355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Клычков » Сахарный немец » Текст книги (страница 2)
Сахарный немец
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:12

Текст книги "Сахарный немец"


Автор книги: Сергей Клычков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)

* * *

Ну, да куда ни шло!

Дело это стало привычное, почитай целый год стоим у этой самой распроклятой Двины, словно два петуха у меловой линейки: ни немцы ни с места, ни мы вперед!

– Эх, да если б седни пуля сорвала кусок с ляжки,– думает рыжий Пенкин, вешая на прежнее место по возвращении на земляную стену взводного блиндажа Пелагеину фотографию.– Не так обидно, как досадно. Ну, да ладно: все одно!

Потом опять снял и к глазам близко поднес.

– Эх, загляденье ты мое ненаглядное, Пелагея ты моя Прокофьевна!

Прищелкнул пальцем и опять на стену повесил.

– Что, Пенкин,– спрашивает Иван Палыч, утонувши в дымном клубу, словно это не трубка у него во рту, а овин, туго набитый и с мочливой погоды стелящий дым по земле; как овчину,– али опять Федора Стратилата во сне видел?..

– Ничего-сь,– бойко отвечает Пенкин,– живем, нисколь не тужим, был уж очень толст, стал дюжим... Да и вы-то, я, Иван Палыч, посмотрю на вас: лысиной-то вон в деревне ребят изволили пугать, а теперь, ён, не только на голове, а и в носу-то волосы выросли...

– Заноза ты, Пенкин,– говорит Иван Палыч, сплюнув под ноги Пенкину,заноза-а...

– Полно-те, Иван Палыч, меня добрее одна только кобыла отца Еремея... Я-то – да самый что ни на есть уважительный человек на свете!..

Иван Палыч еще раз плюнул.

– Оторвет у тебя, мотри, Пенкин, поганый твой язык немецкая боньба.

– Ничего-сь, Иван Палыч, язык оторвет, а все меня в живых оставит: у меня Пелагея скушных не любит!

– Да тебя Пелагея Прокофьевна без языка из дома выгонит, – говорит Иван Палыч, оглядывая Пенкина.

– Не прого-онит, языка не будет, так я тем местом, на котором, как вы не храбрец, Иван Палыч, а все вам ордена за эту вашу храбрость не повесят,таких штук отколю... Да, эх, Палыч, Палыч, да если... Полноте, Иван Палыч,уж без задира говорит Пенкин,– если бы только живым вернуться бог посудил.

Повлажнел на глаза и Иван Палыч, не ожидая такого конца разговору, поднялся, пошел к выходу, а потом вернулся и провел два раза рукой по плечу Пенкина:

– Расскажи лучше, Прохор Акимыч, рассказку... Так-то будет складнее...

Пенкин посмотрел на Иван Палыча и потянул руку за трубкой:

– Давай, Иван Палыч, соску... Садись, ребята, только, чур, не перебивать, а то всего складу сразу решите...

Уселись по нарам Морковята, Голубки, Каблуки, Абысы и безыменки-солдаты, не с нашей, значит, стороны, от кого теперь, если вспомнить, то нос, то ус рыжий в памяти остался, много нашего брата тогда согнали в одну кучу.

– Жалко,– говорит Пенкин,– печки нету: с печки слышнее, да и рассказка выходит с печки занятней и лучше...

Сидим, как на поседках в Чертухине, каждый трубку зарядил, али самокрутку скрутил, набил и Пенкин трубку до верху стогом, высек огниво и, потонув в табачном дыму, начал немного нараспев хитрую небыль да выдумку, которую, может быть, тут же вот в табачном дыму и придумал.


АХЛАМОН

В некоем царстве,

В некоем осударстве,

Не в том конце и не в этом,

Обойди всем светом

Пятки натрешь,

Мозоли натрутишь, а где жил царь Ахламон не найдешь

И другим пути не покажешь... Только лежит эта Ахламонная земля на самом краю света,

А за краем света ничего не видно, потому что ничего нету...

На краю света никто не бывал,

Ахламонной земли никто не видал,

А кто и видал, так живым пошел, да мертвым вернулся... Не царство то,

Не осударство,

Не княжество, не королевство, а земля та – Ахламонство...

А сказка эта дальше так говорит:

Глядит царь-Ахламон на белый свет строго.

Всего у царя-Ахламона много:

Добра не прожить, парчи хоть на портянки верти, хоть попов одевай,

Золото хошь в карманы клади, хошь нищим раздавай,

Всякого одолжишь,

С головою завалишь,

А все у царя-Ахламона не умалишь:

Амбары хлебом забиты,

Подвалы вином залиты,

В деревнях сколько хошь скотины,

В городах сколько хошь народу,

И каждый за полтину,

Что тебе в угоду.

Только нет вот у царя-Ахламона во дворце молодой жены.

Живет царь-Ахламон на крутом берегу Ахламонного моря, только в том море свинья брюха не замочит.

Значит, иди по нему, кто если захочет...

Не синее это море, не зеленое,

Вода в нем очень соленая,

Ни самовар ставить, ни холодной пить,

Только можно в ней огурцы солить,

Коли может тут случиться,

Кому надо учиться да учиться,

Коли может тут глупый статься,

Пойдет в то море купаться,

На берег не вылезет, попросит, так не вытащат, штанов на берегу не найдет, рубахи не сыщет,

И ни с кого не взыщет:

Ну тут и гляди в оба: вон Ахламонный дворец стоит...

Стоит тот дворец на крутом берегу,

Сколько в нем окон сказать не могу.

Только весь он из золота литый,

Серебром покрытый,

С хрустальным крыльцом, с алмазным карнизом,

Женьчугом весь унизан,

Янтарем украшен,

На крыше десять башен,

В кажной башне сидит царевна,

В кажной башне плачет королевна.

Руки у царевны связаны,

Губки медом намазаны,

В сафьян ножки обуты,

На груди шелка фу-ты-ну-ты...

Сыты по глотку,

Живут, значит, вот как...

Только ни одна замуж за Ахламона не хотит:

Нос от него воротит, ножкой топает, словами поносит,

Одной смерти поскорее просит...

Поглядеть на царя-Ахламона – слепой со стыда сгорит...

Нос у Ахламона, что речная коряга,

Под корягой большой сом спит,

Носом сопит.

– Ну как же – думает кажная царевна – я с ним лягу:

Зубы во рту, как горелые пни,

Повалятся, только ногой пни,

Два глаза – два омута темных: Поглядишь в них – топиться захочешь!

Ни болести у Ахламона, ни недуга,

А губы словно дерюга:

– Ну как целовать тут – думает кажная царевна,– друг друга?

...Живет так Ахламон, и жизнь ему не в радость. Выйдет на улицу злой, придет домой – злой.

Встретит кого, на поклон не ответит, в гости к себе не позовет, за стол не посадит, а на кол – любого. Встретит, имени не спросит, в сердце не заглянет:

Коли стар, так в веревку затянет,

Коли добр, так сердце ножом проткнет,

Коли молод, так в солдаты возьмет.

В солдаты возьмет, на войну поведет.

Живет так царь-Ахламон не мается,

В грехах попу не кается.

И вот стукнул ему по затылку 223-й год. Зашел к нему во дворец странник божий,

Ни с кожи,

Ни с рожи.

На человека мало похожий,

На черта, на ангела, тоже.

И говорит Ахламону прохожий:

– Уж ты царь жестокий, Ахламон Ахламонович, покидай-ка ты теплу кровать, протирай-ка кулаком свои буркалы, собирай-ка ты, Царь-Ахламон, свое Ахламонное войско да на Зазнобу-царевну войной иди,

Да за белы руки прекрасную веди:

Вот уж жена тебе в самый раз!

Осподи, помилуй нас!

Собрал Ахламон свое войско Ахламонное, идут солдаты в строю друг друга кулаками тузят. Перешло Ахламонное войско море Ахламонное, одна половина в море утопла, а другая половина на другой берег вышла: глядит, под ногами чужая земля, на глаз эта земля будто красная, на красной земле растет голубая трава, по голубой траве пасутся золотые лошади. Покрыты кони попонами шелковыми, уздечки на них серебряные, а где пастух около стада нет пастуха.

Обжаднел Ахламон на чужое добро, велел всех коней в табун залучить, в табун залучить, да и гнать их в свое Ахламонство. Хотел он этих коней своим десяти невестам подарить.

Такой диковиной сердца их покорить.

Да только ступили кони на Ахламонную землю, так все в одну кучу и повалились, да тут же и сдохли. Глядит Ахламон: стоит на том месте большой курган, над курганом ворон черный вьется, крылом его задевает.

Кричал Ахламон еще дольше,

Собирал войска еще больше,

Опять войной пошел. Идет опять тою же дорогой Ахламонное войско, идет

И не день и не два, а круглый год.

Привел Ахламон свое Ахламонное войско к женьчужному бору,– стоят в бору деревья изумрудные, сучья тянут хрустальные, листочками шепчут шелковыми – у каждого сучка в руке по женьчужи-не, на каждом листочке лежит по яхонту. Велел царь-Ахламон в лесу искать хозяйку-хозяина, поискали в лесу, пошарили кого-кого:

Не нашли никого.

Закричал Ахламон да на весь женьчужный бор, яхонты с листьев, сами в карманы попадали, с хрустальных сучьев женьчужины сами за пазуху повыпали, земля под царем Ахламоном на два аршина в землю подалась, дорога по бору в другой бок пошла... осерчал еще пуще царь Ахламон, обиделся. Обиделся царь Ахламон, велел лес рубить да в Ахламонную землю везти. Срубил царь Ахламон женьчужную рощу, стволы поклал на сто возов, сучки положил на тысячу – сам впереди едет, на чем свет не стоит – ругается. Только как ступил царь Ахламон на свою Ахламонную землю, обернулся назад: рот, как ворота, разинул, за волосы себя схватил, корягой своей так и зафуркал – на возах скрылки от битых горшков.

Ругаться Царь-Ахламон не ругается, кричать не кричит,

Только носом сопит,

Да в голове мозгой шевелит,

Разойтись войску велит:

– Иди,– говорит,– мое Ахламонное войско домой-по-домам,

Видно это дело не по вашим-нашим умам...

Пошел царь-Ахламон один-одинешенек,

В кармане у него ни гроша нет,

Ничего за пазухой, кроме ножика.

Шел он так не год и не два,

А целых двадцать два.

Никого по дороге не встретил, а если и встретил, на поклон не ответил,

Или совсем не приметил.

По зубам коль не дал,

Значит: далеко увидал...

Шел так шел царь-Ахламон и в Зазнобино царство пришел.

Глядит: лежит озеро, как яичко пасхальное – круглое, как лампада пред образом – синее, как сердце божье – глубокое, как благодать божья – тихое, как наша изба – теплое...

Не знает царь-Ахламон как тут дальше итти,

Дальше итти – распросить пути,

Пути распросить,

Хлебца черного попросить...

Обошел царь-Ахламон вокруг озера три раза.

На третий раз у него сами закатились глаза.

Сердце на замок закрылося,

Душа в первый раз затомилася:

Лег Ахламон и заплакал...

Лежит царь-Ахламон сильно плачет, а к нему из озера Зазноба Прекрасная выходит: сама она синеокая,

Грудь у Зазнобы высокая,

Щеки – как яблочки, очи – как белый свет, уста – словно ела малину,

А одета она в ряднину,

Только на Ахламона строго глядит...

– Здравствуй,– она ему говорит,– жестокий царь Ахламон Ахламонович... Зачем ты моих золотых лошадей угнал-погубил?

Зачем ты – говорит,– женьчужный бор срубил?

Не на чем мне теперь, Зазнобе, покататься,

Негде мне теперь, Прекрасной, прогуляться!..

– Жениться, – говорит ей Ахламон, – на тебе хотел...

– Ах ты, Ахламон, Ахламон... Разве,– отвечает Зазноба,– так добрые люди женятся, разве так хорошие люди сватают?..

– А как же,– говорит Ахламон,– с вашим братом поступать иначе можно... Я – дескать,– десять цацаревен,

Десять королевен,

Полонил,

Каждой полцарства сулил,

Ни одна вида моего не выносит,

Одной смерти просит.

– Ах, Ахламон, Ахламон,– говорит Зазноба,– разнесчастный ты,– говорит, человек!..

Стоит около него и сокрушается.

А близь подойти не решается...

Я,– говорит Ахламон,– совсем этого даже не думаю: всего у меня,говорит,– много,

Держу я народ строго,

В ежевых рукавицах:

У меня что баба, что девица,

Что барин, что мужик,

Никто на боку не лежит...

Вот не могу,– говорит,– надивиться,

Гляжу, как у тебя живут?..

– У меня,– говорит Зазноба,– живут,

За обе щеки жуют,

Чужого никто не желает, своего ничего никто не имеет. Власти

Да страсти

Никакой,

Оттого счастье

И покой.

У меня уж, говорит Зазноба,– порядок такой...

– Вот как, – удивляется Ахламон,– а у меня одни воры,

Нельзя и спать без запора, А то и тебя украдут, Вот и живи тут!

Нет, отвечает Зазноба, у меня не так. У меня вот как: живут ни бедно, ни богато, У каждого хата, В каждой хате баба брюхата, А возле бабы играют ребята...

– Ну это дело,– говорит ей Ахламон – пято. У меня у самого есть человечий завод... А вот как у тебя насчет работ?...

– Работают – говорит Зазноба,– у меня в день

Две секунды,

На разную дребедень,

Да разные хунды-мунды...

Сидят за столом две минутки,

А спят круглые сутки...

– Утки! – не верит ей Ахламон – утки...

– Законы у меня – шутки...

Устав у меня – прибаутки...

Во сне мужик богаче,

А купец тем паче.

Во сне девушки краше,

Сон – богатство наше.

Во сне злой добрее,

Потому все поедят, поработают да и спать скорее...

– Ну,– говорит ей Ахламон,– это ты напрасно: из сонного человека малина не вырастет, калина не выцветет...

– От работы,– Зазноба ему отвечает,– волы дохнут.

От заботы люди сохнут,

От сна люди веселее,

Работа у веселого складнее...

Разнесчастный ты человек,– говорит,– как я погляжу...

– Ну,– говорит Ахламон,– скажи, что бы мне такое сделать, что бы мне такое совершить,

Чтобы счастие свое найтить...

– Указала бы я тебе,– говорит Зазноба,– дорогу,

Да больно у тебя всего много,

Не пойдешь, пожалуй... Ну, да ладно, слушай: выбирай самое трудное, поднимай самое тяжелое... Брось-ка ты золото в море,

От золота не радость, а горе.

Разбросай-ка ты камни дороги во темном лесу,

Добрые люди пройдут, примут за росу,

Разбойник же, если захочет, так и из-под замка украдет...

Раздай-ка ты нищим одежды парчёвые,

А себе из дерюги сшей новую.

Дворец свой пастуху подари, а сам суму на плечи натяни, возьми у пастуха палку,

Иди куда полетит галка,

А сам пути не спрашивай, а коль спросит кто, палкой на галку показывай: и пояс поклонись при встрече, в землю лбом ударь при разлуке, а речи иной окромя "подайте Христа ради" да "спаси Христос" тридцать три года не говори. Да и то говори не громко, а говори под самый нос:

"Спаси Христос"!..

А то чертей распугашь... Знай себе собирай

В сумку куски,

В спину пинки!

Царь Ахламон с земли поднялся, а Зазноба в озеро ушла...

Царь Ахламон лоб ногой потер, кулаком в носу поковырял, пятерней пробор расправил,

Ногу отставил,

Голову поднял,

Половину всего не понял,

И пошел в свое Ахламонство...

Пришел царь Ахламон в свое Ахламонство и подданным своим говорит:

– Пожелайте,– говорит,– мне семь-верст-не дорожки.

– Что ты,– говорит ему Ахламонный министр,– ахламел, что ли: одна королевна хочет за тебя замуж,

Или прикажешь жениться нам уж...

– Вали,– говорит Ахламон,– мне жена не нужна уж!..

Ну тут министры закалякали,

Орденами забрякали.

Повалились, как пустые кули,

Слюни потекли,

Значит заплакали:

– Не ходи,– вопят, – не покидай нас, при тебе рай, а уйдешь,– говорят: Будет чортов ад...

– Ну,– говорит Ахламон, всяк о себе старается,

Живет как ему полагается.

И мимо министров прошел. Пришел царь Ахламон в свой Ахламонный дворец,

Дороги камни положил в корец.

– Поди,– говорит Ахламон своему шуту Балбесу,

– Разбросай это дерьмо по лесу...

Шут побежал со всех ног,

Потому что лес был очень далек...

Собрал Ахламон без долгих проволочек

Золото свое в тысячу бочек,

Да и велел министрам катить в море:

– От золота,– говорит Ахламон министрам,– одно только горе!.. Покатили...

Стоит царь Ахламон руки-в-боки, ноги врозь,

Глядит как министрам тяжело довелось:

Катют бочки, потеют,

Золото жалеют,

Карманы из бочек набивают,

А золото не убывает...

– Скрылки! – думает царь Ахламон...

Идет пастух мимо Ахламонного дворца,

С земли не подымает лица,

Согласно приказу:

Итти, не подымать и глазу,

А гнать стадо,

Куда тебе надо...

Идет пастух, в землю глядит, Ахламон его кличет,

В зубы не тычет,

Руку тянет, как милостыню просит:

– Отдай мне, пастух, сумку... Отдай, Христа ради...

Пастух испугался, схватил себя сзади,

Сумку отдал, а сам на утек...

– Отдай – кличет его Ахламон,– подожек...

Отдай дядя

Христа ради...

Пастух Ахламона смерть испугался, палку ему сунул,

Со страху в землю клюнул,

Лежит ни жив, ни мертв...

– Бросай,– говорит ему Ахламон,– пастух свое стадо,

Получай мой дворец в награду.

И кинул на плечи пастуху,

Свою шубу на собольем меху...

Натянул царь-Ахламон сумку на плечи,

Раздавать уж было боле неча.

Взял он в руки палку, стукнул о камень,

Из камени пламень,

Из пламени галка...

Галка по небу летит, Ахламон по земле идет...

– Вот так палка! – говорит Ахламон,– вот так палка!

– За такую палку,– кричит ему с неба галка,

И дворца не жалко...

Галка по небу, Ахламон по земле...

К вечеру Ахламон притомился, сел у дороги на кочку и думает:

Проведу-ка у кочки,

Ночку...

Сел он на кочку, а галка над головой, как на ниточке висит...

Снял Ахламон свою сумку, развязал на суме поясок,

Глядит, в сумке баранины кусок,

Нож да вилка,

Рюмка да бутылка,

Хлеба коврига белого, коврига черного...

– Вот сумка,– думает Ахламон,– просторная:

Бери, что тебе надо,

Чему душа твоя рада...

Водку из бутылки вылил, воды из ручья чистой налил, баранину волку в поле забросил, галке белую ковригу в небо запулил, а черную сам с'ел.

Водички из рюмочки попил, бороду травой придорожной вытер, "спаси Христос" сказал да и спать залег.

Поутру встал Ахламон свежий:

– Никогда,– говорит галке,– я так и не жил!..

Галка по небу, Ахламон по земле...

Пришел Ахламон к вечеру в богатое село.

Хозяин выйдет, Ахламон поклонится,

С дороги посторонится,

А хозяин стоит да смеется:

– Не подаем Христа ради,

Иди к такому-то дяде...

– Спаси Христос...

– Здесь не валтрепные ворота,

Иди, спасихристосик, да работай.

– Спаси Христос,– Ахламон ему ответит.

И так кого не встретит

Бедного иль богатого,

Жадного иль тароватого...

Проходил так Ахламон по земле тридцать и три года.

Перевидел много всякого народа,

Возлюбил он человечью породу:

И умных, и глупых, и добрых, и злых...

– В лесу живет лисица да волчица.

А в поле,– смекает про себя Ахламон,– синица да зайчиха!..

Обошел он кругом всю землю одиннадцать раз, все пути смешал, все дороги спутал, дорогу к Зазнобе Прекрасной потерял.

– Износил, я – говорит себе Ахламон,– сумку,

Разбил бутылку и рюмку,

Избил о дороги палку,

Осталась теперь одна только галка...

Ну, да теперь мне ничего не жалко:

Притомились мои ахламонные ноги,

Не знаю, где найти к Зазнобе дороги?..

Только это Ахламон подумал, глядь: галка с неба ему на плечо.

– Не горюхтайся,– говорит, – Ахламон, не серчай,

А все получше примечай...

Оглянулся Ахламон: Зазноба ему руку подает,

К озеру синему ведет.

– Понял,– говорит Зазноба,– мою задачу?..

Отвечает ей Ахламон: – а как же иначе?

– Посмотрим, – говорит Зазноба, – отвечай: что ты потерял?

– Что иметь – отвечает Ахламон – не надо

Ни человеку, ни гаду.

– Та-ак,– говорит Зазноба,– а что ты нашел?

– Что надо иметь,– отвечает Ахламон,– чтобы в утробе матери не умереть!

– Верно,– говорит Зазноба, – погляди на себя в озеро, как ты постарел!

Испугался Ахламон,

Что очень постарел он,

В женихи не годится.

Подошел к озеру и глядится:

Стоит на берегу такой витязь,

Ну куда вы все к шуту, ребята, годитесь:

В кудрях шелк,

В речах толк,

Что стан, что рост,

А уж как про-ост!..

Идем,– говорит ему Зазноба,– идем

Простота-Витязь в мой терем,

Теперь мы с тобой в одного бога верим,

Одно и то же знаем,

Одного и того же желаем,

И себе, и людям,

И птицам, и зверям.

Так пойдем же в мой терем,

Да вместе жить и будем...

* * *

Сказка на то и по свету бежит, бежит по свету, людей ворожит, слепому с глаз смертную пелену снимет, глухому в ухо настежь дверь откроет, богача одарит, бедного озолотит, веселого рассмешит, печального утешит, сиротину приголубит, на погосте свечку родителям поставит, чорту хвост оторвет: за то-то ее и любит, за то-то ее и славит простой народ!..

– Хорошая рассказка,– сказал тихо Иван Палым,– как раз по нашему рылу... выходит, значит, что мы ни хлопочем, ни ищем, а всякий, промеж прочим, ходит нищим...

Пенкин набил заново трубку и ничего ему не ответил...

ГЛАВА ВТОРАЯ
МОКРЫЕ ОКОПЫ

АКУЛЬКИНА ДЫРКА

Покатилось наше окопное житье-бытье день-задень, как водичка с околицы. Сидели мы больше по блиндажам, где днем и ночью солдаты чаще всего спали, как после угарной бани, а кто не имел этой привычки, тот лежал, выпяливши глаза в потолок или в спину соседу. Что каждый в таком положении думал – одному Богу известно. Только за долгую бессонную ночь, когда начинаешь боков от пролежки не чувствовать, передумаешь все. Про всех вспомнишь, всех родных и знакомых переберешь, словно в гости ко всем сходишь. А уж по дому передумаешь все до самой последней тонкости: где что теперь надо бы починить да поправить; двор в мозгах новой дранкой покроешь и перемшишь, амбар подрубишь и перепаклишь, забор под окном новый, тесовый поставишь,– устанешь, думавши, хуже, чем, бывало, на работе в страду!

А уж когда придет твой черед, да Иван Палыч в наблюдалку нарядит возле акулькиной дырки стоять (окно в наблюдательном пункте так у нас прозывалось) да за немцем смотреть, просунувши в дырку винтовку, тогда совсем всю голову за ночь-ноченскую переломаешь. Стоишь, как дурак на погосте, сесть ни-ни, сидя хуже заснешь, да солдат хитрее начальства: он научился, как извозная лошадь, спать на ногах!

Стоишь так, бывало, упершись в окно, перед глазами Двина чешуится, за Двиной по крутому берегу у самых сосен и елей тянется, обрываясь в окне, с той и другой стороны глубокая песчаная складка, словно морщина, а за этой морщинкой, знаешь, немец также стоит, просунувши пулеметный хобот или винтовку в бойницу, и тоже на твой берег смотрит. И до того доглядишься за смену, что, кажется, немца-то этого увидишь. Стоит он всегда такой толстый, плотный, усы хвостом, борода клином, стоя пиво немецкое пьет, покрякивает и шоколадом закусывает:

– Что, дескать, взял: ты вот сухарики на манер белки грызешь, а я шоколад уписываю: оттого мы вашего брата, Исакия, и лупим...

– Ну, дескать,– ответишь ему,– наш брат, Исакий, бывает всякий: у нас народу в осударстве, что картошки у хорошего домохозяина в подполице – всех не перелупишь!

Разговор даже такой с ним, с пивным немцем, заведешь, и будто этот немец – как на картине нарисованный перед тобой, вот так-таки перед глазами и стоит, только куда сам захочешь, туда его и повернешь, что захочешь, то и скажет...

Так и проговоришь с ним весь вечер, и хоть не немец (бог с ним совсем, какое мне до него дело!), так время убито.

* * *

Тяжелей всего было не задремать в ночную смену, когда с полуночи заступишь. Над Двиной месяц плывет, как у святого на иконе, на месяце светится венчик. Выйдет из легкого облака месяц, все серебром, золотом окатит, а под месяцем низко, над водой, туман белый курится, вода как остановится, будто тоже задремлет, изредка только рыба какая плеснет, или сом на месяц погреть выста-вит брюхо. Кажется, в эти часы из акулькиной дырки до немецких окопов рукой подать, берега близко придвинутся, на берегу все ясно-ясно, только все как-то по-другому, нежели днем...

По началу зорко смотришь на месячную реку, не крадется ли где лодка с разведчиками, да не плывет ли где какой храбрец вплавь через воду на наш берег, чтобы забраться нам в затылок, посмо-треть, как на этом затылке у нас волосья лежат... Смотришь так, смотришь, ин в глазах лодка покажется, ин голова из воды вынырнет, моргнешь – нет ничего!..

Потом все пропадет: и немец с шоколадом, и окопная морщинка на берегу будто сотрется под месячным светом, и Двина уж будет не Двина, а наша тихая, темная, заросшая на берегу ивняком и осокорем, трубачом да хлыстьями, в зеленой ряске, с белыми по ней, словно вышитыми цветами речных лилий и с желтыми бубенчиками, наша лесная красавица, под месяцем с легким ночным шопотком бегущая в Волгу – Дубна...

На дубенском зелено-муравном крутом берегу встанет в полночь наше большое село Чертухино, разойдутся избы перед глазами по берегу, отойдут в сторону сараи, сараюшки и вся холостая построй-ка, в тумане белом потонут и дыме наши овины. Над Чертухиным распушатся по небу столетние липы, березы, серебристые тополя и ветлы, и тогда похожи они в своих расшито-зеленых кисейно-туманных уборах на наших дородных чертухинских баб, которые смотрятся с берега в реку, охорашиваются и оправляют на себе дорогие наряды...

Будешь смотреть и даже разглядишь грачиные гнезда в ветельных сучьях на самой вершине,– кажется, кажный листочек видишь отдельно, и кажный листок словно живой...

По-за-селом, в стороне, из-за ветел и лип, в березах вся, в тополях, поднимет к небу высоко-высоко наша сельская церковь, туда, где проходят облака-полуночники, синих пять куполов, и звезды на них смешаются с звездами в небе, и будет тогда и купол церковный, и синее-синее под месяцем небо – одно.

Слышно все и видно в эти часы куда лучше, чем на яву.

Каждый разглядит свою крышу, увидит свой дом, в каком бы порядке он ни стоял, а если уж очень тоскливо в тот день было на сердце, то привидится плачущая жена у крыльца, а возле нее куча играющих в салки ребят...

Хорошо в такие часы в наблюдалке, хорошо прильнуть лицом к акулькиной дырке и, просунув в нее винтовочный штык, заснуть на ногах, засмотревшись на немцев, и во сне-полуяви увидеть родное Чертухино на другом берегу...

Тогда не поймешь, где ты в такие минуты – с винтовкой стоишь на позиции и наблюдаешь за немцем, или плывешь с острогой на плоту по Дубне...

В первое время, как мы возвратились из резерва в окопы, у нас редко-редко кто затеет стрельбу: днем почти никогда не стреляли, и в заводу не бывало, а ночью только с постов да пикетов. Зачнет ночную стрельбу часовой, продравши, должно быть, глаза не вовремя: то ли разбудит его криком ночная сова, усевшись где-нибудь к стороне на обшарпанных сучьях прибрежного дуба иль вяза, то ли сыч-ухач, прилетевший пить на Двину, вспугнет его с полусонья, то ли проголодаются вши под рубахой, а эта тварь и мертвеца поднимет из гроба,– только вздрог-нет, проснувшись не в час, часовой, прильнет к акулькиной дырке и видит, что никакого в самом-то деле Чертухина нет, что перед носом немцы сидят, жрут за обе щеки шоколад и пьют баварское пенное пиво. Тряхнет солдат солдатской сумой с вечерним пайком, просунет подальше винтовку в акулькину дырку и начнет палить, как угорелый, без перестану, пока перед утром туман другой берег совсем не завесит...

Чудно, что и у немца была та же повадка...

Верно и их с шоколаду да пива клонило в дрему, и они в полудремоте свою фатерию видят: смерть перегнется в окоп, защелкает на своих веселых кастаньетах, и их разбудит сухое цоканье пуль об окопы и гулкое эхо от выстрелов вдали по воде, вскочут они, как и мы, и ответят раскатистым треском двух или трех пулеметов, и посыплется к нам на козырьки над окопом частый свинцовый горох.

* * *

Но на первых же порах нашего возвращения из резерва на линию, на наблюдательном пункте случилось такое, от чего у многих у нас шевельнулось под ребрами сердце, и в голову ударила муть...

В тот день Иван Палыч не хотел долго копаться и нарядном чередовом листу, назначил сразу, тыкнув пальцем, в наряд старшего Морковкина, кого-то еще из безыменных и Голубкова – нас разводить. Морковкин Василий был приземистый, словно его в землю уперли, неразговорчивый и угрюмый от природы мужик; поглядел он на меня, как рублем подарил, дескать, что же не скажешь, что мы недавно были в наряде, что нашей глисте-то шут, что ли, глаза подменил, но я ничего Иван Палычу не сказал, не все ли равно, где провожаться, да к тому же, видно, было так уж и надо, чтоб Иван Палыч перепутал черед...

По дороге на наблюдалку мне, как бы ненароком, Морковкин сказал:

– Что-то, братец, больно сердце знобит...

Я поглядел на него: сильный, крепкий, с места не сдвинешь, как дубовый комель, на плече целое блюдо поставишь, только в глазах меркотно, паутина висит, а на шее проступили синие жилы...

– Седни письмо от Василисы пришло, пишет: соскушнилась больно...

Я ему ничего не ответил, дакнул только невольно, потому что и все мы получили такие же письма... Правда только, Василию было всех тяжелей: женился, как известно, он на второй, взял Василису, молодую, здоровую девку, а свадьбу сыграл почти совсем накануне, как приехал к нам старшина и прочитал приказ о наборе. Часто, должно быть, Василий, за день не сказав никому ни полслова и день весь деньской пролежавши на нарах вниз головой, допивал хмельной и душистый свадебный мед, утирая спросонья губы о жесткую полу серой шинели и вспоминая Василисину крепкую грудь.

Когда Голубков повел Морковкина в смену, в лице у него, в хмуром и темном лице, показалось мне, под темной, угрюмою бровью блеснул огонек, как в осеннюю пору в ночном, когда в отсвете костра вспыхнут вдруг лошадиные рыжие гривы...

– Ну, брат, Василий Василич, гляди,– говорит Голубков, тыкая пальцем в акулькину дырку,– что-то ноне больно туманит... Мотри, как бы немец карасем не подплыл...

– Слушаю, г. разводящий,– сказал тихо Морковкин, сунул в дырку винтовку и словно застыл.

Все было как и всегда, немцы спали на том берегу, мы на этом; изредка только где-нибудь стукнет лопатой или киркой неосторожный сапер. Большой стрельбы не было, а на постах баловст-во шло, как и всегда. Но на небывальщину нет никакого закона или уж есть какой-то особый закон: как бы, кажется, немецкой пуле в акулькину дырку попасть?.. Сиди немец на том берегу хоть месяц и меться с рогатки – не попадет, а тут вот и без рогатки попала...

Должно быть, ему под винтовку нечистый подставил рога, немец спросонок его помянул, схватил винтовку и, не целясь в нашу сторону, бахнул...

***

На свету повел меня Голубков Василья сменять; открыли мы дверку в наблюдательный пункт: Василий Морковкин лежит на полу, раскинувши руки, акулькина дырка забрызгана кровью, на паутине в углу, словно на ниточках, висят человечьи глаза, а на неотесаных бревнах стены засохли мозги. Сняли мы свои картузы: головы у Василья как не бывало, от разрывной немецкой пули вместо головы остается лепешка...


ДВА ДЕНЩИКА

Дело было простое: для того и живем!

Недели через две или три после похорон Василья Морковкина, немец опять подшутил над нами злую и ненужную шутку...

У зауряд-прапорщика Зайцева был, как и у всех офицеров, денщик. Мы его как-то не замечали, да и сам он был незаметен, но как раз вот к слову пришлось помянуть и пожелать ему лебяжьим пухом землицы.

Взял его Зайчик из одиннадцатой роты, потому что так распорядился наш капитан после "заурядичка" Ивана Палыча. По фамилии был он Анучкин, звали же мы его просто: Анучка. И вправду, было что-то похоже в лице у него на онучу: как чисто не мойся, а все на щеках и на висках такие желтоватые пятна, как на онучах и пропотелых местах или на пятках. Но, несмотря на эту невзрачность, Анучкин парень был очень приятный, тихий, лишнего слова не скажет, только все "так-точно", да "никак-нет".

Встретишь его, бывало, и спросишь:

– Анучкин, хорошо, брат, небось, в денщиках?..

А он сейчас ногой об ногу бураками прихлопнет и:

– Так точно! – на вытяжку...

– Не хочется, Анучкин, в роту назад, к землякам?..

– Никак нет!..

И опять каблуком об каблук.

Поглядишь на него: дурак не дурак, а так: задуреная голова, должно быть, у человека.

С ним то вот и случилась история. Глотнул он, должно быть, с вечера болотной, некипяченой воды или по какой еще там причине, только начало к свету Анучку гонять. Зайчик в это время без задних ног спал в блиндаже и не видел ничего и не слышал. Сходит – полежит, сходит – полежит, потом, когда разбутрело да кверху туман подобрало, видно, немец его подглядел пивными глазами, взял ненароком на мушку и под елочками спать навсегда уложил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю