальшуем... Бог отвернулся... чорт стал мещанин... остались одни бесенята да одни человечки: волки да овечки!
– Дьякон... дьякон...
– К царю!
Дьякон снял с живота отрепанный пояс, захлестнул его на вентилятор, а на кончик билет привязал и пятерку:
– Видишь: кондуктор будет итти, увидит и скажет,– они, т.е., значит, мы, господа, под-шафе, стукнет по глотке и не будет до самого Питера нас беспокоить...
– Умно!
– Не подфальшуем... Ложись, заячий хвост, и говори, что все слава Богу!
Дьякон плюхнул на лавку, Зайчик рядом с ним лег, дьякон крепко обнял его, и Зайчику кажется, что нет у него сейчас большего друга, как дьякон с Николы-на-Ходче.
– Спи, Зайчик миленький, спи!
Чувствует Зайчик, что спит... так спит, что его никто не разбудит... за ногу дерни, с лавки стащи, ничто ни поможет: дьякон крепко его обнимает, ряса у дьякона теплая, рука, словно клещи, буди, не буди: не подняться!
* * *
– Дьякон, скажи ты мне ради всего, отчего мне хочется плакать?
– Спи! Зайчик миленький, маленький, спи и говори, что все слава богу!
– Все – слава Богу!
– Слава!..
Сундук так и бросает из стороны в сторону, колеса под ним тарахтят, говорят на языке человечьем:
– Так-так, так-так, рас-такы такы-таку твою-так...
ОБОРОТЕНЬ
Вагон, действительно, оказался в составе, должно быть, задолго еще до полночи большой паровоз, так испугавший колыгинскую свинью свистом и паром, перевел потихоньку весь состав сперва на чагодуйский вокзал, постоял немного на станции, пофукал, попыхтел, нетерпеливо дожидаясь кого-то, потом вдруг свистнул заливисто черной трубой, одернулся с места и покатил...
Тогда-то, знать, как показалось Зайчику, и заговорили колеса на человечьем языке, и в этом спешном говоре чугунных колес и услыхал тогда Зайчик нарочито придуманное человеком для очистки совести согласие совсем и на все, о чем и на что никогда и нигде не сыщешь ответа:
– Так-так-так, иначе быть и не может!..– всю ночь не переставая говорили колеса, а Зайчик внимательно слушал и безмятежно, казалось ему, спал под дьяконской рясой...
Поезд был, должно быть, специального назначения, первые часа три или четыре шел, ни на одной станции не постояв ни минуты, словно вел этот поезд не машинист, а сам дьявол, и ехал в этом поезде человек, куда-то очень спешащий и за эту поспешность продавший машинисту, то-есть рогатому бесу, ни за грош свою христианскую душу...
Только после двух или трех больших перегонов, паровоз подкатил на какой-то маленькой станции к столбу водокачки, повернул от него рукав к себе в брюхо и долго и жадно глотал холодную воду...
Все это Зайчик хорошо слышал и больше чувствовал каким-то в особицу даденным ему чувством, о котором, правда, ученые люди не знают, но это не значит еще, что его не может быть иль не бывает...
Напился воды паровоз, попыхтел около пакгауза, где развалены были в беспорядке патроны и гильзы от мелких орудий – должно быть, был неподалеку патронный завод – побегали возле колес машинист с большими рогами и кочегар, у которого хоть рог было не видно, но зато так он был весь черен, и на лице было столько размазано масляной сажи, что при свете горящей пакли на небольшой палке у него в руке он без труда мог сойти за полчорта, потом подошел к ним человек в интендантской шинели: дал им обоим по сторублевке, машинист и кочегар очень заторопились, потерли, помазали, слазили под паровоз, где главный пупок, за которым и надо следить да следить, чтобы вся его паровозная утроба, винты, трубки да разные гайки не сдвинулись с места, потому что под этим пупком, как и у человека, у него кишки и брюховина, – постучали машинист и кочегар в разных местах в паровоз, как доктор стучит в нас молоточком, узнавая наше здоровье, потом вспрыгнули в паровозное брюхо, дернул машинист за медную ручку: паровоз нехотя крикнул, пар повалил на оба бока и опять: тра-та-так-так заговорили колеса...
Так Зайчик все чувствовал, видел и слышал в полусне, ему не хотелось подымать голову, чтобы лучше все разглядеть и лучше услышать, ему хорошо было под ватной теплою рясой. У дьякона, несмотря на его худобу, было больше тепла, чем у печки, а что делалось вокруг него, он видел и так: видел, как нервно на остановках ходил высокий, как редко люди бывают высоки, чиновник в новой серой шинели, с погонами Союза Городов или Главного Интендантства... подошел высокий человек на одной остановке к паровозу вприпрыжку, почти на самом свету сунулся в тендер, что-то шепнул машинисту в самое ухо. а тот прикрыл шапкой рога и руки к нему протянул и растопырил!
Человек в интендантской шинели сунул опять сторублевку, машинист шапку приподнял и мотнул только рогами...
* * *
...Зайчик поднялся только, когда кто-то его за ногу начал долго и больно тянуть, не говоря при этом ни слова.
Раскрыл он глаза, смотрит: стоит перед ним этот высокий в серой шинели и так уперся в него, словно разглядеть никак не может, тоже спросонья...
– Вы изволите здесь, господин офицер, как очутиться? – спрашивает его высокий в серой шинели.
– Я? – Зайчик поднялся на лавке, посмотрел: рядом дьякона нет, и даже нет никакого знака, что в вагоне еще кто-нибудь был, кроме него и этого интенданта.– Я?.. Очень просто! Я в Чагодуе залез в этот вагон отоспаться и рад, что поспал и действительно очень не худо... – а вы, простите, будете кто, если посмею спросить?..
– Очень приятно... очень даже приятно... а почему вы, так сказать, очутились... в таком, можно сказать, положении?..
– Я?. – Зайчик кругом оглянулся и покраснел,– я, знаете, в отпуске, в Чагодуе с приятелем встретился...
– А?.. это... эт-то бывает!
– А вы, простите, кто изволите быть?..
– Э... мелкая сошка: интендантская крыса зауряд-чинуша Пантюхин!.. поезд, видите ли, свой разыскал... угнали его видети ли, в этот ваш Чагодуй по ошибке, как говорят... чуть, знаете ли, под суд не пошел... тоже у меня, знаете-понимаете, вышло по нетрезвому делу!..
– Скажите?!
– Такой беспорядок! такой беспорядок, господин зауряд!..
– Да... да... а не то што вы здесь со мною ...лежали?..
– Что вы: у меня свой целый вагон? Ваш вагон прицеплен совсем по ошибке, должно быть, в спехах: очень уж я распушил весь ваш Чагодуй, перепугались!.. Начальник станции на колени вставал!