Текст книги "Чертухинский балакирь"
Автор книги: Сергей Клычков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
Родила его, вишь, мать сонная, в самую светлую утреню опросталась… Ну и выдался: мужик не мужик, а на печке лежит, ничего не делает, только пьет чай да обедает…
Большой мужичина отъелся!
На кулаки страшно взглянуть, в горсть полмеры ржи войдет, на ноги лаптей на базаре не подберешь, а уж на голову – ни один картузник не брался…
А жил этот Иван – сыр в масле катался.
Только проснется, свет в избу ударит:
– Жена, – кричит, – ставь самовар!
А баба была у него страх работящая, не сплошь тебя: кожа да кости, а на руки складная и проворная, терпугом ее смургай, ни слова не скажет, – по полю и по дому все одна управляла, от других не отставала, а если кто и спросит про мужа не из жалости какой, а больше подкольнуть да подтырить, так только и скажет:
– Бог дал!
– Самовар! – кричит Иван. Земля под ним от силищи ходит…
Ну, самовар так самовар, как ослушаться мужнина слова… Тут бы, глядишь, с работы немного вздохнуть, а мужик знать ничего не хочет.
А то голову только повернет, если узнает, что праздник какой, а сам так и лежит на пригретом боку.
– Баба, – кричит, земля трясется, – баба, давай водки, седни осподний праздник!
Ну, бабе, конечно, надо бы в церковь идти, на клирос свечку поставить, а… тут в шинок беги.
Так ведь всю жизнь и промаялась бедная.
Только в одночасье проснулся Иван, и так-то ему жарко показалось, глядит: изба будто та же, его самая собственная, только дух такой по избе паленый, из печки свежими хлебами не пахнет, гарь стоит синим волокном на полу…
"Жена, должно, дура, трубу рано закрыла", – подумал Иван, зевнул во всю скулу и в потолок плюнул.
Поглядел Иван на пол, на полу горячие уголья ворохом лежат, и на угольях сковородка дымит – на ней жена ему яичницу толкала. Только возле сковородки теперь, видимо, черт сидит спиной к Ивану, и хвост из-под него в пол-избы, как пастуший кнут, вьется.
– Жена, – кричит, земля под ним ходит, – жена, такая разэдакая, ставь самовар поскорее! Смотри, сколько угольев у тебя зря пропадает.
Повернулся к нему черт, сковородку ему подает, говорит:
– Здрассте!
– Самовар! – еще пуще кричит Иван.
– Какой такой еще тебе самовар? – говорит черт. – Позвольте вас спросить, Иван Иваныч, что вы за паныч?..
Мужик ничего сначала – не струсил.
– Угольев у нас, – говорит ему опять черт, – угольев, верно, хоть отбавляй, только… самовара тебе ставить некому.
– Как некому? – спрашивает Иван, сам трясется. – А жена у меня на что такое мне дадена?..
– Жену твою ангелы… на небо живьем утащили… За правильную свою жизнь в рай пошла… а ты вот, грешная твоя ленивая душа, садись-ка на сковородку: я те немного пятки поджарю.
"Вота!" – дивится Маша и взглянула на месяц. Показалось ей, что он вот-вот на землю уронит язык: такой он у него вытянулся длинный и в березе полощется.
… Ну и вот… взмолился мужик, подумал малость и говорит черту:
– Что ж, – говорит, – что ж, что я всю жизнь мою на печке проспал… я, – говорит, – худого этим никому ничего не сотворил, разве только вот по моей милости баба моя в рай попала, а я сам в кромешную угодил… Может, из-за этого послабление какое будет?
Видит Иван: сидит у него над самой головой на белом облачке жена его богоданная, ножки словно в речку свесила и сама: в белый платочек по нем плачет.
– Выручи, – говорит она кромешному, – сделай такую божескую милость!
Побежал кромешный к главному их, Варфуилу, а Варфуил в самой что ни на есть преисподней на золотом стуле сидит, трубку раскуривает, и дым от него идет, как из кузницы.
– Что тебе? – спрашивает сердито Варфуил.
– Жена за Ленивого послабления просит! – отвечает кромешный.
Ковырнул Варфуил пальцем в трубке, подумал немного и говорит:
– Верно, – говорит, – мужику надо дать послабление… и так в раю спокон веков ни одного мужика еще не было… И такое распоряжение: и не будет! Потому – в лаптях ходят!
– Правильно! – поддакивает кромешный, руки по швам.
– Ну, по нашему распорядку отпустить совсем его мы не можем, а проветриваться на вольный дух пускать каждый день с вечера до утра, если захочет, так оченно даже можно…
– Правильно! – поддакивает кромешный, руки по швам.
– Оторви-ка ему башку, все равно ни к чему она у него, так, больше ради прилику болтается, да выкати ее за ворота: пусть блудливых баб стережет да на мужиков, дураков, дразнится.
– Слушаю, отец Варфуил! – говорит кромешный, руки по швам.
Побежал он из преисподней и сделал что надо, оторвал Ивану башку и выкатил ее за ворота… Ну вот, с той поры и катится Иванова голова по небу, а куда она, матушка, катится, нашему брату это ведать не дадено.
– Ну и складчица ты, баушка, – передохнула глубоко Маша.
– Что ты… что ты… это не складка, а… быль… в нашем селе Горы-Понивицы все и случилось… Только, вишь, какой грех на сонном человеке оказался!
– А мне, баушка, и сейчас спать хочется… – сказала Маша, потянувшись кверху руками.
– Поди… поди, девонька… Это ведь я тебе для того наплела, чтобы ты замуж не ходила за Иванова внука… если не равно он к тебе свататься будет.
– Скажешь еще!..
– Вот тебе корешок… на крестик повесь, до время не тронь, и будет срок: баранью шубу подаришь!.. Прости-ка пока!
Взяла Маша корешок, стала его разглядывать: так, болотная травка какая-нибудь и пахнет боговником, от него дурман только в голову идет.
– Ты бы, баушка, ночевать у нас осталась, – спохватилась Маша.
– И-и, девонька… я и в лесу хорошо заночую: отца твоего больно боюсь, – шамкнула старушка из двери. – Зайду… зайду, красавица.
Смотрит Маша на выход, а там уж никакой старухи нет, а стоит в двери корова Доенка, просунувши в нее свою лысатую голову, и мотает ею, словно здоровается. Подошла к ней Маша, погладила ее по загривку, за ухом ей почесала. Доенка лизнула Машу по рукаву.
Маша заглянула за угол: нет никого.
"Вот божия старица!.."
Только Дубна дымится и туман плывет, завиваясь на кончике кольцами, как тетеревиные хвосты на току, и у самого князька отцовского дома со скорбью, удивленьем и страхом катится Иванова голова, слушает, пригнувшись к князьку и заглядывая в маленькое окошко на чердаке, откуда это идет такой звон, да, видно, догадаться не может.
Глава шестая
НЕПРОМЫХА
ЗАЯЧИЙ ПРАЗДНИК
Вошел Петр Кирилыч в большой ельник и всей грудью передохнул после бобыльей зибели. В лесу тихо и черно-зелено, в ветках только кой-где качнется на остром лучике большая мохнатая звезда. Хорошо было после коряг и колючей осоки чуять под ногой упругий мошок – теплый он и лежит как пуховая подушка, взбитая хорошо перед сном; пройдет по ней зверь и за собой следа не оставит.
Петр Кирилыч сторожко ступает по мшистой подушке, держит левую руку перед глазами, чтоб не напороться на сук, и глубоко в себе затаил дыханье. Но в лесу прокружишь, как кот за хвостом. Думал выйти Петр Кирилыч на Боровую, а вышел на прогалину, которых в чертухинском лесу было как окон в светлой избе… В лицо так и забил свежими побегами молодой ельник, кольцом он закрывал со всех сторон небольшую поляну и словно от посторонних глаз сторожил.
Пробрался Петр Кирилыч сквозь колкую заросль – захотелось ему посидеть на полянке: месяц на них больно хорошо светит, – но раскрыл на выходе из молодняка последние ветки и дальше идти не решился…
*****
По всей поляне рассыпан месячный свет, и вся она играет и переливается тысячью разноцветных огней, горят в траве драгоценные камни, каким нет цены и каких нет ни в одном магазине, потому… мимо них пройдет человек и не заметит, а если нагнется да вздумает поднять какой покрупнее, в руки без тайного слова он не дается!.. Потому все в мире человека боится… тронешь ветку ногой, и с нее покатится… град, только на бисер и жемчуг… похожий!..
Затаил еще пуще дух Петр Кирилыч: по самой середке поляны стоит, как нарисованный на картинке, пенек, должно быть, после старой березы…
Белеет пенек берестой, возле пенька стоит небольшая березка, худенькая она и пугливая, да и растут так посереди прогалин больше березы…
Словно зайдет в гости, да назад на опушку сквозь еловую гущу потеряет дорогу и стоит на ней, пока не вырастит внучку.
Глядит Петр Кирилыч: на пеньке пушная мохнатая шапка, наушники с шапки сбоку висят, завязаны они, как в стужу у мужиков, под подбородок, под шапкой горят зеленым немигающим светом гнилушки, а на шапке, на самом затылке, сидят рядом в обнимку два зайца, большие зайцы, пушистые, и в лапке у них у каждого светится месячный луч, как рублевая свечка[17]17
17 большие зайцы, пушистые, и в лапке у них у каждого светится месячный луч, как рублевая свечка – Здесь нашло отражение образное поэтическое представление предков, связавших в единое целое лесное животное и свет. Как замечает в «Древе жизни» А.Н.Афанасьев, в Курской губернии зайчиками назывались синие огоньки, перебегающие по горячим углям. Индийский миф отождествлял это существо с лунным светом. В народном сознании сравнивался с мелькающим светом. Отсюда колеблющееся на поверхности отражение лучей называлось игрою зайчика.
[Закрыть].
Горит все и переливается светом от этих месячных свеч, зноится в мелких усиках травки, и по этой травке кланяются друг дружке головками первые весенние цветы, звенят чуть уловимым звоном в золотые свои колокольцы самые ранние цветы – куриная слепота и чуть мерцают маленькими фонариками раздуванчики.
А вокруг пенька-а!.. Словно на базаре игрушки…
Зайцев этих, поменьше, побольше, сотни полторы будет!..
Вставши на задние лапки во весь свой заячий рост и выпялив длинные уши, полукругом ведут они хоровод и по-заячьи тихо поют: видно, на пенушке сидит зайцам всем заяц и рядом с ним всем зайчихам зайчиха!..
У зайца прострелены оба ушка, у зайчихи одно – видно, видалые зайцы, и ушки у них завернуты в трубочки, как бы прошение с жалобой на Цыгана, которое они давно приготовили и куда-то в свой час подадут…
Но… Цыгана и в лесу и в селе все боятся, а он никого.
*****
"Какой зверок, а и тот свою церемонию имеет, – любуется Петр Кирилыч, – шугнуть али их?.."
Заложил Петр Кирилыч два пальца в рот по-цыгански, набрал духу…
А зайцы, взявши за лапки зайчих, плывут и плывут в своем хороводе: ни ночной совы они сейчас не боятся, ни зверя, – сегодня у них заячий праздник, самый веселый праздник весны, и у зверей в этот день уговор друг дружку не трогать!
Правда, и в этот день волк с лисой за лапу не здоровается, но в каждом зверином сердце всякая жилка дрожит от истомы, и под шкурой такая пышет жара, от которой и у барсука повисает на сторону дымный язык.
Плывут на высоких лапах зайчихи и зайцы, и еле различимо для человечьего слуха за ними плывет заячья хороводная – зеленое море, и по этому морю все плывет с заячьей песней: качаются звезды на ветках, качается на мачтовой сосне месяц, как золотой фонарь на корабле, и словно парус, надувший вовсю скулы на буйном ветру, быстро обегает прогалинную опушку прозрачное облако.
"А пусть они…" – вздохнул Петр Кирилыч, заглядевшись, и так и не свистнул, а повернул от прогалины, и скоро ему под ноги, бог весть откуда, протянулась тропа.
Ни шороха нигде не прошелестит, ни сучок не скрипнет, только в одном месте, когда Петр Кирилыч сам оступился о какой-то торчок, над головой у него сорвался с сосны большой глухарь, с сенную плетуху, должно быть притоковавший ее и дожидавшийся утра.
Долго после того по лесу полыхали могучие крылья и слышно было за версту, как он в темноте где-то на Светлом усаживался на другое место.
Петр Кирилыч прибавил шагу и скоро перепрыгнул канаву, которая с обеих сторон окаймляет Боровую дорогу.
*****
На дороге в лесу всегда человеку складнее…
Все след человечий, – куда он приведет, это дело другое, но все же по нему куда-то придешь… Может, даже туда, куда еще сроду-родов и не хаживал никто и куда каждый бы с великой радостью ушел, если бы знал в далекое царство дорогу…
Идет Петр Кирилыч не спеша по дорожным рытвинам и тихонько напевает про себя песенку:
Зеленая роща
На ветру шумела…
Хваленая теща
На пиру сидела.
Веселая такая песенка, но не успел ее Петр Кирилыч допеть до конца: чуть пройдя по дороге, он остановился на минуту, а потом перемахнул обратно канаву и, притулившись к березе, стал дожидаться. Ковыляя в бока, катится по дороге не разбери-бери что, то ли человек, то ли зверь, то ли тележное колесо догоняет хозяина: засадил, может, кто в незадачный час всю телегу с помолом на погнившем мосту, а сам побежал за подмогой!
– Эй-эй! – крикнул Петр Кирилыч, когда катушок до него докатился и Петр Кирилыч хорошо разглядел согнувшуюся в три погибели старушонку, побирушную сумку у ней на горбу и в руках кривоногую палку.
– Ох-о-ох!.. Как ты меня, добрый человек, напугал, так вся в яму и провалилась, – говорит, разогнувшись, старушонка.
– Откуль, бабушка, на ночь глядя? – охрабрел Петр Кирилыч.
– От тетки к дяде, батюшка… от тетки к дяде… На мельнице, вишь, была, стучалась-стучалась возле ворот… так и не достучалась… Должно, спать полегли!..
– А сама-то с коего места?.. Вроде как у нас таких сморчковых по всей округе не водится?
– Всяк гриб на своем месте растет. Побирушка, батюшка… добрым куском живу… только подавать стали ноничи плохо… Обходишь сколь места, за день глазом не оглядишь, а в корзинке шиш… А ты-то сам, добрый человек, откедышный?
– Чертухинский, – простодушно ответил Петр Кирилыч.
– Чертухинский?.. А-а-а! – протянула старушка. – Самое что ни на есть хаплюжное место…
"Ишь, старый черт, куда метит", – подумал Петр Кирилыч.
– Нет, я так по лесу болтаюсь: иду к Дубне на сома жерлицы ставить…
– Ой, смотри, парень: поставишь на сома, поймаешь девку без ума… Эна, у тебя кудри-то какими колесами с головы катются… Да уж иди-иди с богом: никому не скажу! Прощай, добрый человек! Ловись тебе рыбка большая и маленькая..
Поклонилась старушка Петру Кирилычу в пояс и дальше пошла по дороге, опять нагнувшись низко к земле, разглядывая ее, как бы, грехом, не упасть.
"Старуха знойкая!.."
Глядит ей вслед Петр Кирилыч: горбата она издали, словно овес молотили у нее на спине, и маленькая – в руку зажмешь! И то ли вслед ей так забила луна из-за веток, рассыпавшись зайчиками на дорогу старухе под ноги, то ли и впрямь порснули изо всех кустов самые настоящие зайцы. только счету им нет, скачут они, играя друг с дружкой, и труском трусят, забегают вперед и в бока, припрыгивают ей на колени и становятся впереди на задние лапки, и на каждой зайчихе повязан по длинным ушам зеленым платочком лопух, и у каждого зайца боярской шапкой лихо заломлен на самый затылок разрисованный крапинками самых разных цветов первый весенний гриб – мухомор, и в ушах у зайчих продеты дорогие серьги, и у каждого зайца в передней лапке -свеча!..
"Ой-ли!.. Да ведь это, пожалуй…"
Но не успел Петр Кирилыч обо всем догадаться и старушку догнать и окликнуть: под несмолкаемый, безветренный шум, бегущий с ветки на ветку, накатилось прямо на месяц небольшое облачко пушистым комком, юркнул в него месяц, словно в мешок, и все у Петра Кирилыча перед глазами – лес, старуха, зайчихи, повязанные в лопуховые платочки, и зайцы в боярках, и на минуту сама дорога под ногами исчезла, словно кто ее из-под ног выдернул: на всю землю, как черное вороное крыло, легла с густого облака тень.
ЗАПЛОТИННОЕ ЦАРСТВО
Подошел Петр Кирилыч к Дубне и забрался опять в клетку ольшняка и бредовника, развел ветки рукой, но ничего такого не видно. Не видно ни терема под плотиной, ни дубенских девок на дне не видать, ни избенок по краю, от сомов по воде даже кругов не заметно, ровно катится Дубна под месяцем, ни морщинки нигде от ветерка – как утюгом прогладили, и вся она закрыта темно-зеленой пеленой, и на пелене этой катится месяц, и из воды смотрит с него какая-то рожа и будто плачет, а не то будто смеется…
Шумит-шумит в плотине вода…
Да что ж… она вода и вода!.. На нее хоть все смотри да слушай… ее не переслушаешь, а вот насчет того… сего… вроде как и простой видимости даже не видно…
Сидит Петр Кирилыч, спрятавшись в ветки.
"Жулик, видно, Антютик!.."
Неймется Петру Кирилычу выйти на берег, хоть на том самом месте посидеть, где вчера дубенская девка купалась; хотел было он пошире ветки развесть, но как раз совсем у него над головой прокуковала шальная кукушка: "ку-ку, ку-ку!.."
"Вот еще! – думает Петр Кирилыч. – Это она спутала месяц… Больно светло!.. Да и… разные бывают они!.."
"Ку-ку!.."
"Смотри, Петр Кирилыч: на этот раз ворон не лови!.."
И вправду: прокуковала кукушка три раза, и вслед за кукушкой кукушечьим голоском запела на берегу дубенская девка; не разглядел ее Петр Кирилыч до этого, потому что так и уперся в плотину, а в плотине известно – вода… Заглянул Петр Кирилыч левее, вроде как то же, да все же не то: и голос не сравнить – куда соловью до кукушки, – и сама она худа и неутробиста, словно за ночь сдала от какой тяжелой болезни… А на голове кумачовый платок…
Ударил выпятившийся из-за сосны месяц в девичье лицо, и Петр Кирилыч хорошо видит слезинки во впалых щеках и грудь доской, и сарафан такой же голубой и с колокольчиками по подолу и по груди, только висит он словно на палке.. Сидит эта девка, уткнувшись в коленки, смотрит в реку и поет, и вместе с нею кукует кукушка: "ку-ку!.."
Бежит Дубна по ельнику…
«Ку-ку! Ку-ку!..»
Текет ку…да невесть…
У старого у мельника
Невеста дочка есть…
«Ку-ку!..»
Красна она, как солнышко,
Как месяц хороша…
До дна видна… до доныш…ку..
«Ку-ку!..»
Дубна у камыша…
Ой, светел над опушкою
Бьет месяц на ре…ку…
«Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку!..»
А девка вековушкою
Ку…ку…шкой на су…ку…
«Ку-ку!..»
Знать, нету счастья мельнику…
«Ку-ку! Ку-ку!..»
А девке череда.
Текет Дубна по ельни…ку…
«Ку-ку!..»
Неведомо ку…да…
Бежит она, торопится,
И месяц бьет всю ночь,
Глядит он, где утопится
Да мельникова дочь…
«Ку-ку!» – кончила песенку кукушка.
"Непромыха!.. Я-то думал, кто-кто, а это вон кто… кукушка!.. Только, чего доброго, она и впрямь не стала бы топиться!.. Ну и клюква, ну и квас! Жулик же этот Антютик… Хотя бы ведь и эта ништо: все девка!.."
В это время ряхнуло неподалеку в лесу, словно сосну подломило, и с той стороны, где мельница, раздался зычный голос, рассыпавшись на разные отголоски вниз по Дубне:
– Машу-у! Хэ-ей!
Маша всплеснула руками, перекрестилась, откачнулась немного назад, должно быть, и впрямь испугалась чего и в самом деле хотела броситься в воду, но как раз повисла на сильные руки: Петр Кирилыч выскочил из кустов и подхватил Машу наперехват.
*****
"Один кумачовый платок и остался", – думает Петр Кирилыч, держа Машу на руках возле самой реки; глаза у нее закатились, лицо ударило в жар, и на лбу выступил бисеринками пот. Смотрит на нее Петр Кирилыч, и жалко ему: как-никак, а ведь тоже девка…
На дне терем закрыт на ворота, у ворот стоят две зубастые щуки, и на самой середине носится за мелкой рыбой пятипудовый сом. У самого выхода на берег вода еще не замыла следы, и убраны они драгоценными камушками: видно, и впрямь вчера купалась настоящая дубенская девка, только Петр Кирилыч не сумел взять своего счастья и променял его на Непромыху.
"Эх, Петр Кирилыч, – сказал Петр Кирилыч вздохнувши, – видно, недаром тебя люди прозвали: балакирь!.."
И в первый раз поцеловал девичьи губы.
*****
Недвижна Маша у Петра Кирилыча на руках, только губы у нее горят как уголья, и жарко к ним Петру Кирилычу прикоснуться губами. Оторвался он на минуту и поглядел как зачарованный на другой берег Дубны, а там так и перевивается туман, то вверх, то вниз, вытягивая с реки белопушистую шею и то заволакивая все перед глазами, то открывая все словно переделанное заново, и вот уже Боровая мельница – не мельница, а стоит там на ее месте высокий дворец с серебряной крышей, окна во дворце во все стороны, высокие, как в церкви, и во все стороны крылечки, и крылечки унизаны хитрой резьбой, и только одно крыльцо голубое, словно на него само седьмое небо упало. На крылечках сидят чертухинские девки, прядут шелковистую пряжу, и перед каждой на золотистом гребне большое паймо. Видно по всему, что собрались они сюда из Чертухина не зазря: готовят они дорогое приданое, нитки бегут им под ноги, как дождевая водичка, сами нитки собираются в большой серебряный стан, и из стана широкими полотнами стелются за околицу, и теперь не разберет Петр Кирилыч хорошенько, где плывет дубенский туман, где белеют дорогие холсты с расшитыми на них весенними цветами-раздуванчиками…
Смотрит Петр Кирилыч и даже в затылке почесать не догадается.
Но вот растворилось большое окно на восток, у окна сидит, облокотившись на подоконницу полной рукой, прекрасная царевна Дубравна, и ни печали теперь у нее на лице, ни тревоги, машет она Петру Кирилычу белой рукой, манит его и зовет на крыльцо; на крыльце впереди всех Дунька Дурнуха, рядом с Дунькой -Ульяна, только Ульяна теперь стала так же молода, как и Дунька, словно ровесницы. Дунька пригожа и нежна на лицо, веснушек у нее нет на щеках, и по лицу всему девичья благодать такая разлита, и поет она вместе с Ульяной, и девки все им подпевают тихими голосами, каких и в светлую утреню не услышишь в чертухинской церкви. Только слов у них не разберешь. Видно, как шевелятся губы, как улыбаются приустные ямки, как сошли все они с голубого крыльца, и за руки взялись, и хороводом поплыли к горбатому мосту… Окошко за ними закрылось, Дубравна пропала, и в окне мелькнул кумачовый платок, да с платья посыпались белым пухом за окна отцветшие весенние цветы-раздуванчики; валит-валит валом туман с Дубны на оба берега, завалил он с головой и чертухинских девок и мельницу всю заволок, и в самом-то деле видел ли Петр Кирилыч другой берег Дубны, или на один миг раскрылись пред ним водяные ворота и предстало ему на минуту синее заплотинное царство, где такие же города и деревни. и такие же люди, и такая же Боровая мельница есть, как и у нас, только живут там совсем по-другому, и всякий туда с радостью бы, может, пошел, если б только знал наверную дорогу…
Посмотрел Петр Кирилыч на Машу и снова припал к ее порозовевшим губам.
ЦЫГАНСКОЕ СОЛНЫШКО
Славно светит месяц, забирая над лесом все выше и выше.
С дубенского берега, как вода в реку течет, струится густой свет-хмелевик – от него и зверь, и человек одинаково разум теряют…
Ой же ты, месяц, цыганское солнышко!
Светишь ты одинаково с высокого неба мужику и барину, молодому и старому!
Все кошки при тебе серы! Все девки красивы!
Каждый молодец – образец, и все мужики с бородой… друг на дружку похожи…
Труден день трудолюба, не раз он за него со всех четырех чертыхнет, разгибая потную спину… Пригнуло его крепко к земле: надо кормиться, землю потом поить, ребятишки сидят у окна, как галчата, баба тормошится весь день, как на ветру с болоною береза, значит, скоро жди еще лишний рот, надо, надо спешить, косить, пахать, сеять, убирать… веять, молоть… Да, эх, да, осподи-боже, хватит ли дня мужику, за который он едва-едва на зиму-зимскую собьет кусок хлеба!..
Месяц, цыганское солнышко!
Любит тебя серый мужик, в песне зовет тебя "чудным", а таким словом обмолвится он разве спросонок да невзначай; умиление хоронится у него в бороде в виде бессловесной улыбки и редко прорвется, разве только в песне да сказке…
Любит тебя серый мужик, потому что под тобой можно поспать, можно руки и ноги хорошенько расправить, до утра прогрезить и обо всем на свете забыть!
Мужик же без снов сна не любит!
При месяце много пригожей жена и мурцовка по вечеру вдвое вкуснее, при месяце на каждом крылечке словно резьба по застрежке, под месяцем и нечистая сила виляет хвостом возле мужицкой избы в виде блудливой собаки.
Потому-то и любит мужик в полуночь на луну выйти лишний раз на двор и постоять подольше с легкой нуждой у кутка.
За эту недолгую минуту чего-чего только не передумает он. А надо, надо спешить, рано вставать, а то будешь носом клевать в борозде и только людей насмешишь…
Месяц, цыганское солнышко!
*****
– Ты что это, парень, в мою девку вклещился? Губа не дура!
– Ой! – вспугнулся Петр Кирилыч и выронил Машу из рук на песок.
– Свернешь девке рот набок, будет косоротка, а и так никто замуж не сватает.
Стоит перед Петром Кирилычем человек не особ высокого росту, только шириной в хорошую дверь не влезет, на нем войлочная шапка, и под шапкой чуть серебрятся густые, учесанные в кружок волосы, и борода идет по поддевке широким клином, совсем так, как в первый раз обернулся Антютик.
"Здорово живешь, – думает Петр Кирилыч в неожиданности, – только от этого… будто душок не тот… а промежду прочим, шут его разберет!"
– Чего вылупился-то? Не узнаешь?
Старик смотрит на Петра Кирилыча, заправивши бороду в рот, и посмеивается в нее доброй, чуть заметной улыбкой, а Петр Кирилыч с места сдвинуться не может, так и расставился весь на бока.
– Это ты, что ли, будешь… Спиридон Емельяныч? – собрался Петр Кирилыч с духом.
– Да кто же еще заместо меня?.. Ну, коли невдомек, так… я за него… Вот уж балакирь: недарма про тебя такая слава идет!
– Да, Спиридон Емельяныч, нехорошая слава!
– Судьба, Петр Кирилыч, кого по головке гладит, кого по загорбу бьет… Только что же это ты? В зятья, что ли, метишь ко мне?
– Оно не то что… ежели так рассудить все по порядку, но и действительно… да, коли касательно всего такое твое рассуждение будет…
– Значит, и этак и так можно. Нечего говорить, собралась парочка!
– Оба – два, Спиридон Емельяныч, – печально говорит Петр Кирилыч, поглядевши на Машу.
Запрокинула Маша руки, а и так на груди грудинки звания никакого не видно.
– Иду это я, Спиридон Емельяныч, – оживился Петр Кирилыч, – по берегу, жерлицу у меня сом утащил, гляжу: девка твоя топиться собирается…
– Бреши не дело… для души и тела!
– Ни в чем, Спиридон Емельяныч, сам видишь, – показал Петр Кирилыч на Машу. – Я это, конечно, тихим манером к ней – да в охапку, потому от греха… а у нее и так, должно, дух вон: испужалась…
– Отойдет!.. Не кипятком ошпарилась!..
Петр Кирилыч нагнулся к Маше и прошептал ей на ухо:
– Машь, а Машь?.. Слышь, что ль?..
– Дышит? – спрашивает старик, еще больше забирая бороду в рот.
– Дух идет, должно, что дышит.
– От этого такого девки никогда не умирают: отудобит! Это она с непривыки! Подумала, наверно: ведмедь!.. Кто тебя знал, что ты тут у нас рыбку удишь?..
– На сома… ставил, сом тут ходит… большой, пудов так на пять будет, а то и поболе…
– Засолить – на целый поход хватит! Только как же это так, Петр Кирилыч, ты на такую недотыку польстился: ведь девка-то у меня, в час молвить, чтоб еще не попортить… девка-то, говорю, больно не товариста…
– По барину, Спиридон Емельяныч…
– Сам-то ты эна какой – смотри, не было бы после ошибки.
– Чего смотреть? Все божья плоть! Все, Спиридон Емельяныч, девка!
– Мелешь ты, Петр Кирилыч, чепуху, аж как на духу. Любо мне, старику, тебя слушать… Видно, кой-чего все же ты понимаешь.
– Большого понятия нет, Спиридон Емельяныч… так, с ветки на ветку… пока не попаду в сетку…
– Оно так-то и лучше. Вот что, Петр Кирилыч, коли так, нечего нам тут на лешьей тропе ноги простаивать, в ногах правды нету, бери свою девку в охапку да трогай. Пойдем-ка, помолимся богу!
– Я бы теперь чайку лучше попил, Спиридон Емельяныч!
– Нешто бы… и это дело!.. Ну-ну, забирай добро – эн, заря рожки кажет!
*****
Расступились кусты, и Петр Кирилыч едва успел оглянуться, как промелькнула у него в глазах широкая спина, прочернела на зелени длинная поддевка, и скоро по поросли пошел только треск и шум побежал с ветки на ветку: носил Спиридон круглый год сапоги, а чинил их в кузнице, на каблуки им в аккурат подходили подковы с трехлетки…
Петр Кирилыч развел руками, взял бережно Машу и, как перушко, положил ее на плечо.
– Э-ей, Петр Кирилыч! Лиманадиться будешь опосля!..
"В духах седни мельник", – улыбнулся довольно Петр Кирилыч, положил Машу половчее на плечо и тронулся в обход по берегу, где стояли ольхи не так густо, как у самой воды, как бы нарочно сторонясь и давая Петру Кирилычу дорогу.
Тихо по берегу, как бывает тихо у нас в стороне в тот самый час, когда заяц положит у лежки последнюю хитрую петлю, сквозь эту петлю вся нежить и небыль в землю уйдет, и сам лесной коновод – леший часто, заспавшись на полной луне, с этой минуты оборотится в пень или кочку, возле которой в тот день будет цвести земляника.
Быстро катится месяц под горку, все прозрачней становится и белее, недалеко уже ему до края чертухинского леса, где стоит лесная сторожка, в сторожке Петька Цыган спит на полатях, цыган не цыган, и не цыганского он роду, только жизнь у него цыганская и бытье конокрадное, и любит он больше всего по лесу шастать да лошадей в стороне воровать, почему у нас и прозвание такое пошло: месяц – цыганское солнышко.
СУНГУЗ
Взобрался Петр Кирилыч на последний откос, перевел дух и тут только и заметил, что светятся ему прямо в лицо два большие синие глаза, сине в них, как было сине тогда под плотиной, когда он под нее с Антютиком смотрел, на плече у него Машины руки, и от них идет под рубаху тепло.
"Не хороша Маша, да… наша!" – подумал Петр Кирилыч и поцеловал Машу в губы.
– Машь… а Машь!..
– Штой-та? – вздохнула Маша и быстро заморгала глазами, словно проснулась.
– Жива?..
– Живехонька! Ну-ка, поставь меня, Петр Кирилыч, на землю, всю разломило.
Выпрямилась Маша и немного шатнулась.
– Откуда это тебя такой грех нанес? Я ведь хотела купаться. Вода, говорят, от худобы помогает…
– А я подумал – топиться!..
– Ты уж такое подумаешь: что меня хлебом, что ли, отец не кормит?.. Вот спужалась… вот спужалась, думала – леший!
– Ну и ладно, что так вышло: не леший, а человек пеший!
Маша улыбнулась Петру Кирилычу и оправила на себе сарафан.
– Вот что скажи мне, Петр Кирилыч… Я все слышала, о чем ты с отцом говорил…
– Ну и ладно, коли так, об одном деле не двадцать раз разговор заводить…
– Так-то так, и я не прочь от этого… только отец-то говорил с тобой больно чудно… Не пошутил ли он, Петр Кирилыч?..
– Какие тут шутки? Я те присватал!..
– Ой-ли, так и согласился?..
– В два слова!..
– И ничего… такого?.. Особенного?..
– Да говорю, что ничего. Ты же слышала!..
– Слышала, Петр Кирилыч. Только тогда, Петр Кирилыч, и я тебе вот что скажу: ты меня за тюху-то совсем не считай!..
Петр Кирилыч нагнулся к Маше и хотел поиграться, но Маша отвернулась, приложила ручку к щеке и в искосок поглядела на Петра Кирилыча. Стала она в эту минуту немного похожа на Феклушу, даже ямки чуть проступили на порозовевших и пополневших щеках, и от этих ямок по всему ее лицу словно свет пошел, и глаза глубже засинели, и гуще на плече под мочальной косой заголубел сарафан.
– Я что говорю, – прошептала Маша, – ты будешь балакать, а я возле тебя плакать?..
Ничего Петр Кирилыч не нашелся Маше ответить, потому ударила Маша в самую бровь, опустил он сначала голову, потом хлопнулся Маше в ноги. Маша вскрикнула тихо и закрылась руками, видно не ждавши такого ответа.
– Ну, коли так, тогда… – не договорила Маша, и только Петр Кирилыч поднялся, сама ему поклонилась.
Взялись они за руки и не торопясь пошли по дубенскому берегу в ту сторону, где густел все пуще туман от реки, и над туманом плавала черная мельничья крыша, и над ней уносился в небо железный конек с развеянным на ветру хвостом, словно сорвавшись со шпиля.
Тихо было по берегу. В этот час в городу господа спать ложатся, а у нас в Чертухине мужики выходят на двор позевать и холодной водой ополоснуться и лоб на утренний свет перекрестить…