Текст книги "Чертухинский балакирь"
Автор книги: Сергей Клычков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
Растет он у него на спине.
Зато по ночам вся нечисть и воет в печной трубе, и потому-то ни одна баба на ночь незакрытой печь не оставит… Пусть черная сила треплет на крыше солому, стучит по застрехе крылом – на мужицкую душу повешен семифунтовый замок, и в нее уже не пролезешь…
Один только бес – навной кусает баб по ночам.
От его зубов остаются у них на грудях синие метки.
А бывает это к несчастью…
*****
Сладко спят Мавра с Акимом, крепко спят Акимовы дети… только в углу, где стоит лунный лучок, притулился маленький бесик и чистит себе тонкие лапки… Очажный бес, бес-домосед, на улицу он никогда не выходит, а если случится пожар, так сгорает вместе с избой. Живет он под печкой, где ухваты и клюшки, и похож на ухват, а потому и попадается часто хозяйке под руку вместо ухвата…
Схватит этого беса хозяйка за хвост и не заметит, а он в человечьих руках от испуга разинет рот до ушей, как у ухвата развилки, подхватит хозяйка этими развилками горшок с кашей или со щами чугун и не успеет до огня в печку донесть, как бес немного в бок потулится, потом от жары сильней шевельнется, хозяйка дернет беса за деревянный хвост, думая что поправляет за ручку ухват, а в это-то время замечется красными крыльями огонь по опечью и потянет далеко в трубу тонко выгнутую красную исчерна шею, обвитую паром, горшок выскочит из бесьих зубов, а хозяйка на всю избу чертыхнет.
В этот день будет драка наверно и на обед за столом разрядится в луковичные перушки тюря, а на ужин в том же наряде – мурцовка!..
Недаром мужики говорят, что еду эту выдумал бес, чтобы мужик меньше верил в оспода-бога, а сон… считал спокон веку вкуснее белого ситника, потому что ест ситник и по сие время только во сне…
БОБЫЛЬЯ ПУСТОШЬ
Прошел Петр Кирилыч задами, боялся, чтоб кто-нибудь не увидел да перед дорогой не сглазил, дошел до сельской изгороди по огородам и долго простоял около нее. Прислонился Петр Кирилыч к изгородной верейке и низко на поворину опустил голову: куда теперь идти и за что теперь приниматься после того, что с ним приключилось?
"Небесная царица, что со мною творится?.."
Вспомнил Петр Кирилыч последний Антютиков наказ постеречь на Дубне.
Авось на удачу опять выйдет купаться… тут тогда… Самое главное – в рот ворон не ловить!..
Было все вокруг Петра Кирилыча по-вечернему тихо, с Дубны, покачиваясь и клубясь, нехотя на тихом ветру опять плыли завернутые с головою туманы, и за чертухинским лесом на Красном лежала низко заря, как кумачовый платок на голове у Феклуши.
Все притихло и затаилось, словно спряталось с глаз. Должно быть, к утру ударит последний холодок на сорокового мученика. Только невдалеке на поляне, расправивши хвост, похожий на лиру, на которой играл царь Давид до той поры, когда еще не умел слагать псалмов и поститься, на одном месте кружился черныш и чувыкал.
"Чфу-жой!.. Чфу-жой!.." – выговаривал черныш, а Петр Кирилыч подговаривал:
– Свой!.. Свой!.. Болбонь себе… на доброе здоровье!
Потом черныш вдруг привскочил над землей, расправил к земле крылья, зачертил ими сердито и на всю округу заболбонил: "бфл-бул-бул-бул-бул", словно из большой бутыли вода полилась, и за ним на многие версты забормотала сквозь сон сырая весенная даль.
Заслушался Петр Кирилыч птицу.
Только когда все село потемнело и завернулось в туман, он осмотрелся вокруг и увидел, что стоит на братнином огороде, где он в прошлом году с Пронькой чучело ставил, чтоб пугало воробьев от гороха. Чучело широко расставило балахонные руки, хочет в темноте поймать Петра Кирилыча, да, видно, сослепа никак не поймает.
Тыркнул его ногой Петр Кирилыч и перескочил через забор.
*****
Заторопился Петр Кирилыч, заспешил, словно боялся куда опоздать. За небольшой луговиной, где полднюет сельское стадо, шли пустоши, за пустошами – Боровая дорога. Почему-то свернул на них Петр Кирилыч, должно быть, опять побоялся кого-нибудь встретить и навести на ненужные пересуды и толки.
Редко бывает и в наши дни человечья нога на этом месте, не смотри что стоит возле села… Спокон века растет на нем чахлая ивушка небольшими кустами, издали они словно в бабьих юбках, раздутых ветром по подолу: болотный бредник!
Шумят эти кусты, словно бредят, никогда-то им нету покою!..
И словно на этот докучливый шум прибегли из леса похиленные набок убогие елочки, с большими горбами на спине и с загнутыми в сторону ветра вершинками, с ручками, расставленными далеко вперед, ощупью, видно, идут по болоту… но не найти им дороги назад к большому матерому лесу, так и будут всю жизнь расти в боковую ветку, с покорным поклоном суровому зимнему ветру, завязивши в топкой земле корявые лапти, только и дожидаясь поры, когда их подрубит под голень тупой топор бобылихи.
Оттого это место и прозывалось: Бобылья пустошь.
Бобыли из Чертухина рубили на ней безо всякой дележки.
Только мало было охотников, рубили, что поближе к дороге, а подальше -такие места: не вытянешь ноги… Кочки так и запихают в разные стороны. Растут они в этом месте с сотворения мира и к нашей поре были по самый пуп человеку.
Не любили мужики этого места!..
*****
В эту-то пустошь и вломился Петр Кирилыч, не захотевши идти по дороге.
Так и шумит со всех сторон на него прошлогодняя осока, словно грозится, выставила она с коч колючие усы, и чудится Петру Кирилычу, что у каждой кочки на осочной плеши сидит, завившись кольчиком, змея-медяница, и вместе с осокой шипит на него, и тянет к нему желтое жало.
Почти на самой середине пустоши Петр Кирилыч остановился и перевел дух.
Ощупал он ногой высокую кочку, нет ли змеи, присел на нее и стал с лица и шеи вытирать пот полою рубахи. Рукой подать, кажется, до матерого леса, а еще идти – конца-края не будет болоту, и кусты дальше грудятся и сбиваются в кучи и словно кого подолами прикрывают – распушились ветками книзу.
"Ну и место… чертово тесто!.."
Только это Петр Кирилыч сказал или подумал, как опять, как и тогда, под окном у Ульяны, крепко кто-то сзади его обхватил, и не успел Петр Кирилыч назад обернуться и ахнуть, как почувствовал у себя на щеке знойную щеку и у губ рот, тухлый, как куриный болтун.
– Князь мой ненаглядный!.. Петр мой Кирилыч!..
У Петра Кирилыча мураши по коже побежали.
"Тетка Ульяна?.. Откуда ее?.."
Со всех сил рванулся Петр Кирилыч в сторону и повалился меж коч. Видит из-за кочки: Ульяна стоит как ни в чем не бывало и чуть заметно улыбается на него…
– Ты долго будешь… шутить, тетка Ульяна? – тихо спросил Петр Кирилыч, приподнявшись с земли.
– Окстись, Петр Кирилыч, мне не до шуток… вот ведь где встретиться довелось! Ну, да я-то и рада.
– Зато мне радости мало.
– Чтой-то, Петр мой Кирилыч?.. С чего же?..
– Эй, Ульяна, не будет добра!..
Петр Кирилыч присел на кочку против Ульяны. Ульяна положила возле себя на кочку беремя и к Петру Кирилычу подвинулась ближе.
– От добра, Петр мой Кирилыч, добра не ищут… Как уж там хочешь, а свое я возьму… потому распалилась!..
– У… погань!..
– Не погань, Петр мой Кирилыч, – кабы лопать самому не пришлось! Лучше меня ведь все равно на всем свете никого не сыщешь!..
– Это тебе, дуре, кажется с тюри!..
– То-то и дело, что тюрю в глаза не вижу… Не гляди, что бобылка, – я такая стряпуха!..
– Была бы курочка, сварит и дурочка!..
– Вот уж не так, так не эдак… Ты вот из житной муки ситный спеки!..
– Спечешь оклякыш, поешь – заплакашь!..
– Да уж знаю: балакирь!.. Оттого и глаза на тебя повесила… Давай, Петр мой Кирилыч, решать дело по-хорошему!..
– Я от хороштва, тетка Ульяна, не прочь… Отстань от мене, и только делов: ты – в гости, а я – домой!..
– Мой, Петр мой Кирилыч, мой!.. Всю жизнь будешь есть один только ситник… Знаешь, ситник кто ест?..
– Нет уж, не знаю, а врать не хочу.
– Ангелы божьи на небе да бары!
– Ну и пускай их жрут на здоровье… Намажь ты себя медом, и то… Ульяна… разве что… спьяна!
– Подожди… подожди!
– У-у… я, у-у-х!.. Проклятущая!..
Петр Кирилыч схватил сушину и замахнулся ею на тетку Ульяну, хотел было ударить с размаху, но Ульяна вскочила на вязанку с сучками, свистнула на весь чертухинский лес, сучки в береме зашевелились, полез из беремя сперва лошадиный хвост, потом задние ноги и круп, потом, словно темь, закурчавилась вороная грива, и вмиг перед Петром Кирилычем взвилась на дыбы большая черная лошадь с большим черным пушистым хвостом до щиколоток, и на хребте у нее, не держась, уже сидел самый заправский гусар, в залихватской шапке с плюмажем, с саблей на боку, каких Петр Кирилыч видел у мирского попа на картинке.
– Прощай, балакирь!.. Помни про ситник и тетку Ульяну!..
*****
Заколыхалась осока перед Петром Кирилычем, и самого его понесло поверх ее колючих усов. Вот уже настороженно выстроился за пустошью лес, темный он и торжественно-строгий, как столоверский поп с дарами в руках; на еловых макушках четко обозначились крестики, и над каждым крестом горит большая звезда.
Петр Кирилыч вытер пот полою рубахи и, перекрестившись, вошел в темный, пахнущий еловыми шишками ельник.
Глава пятая
КОРЧАЖНЫЙ ЗВОН
ТРИ ВЕНЦА
Вернее всего, ты не знаешь, что мужики в избе называют венцом?..
По всему, это прозвание пошло с того незапамятного срока, когда первый мужик вздумал перебраться из землянки в избу, выбрал себе в лесу попрямее сосну и начал ее строгать и фуганить!
Венцом он назвал каждый ряд бревен в домовой стене, или, по-нашему, в срубе, хоть ли в лапу, хоть ли с углом!..
И так ему хорошо показалось в первой избе после пещеры, что и впрямь иначе нельзя было сказать: мужик стал жить в сосновых венцах, стал хозяин, рачитель и скопидом!
Воля, звездный венец остались по-прежнему дереву, зверю и птице!..
*****
Неспроста Спиридон Емельяныч выговорил у барина условие, чтобы тот поднял ему мельничную избу еще на три венца.
Спиридон был такой человек – ни одного слова у него зазря не проходило: сказал – отрубил!.. Значит, и надо!..
Надо было Спиридону ухоронить от попов свою веру.
Может, потому только и поменял Спиридон Емельяныч барину медведицу (али двух медвежат, бог его знает!) и дал книгу в придачу: дело было совсем не в мельнице, а в этих самых венцах!
Подызбица нужна была Спиридону хорошая да такая, чтобы не было никому заметно. В деревне лишний ряд бревен в избу положишь, и уже разговор!
В подызбицу, известно, мужики убирают картошку, чтоб ее в зиму не портил мороз. Спиридон же придумал туда своего бога запрятать… самому обедню служить и попить… потому мужиков ни на одной иконе в святых не найдешь, мужики все в ад пойдут, для того и лапти носят, а… Спиридону в ад не… хотелось!..
Кому же святым не хочется быть?..
С крайку, да в райку!
Обзавелся тайно Спиридон Емельяныч всей поповской срядой еще гораздо зараньше, да не приходилось ему ею пользоваться.
А тут с этими медведями как раз устроилось все как нельзя лучше.
Вскорости, как был барин у Спиридона, Спиридон переехал на мельницу. Мельница была благоустроена, на полном ходу, все в полной точности, только сам дела не порть, канители с ней в эту пору большой не было, один только бачуринский помол, потому Спиридон с первого же дня, благо чужого глаза нет, принялся за молельню.
*****
Выстругал он в подполе почище сосновые доски, потолок, то есть по исподу домовый пол, обил свежим тесом, в оконца, куда кот головы не просунет, вставил синие стекла и завесил их темной дерюжкой, а икон этих навешал разных на стены: курочке клюнуть негде! Большие и маленькие, в окладах серебряных и золотых, и так которые голенькие, без ничего – одна доска и на доске лик. Накопил их Спиридон за торговлю дегтем и маслом такую уйму – в два сундука еле влезли.
– Ишь, у Спиридона добрища-то што! – говорили гусенцы, провожая Спиридона глазами до самых ворот, когда он перебирался на мельницу жить. -Сундуки-то какие знатные: телега войдет!..
Зато, бывало, как едет с развоза, так уж непременно что-нибудь такое везет. Все искал: не попадется ли где такая икона, на коей был бы изображен святой мужик Иван в полном его нескладном виде, в армяке и в офтоках, с вожжами в руках, и перед ним в похиленной набок сохе достает головой землю сивая лошадь, и у лошади на стороны ветер гриву раздул…
Все святые были у Спиридона, какому хочешь, тому и помолись… Не было только одного, но сколько его Спиридон ни искал – не нашел!
*****
Все же Спиридон Емельяныч, видимо, этой меной был очень доволен. С помольцами стал ласков и разговорчив, отпустит иной раз такую дулю, что другому еще и не выдумать да и постесняется, прибаутошник такой стал, глаза, значит, замазывал…
Мужики дивились такой перемене:
– Спиридон-то… совсем другой человек: говорит! Что значит!..
Мужики при этом подмигивали, как будто и в самом деле знали настоящую причину такой перемены.
Попил так Спиридон немалое время. Подросли девки, с мельницей сжился Спиридон, как с хорошей женой, и почти никуда с нее не отлучался… разве что по грибы, да и то недалеко!..
Да и грибы-то под носом росли…
На чердаке потом даже пристроил корчагу – большая такая осталась после Устиньи, угли она в нее из печки катала, – привесил ее в самом верху на стропиле, в корчаге замест языка болталась мутовка и от мутовки веревка. Спиридон в большие праздники, когда никого не случалось на мельнице и в колесе примолкала вода, в эту корчагу… звонил. Неважный был звон, но казался он Спиридон Емельянычу слаще всех голосов на земле: ни в одном монастыре он не слышал такого густого, как бы из самой утробы земной идущего звука. Урчит на весь чердак большая корчага, отдается в каждом уголке дубовая мутовка, звонит-звонит Спиридон и под собой земли не слышит!
Словно уж и крыши нет для него, над головой седьмое небо висит, с неба Христос ножки свесил, улыбается Спиридону, около него стоит в синем плате мать-богородица, держит его за ручку, будто боится, чтобы сынок не упал; кружатся у сыновних ног ласточки стаями, режут вкось и вкривь мимо быстрые стрижи, горят ниже монастырские и скитские кресты… Весь мир перед Спиридоном как на ладонке, все, что видел за свои скитанья по белому свету, где когда побывал, где что прознал, вдруг воскресает перед глазами и сходится к нему в одно место: и скиты, и монастыри, синие моря и белые горы, и даже сама гора Афон теперь будто сошла с места и встала посреди чертухинского леса, как крепкую грудь, напружив над ним висячий обрыв, с которого некогда Спиридон Емельяныч тайком богу молился.
Весь мир для Спиридона обращался в радостный клир… поутру риза… заря… ввечеру заря… риза!..
Хороша была риза у Спиридона – вся в узорах, в райских цветах, – целый возок с дегтем и маслом Спиридон в свое время на эту ризу ухлопал!..
Спуталось все в душе Спиридона, и, если б кто в такую минуту застал его на чердаке с веревкой в руке от корчаги, легко могло бы случиться, что такого дозорщика Спиридон на ней… удавил или зашиб бы мутовкой: страшился Спиридон потерять свое счастье!
*****
Но снова помрачнел Спиридон, и еще суровее сошлись у него над носом пушистые, как волчьи хвосты, брови, когда созрели девки и к Феколке стали гурьбой свататься женихи.
Потому и тянул Спиридон с выгодным ему сватовством Авдотьина сына Митрия Семеныча: боялся старик, как бы помимо него с дочерьми кто-нибудь еще не пронюхал, куда Спиридон Емельяныч на зиму убирает картошку.
Ты наденешь ризу, а попы те напялят арестантский халат!
Но с Митрием Семенычем обтакалось.
Жалко было Спиридону расставаться с Феколкой, больно было хорошо на нее смотреть, когда она подходила в конце обедни к кресту, в голубом своем сарафане, с колокольчиками по подолу, светло у Феколки светились на Спиридона глаза, самому ему от этих Феколкиных глаз становилось в глазах светлее, но нечего делать: не в прок девок копить! Не огурцы!..
Самое же главное: человек как-никак свойский, по старому все же закону, хотя не совсем, а с другой стороны, по деревне еще не устроен, живет пока на чужине и потому на глазах много болтаться не будет. По дому же и по мельнице хватит и Маши. Тяжелую работу справлял всю сам Спиридон: лих был человек на работу, другому с каким делом надо бы день провозиться, а ему и упряжки много.
*****
В этой самой подызбице и помолился Спиридон Емельяныч последний раз перед дорогой с Феклушей, когда она разбудила его поутру.
Сам он вставать, видимо, и не думал: спал как опоенный!
Феклуша долго сперва не решалась тревожить отца: первый случай, что Спиридон солнышко пропустил. Несколько раз она подходила к отцу, спит и спит, разинувши рот, и борода вся кверху торчком, горшок уронила как бы невзначай с залавка, думала, может, проснется, громыхнула самоварной трубой, а ни отец, ни сестра и не думали просыпаться.
"Чтой-то такое?" – дивилась Феклуша.
Подошла она к изголовью и дотронулась чуть-чуть до плеча Спиридона рукой:
– Батюшка!..
Спиридон так и вскочил, словно его холодной водой обдали.
– О… заспался… боговнику нанюхался!
– Чтой-то, батюшка, тебя никак не разбудишь?
– С самого вечера словно кто, Феклуша, налил в ноги свинцу… Это все боговник проклятущий!
"Как же это выходит так?" – думает Феклуша.
– Ты, батюшка, ночью до ветру… али еще куда… не выходил?.. -спрашивает она осторожно отца.
– Говорю, спал без задних ног! – улыбается в бороду Спиридон. – А… что?
– Да так… должно, мне почудилось!
– Почудиться может… на то и ночь-матушка, – сказал спокойно Спиридон Емельяныч, но так поглядел на Феклушу, что она отвернулась и против воли своей покраснела.
Вздрогнула Феклуша от этого взгляда, но рассказать обо всем не решилась.
– Значит, то ли приснилось… то ли…
– Маша-то спит? – прервал ее Спиридон.
– Спит, батюшка. Будить? – спросила она тихим голосом.
– Неужли ж все дрыхнет?.. Буди, буди… да скорее, слышь: эн Петр Еремеич въехал на двор. Живо буди!
– Пусть бы, батюшка, до самовара еще поспала.
– Буди, тебе говорят. Еремеичу скажи, чтоб обождал. Пусть лошадей обиходит. Дескать, сряжаемся, Еремеич, обождь маленько… Хотя пугаться его очень-то нечего…
– Слушаю, батюшка!
Пошла Феклуша на другую половину и невольно улыбнулась, когда отворила дверь в горницу, где спала Маша.
МАШИНЫ ТАРАКАНЫ
В горнице было темно: окно заросло со двора кустами, яблони в небольшом саду на задворках подошли к самой стене, густо прислонились к ней ветками, на окне прозрачная занавеска висит, и в углу у иконы пречистой девы чуть-чуть лампадка теплится. Дом по лицу кажется маленький, а как войдешь в него – сколько комнат больших и комнатушек. Не любили раньше форс чужим людям под нос пускать без толку!..
Маша спала враскндку, и на щеках у нее горел непривычный румянец. Странно было видеть этот румянец у Маши: всегда она бледная, испитая, серая, словно испугана насмерть с самой колыбели.
"Как копеечная свечка горит!" – подумала Феклуша.
– Маша! – тихо прошептала она, наклонившись вплотную к сестре.
– Ой! – в полусне повернулась Маша.
– Вставай, сестринька! Батюшка велел!
– Штой-та? – протянула Маша, раскрывши глаза.
– Батюшка велел подыматься.
Маша вскочила на постели и торопливо стала натягивать на себя станушку. Станушка съехала с нее за неспокойный сон, как на палке от ветру.
– Феклинька! Как теперь я останусь? – заговорила Маша, придя в себя. – Сны мне снятся больно страшные: все будто меня сватают да венчают кажинную ночь…
– Сон, сестрица… хороший!..
– …а ни гостей, ни жениха не вижу. Одни, Феклинька, монахи кругом…
– Монахи снятся к… удаче. Попы – те больше к греху и убытку!
– Потом как запоют, так и монахов сразу не будет, а поползут на меня тараканы… Я кричать, а они все ползут, и все больше… да все чернее… Чернущие таки!.. Страшнущие таки!
– Ну, Маша, полно: черные тараканы снятся к богатству. Вот если русаки – те к несчастью…
– Нет, видно, у меня все тараканы… к несчастью. Чувствую, Феклинька, под крылушком… вот тут… что-то вроде как должно непременно со мною тако-ое случиться…
– Полно, Маша, надумывать на себя разную всячину. Ну что в лесу с тобою случится?..
– Скушно мне, Феклуша!.. Убогая я… Зато на тебя посмотреть, и самой легче будет! – Маша положила голову на коленки и за колени схватилась руками. – Лучше тебя, Феклуша, нет никого!
– Полно, Маша, убиваться, ничего не видя… Ты бы лучше от худобы что поискала…
– Болесть у меня утробная: ее ничем не возьмешь!
– Вот, говорят, речная вода в луну помогает… Работу поменьше ломи… парься пожарче!..
– Девки! – раздался грудной окрик Спиридон Емельяныча из передней избы, и обе сестры испуганно заторопились: никогда Спиридон особенно их не строжил, а страх на них шел от каждого его взгляда и слова неизъяснимый.
Маша тут же выбегла в сени и наскоро сполоснулась водой, прибрала косу под платок, и обе они после недолгой Машиной сряды пошли к западне, – как во всякой избе, была она между залавком и печью, такая дыра в квадратный аршин, закрытая крышкой, через нее ходят в подызбицу.
*****
"Эх, и подызбица у Спиридона, – думал Петр Еремеич, охаживая лошадей: отвязал язык большому колокольцу перед дорогой, поправил гужи на хомутах, похожие на сильные руки, согнутые в локтях, седелки оправил и переложил нужной стороной потнички. – На три венца больше, чем у меня… Зато картошка небось хороша. Дух она просторный любит… и убрать можно побольше!"
В это время на крыльцо вышла Феклуша в голубом сарафане, с пунцовой лентой в косе, а по голове в черной шаленке, видно, что перед дорогой срядилась богу молиться. Махнула она Петру Еремеичу и звонко на весь двор прокричала:
– Еремеич, обождь Христа ради маленько у лошадей. Поспеет самовар, я тебя крикну!
– Добро, добро, Фекла Спиридоновна! – ответил Петр Еремеич и встал взад к кибитке, потихоньку сплевывая по сторонам и перекладывая ножку на ножку.
Красивый мужик был Петр Еремеич!
Только жена у него Аксинья, не тем будь помянута, такая была злющая баба, никогда ее солнцем не грело!
*****
Славно повалил туман с дубенского берега!.. Не видать сразу ворот, от мельничьего дома и звания никакого не осталось, только крыльцо сбоку чуть голубеет сквозь туман, как седьмое небо, да с чердака, на котором высоко занесся железный конек, то ли голуби так по-особому перед теплой погодой воркуют на застрехе, то ли еще что, Петр Еремеич не может хорошо разобрать, а пойти посмотреть поближе не в обычае Петра Еремеича, потому сказано: крикнут!
"Ну как на Машку в станушке наскочишь… сядет веред в дорогу! Бог с ним… пусть оно!…" – кивнул Петр Еремеич в сторону странного гула и отвернулся к воротам: высоко перед ним закинула оглобли телега, словно тоже молится богу, а индюк по-прежнему кружится возле телеги, еще пуще надувшись каждым пером и разложивши хвост на самую землю, и на телеге так же лениво пощипывает перья индюшка, в тумане она на орлицу больше смахивает, а индюк… на орла.
БОЖЬЯ СТАРУШКА
Подарила Феклуша сестре при расставании свой голубой сарафан, потому что поехала по-городскому, и Маша долго проплакала навзрыд у ворот, припавши к ним головою. Спиридон рядом стоял, глядел на середину плеса, поглаживал бороду, изредка взглядывая строго на Машу, и, видно, тоже был мало чем доволен.
Когда же замолк за березовой рощей большой колоколец, он подошел к Маше и силком оторвал ее от воротной колоды:
– Будет, Машух… Глаза так выльешь: Москва слезам не верит!
Пришла Маша сразу в себя от строгого голоса отца и от его насмешливых слов. На лице Спиридона так и плавал, кажется, ладанный туман… Немудрено: прокоптел человек!
– Работа не волк, в лес не убежит… а надо… надо работать. Я те там мешков натаскал, подсыпай только!
– Спасиба, батюшка, – покорно ответила Маша и вытерла подолом последние слезы.
Маша пошла на мельницу, а Спиридон… отбирать картошку.
Работенка была у Маши пыльная, хотя и не тяжелая: надо было все время стоять с большим совком и подсыпать в воронку зерно из мешков, а остальное уж само все делалось: из жерновов торчал язычок, и с язычка в большой приемник бежала тонкой струйкой мука. На жерновах Маша стояла, значит, по мельничному делу, засыпкой.
Круглый год мололи бачуринский хлеб, окромя зерна мужиков. Столько барин добра за год переведет, кажись, жернова все зубы источат. Скупал Бачурин зерном у мужиков по осени, а весной им же мукой продавал. Везли ему со всей округи, кто по нужде, кто по корысти – ворованное также принимал.
"Руки с ногой никто не оставил… эко дело: украл!"
Потому мельница у Спиридона молола, почитай, круглый год, не было недохватку в работе, разве только в большие морозы, когда холод к берегу воду прижмет – и она в корыто с русла бежать перестанет; тогда мельничное колесо обрастет все сосульками и долгое время стоит недвижимо, мельница по утрам вся подернется инеем и издали станет похожа на колесницу, на которой Илья выезжает в первую весеннюю грозу из-за чертухинского леса на небо.
Находил, значит, Бачурин немалую выгоду.
Зато как хватит тепло, отындевеет колесо – и пошла писать до нового хлеба без останову.
Спиридон Емельяныч с утра уставит камни на мелкий размол, наворочает мешков и рассадит их вокруг Маши, как женихов, а сам в подызбицу. Если же кто приедет из мужиков на помол да спросит: сам-то, дескать, где же? Чтой-то глаз не покажет?
Маша только улыбнется:
– В подызбице картошку отбират! Коли нужно что – крикну!
Так круглый год и отбирал Спиридон Емельяныч картошку. Когда кто ни приедет, все отбирает!
"Откуда это у Спиридона столько картохлю?" – дивились мужики, но заподозрить что-нибудь такое в голову никому не приходило.
*****
Закружилась Маша за сегодняшний день и так еще никогда не уставала. Сила у Маши была вся в кости, работала за мужика, у печки и по мельнице, а сроду-родов никогда не хворала, зато и была такая сухня!
Заперла Маша воду в корыте, сосчитала мешки, перекрестилась и хотела было уже на выход идти, да, повернувшись, так и осталась: в широко раскрытую дверь входила старушка, вся с ноготок, улыбалась Маше, как давно знакомая, и за ней сразу в двери стало темнее, а вдали зарозовело, и от берез легла до мельницы тень. Вечерняя дымка кружилась у нее под ногами, и всю ее кутала болотная дремная хмарь.
– Бог помогай, девонька… Поможи тебе боже, красавица!
– Спаси Христос, баушка!
– А шла я мимо да думаю: дай зайду, навещу, – говорит старушка, тыкая перед собой палкой и подходя неторопливо к мешкам. – Бог поможи!.. Доброго тебе добра, трудолюбица!
– Спаси Христос, баунька. Ты же откуда?.. Откеда идешь, говорю? -повторила Маша, видя, что старуха приставила сохлую ручку к ушам.
– Дальная, матушка… ты моя, дальная!..
"Должно, нищенка", – подумала про себя Маша.
Старушка села возле Маши на мешок и охнула.
– Дальная… дальная… с самого села Горы-Понивицы…
– Горы-Понивицы?..
– Несь такого села и не слышала?..
– У нас мать понивинская… Ты ее не знавала?..
– Ну, вот еще, как же Устинью не знать!.. Бывало, в девках в одном хороводе за руки ходили… Только я постарше немного…
– Постарше? Так сколько же тебе годов?
– Сколько годов, столько рублев… как за восьмой десяток перевалило, так и со счету сбилась… А ты мать-то помнишь ли?..
– Сироты мы…
– Лядавая баба была, не сплошь тебя, не тем будь помянута, легкое ей лежание… Сиротинка ты моя круглая, как яичко петое! – запела старушка, приложивши ручку к морщинистой щечке и глядя умильно на Машу, словно плакать над Машей собиралась.
– Какая ты, баунька… жалостливая… Сама несь нищим куском побираешься, а меня вот жалеешь…
– Коли нечем куснуть, весь свет пожалеешь, девонька… Я, вишь ли, травы собираю… травы разные… от запора, от худобы, от лихвы человечьей, благо делать неча!
– Травы?..
– Самые травы, девонька… Тебе какой травки не надобится ли?.. Гляжу на тебя, больно лядава ты да худа, в лице ни кровинки, как навной выпил, грудь воры украли, не туда попали… Несь так на людей не выйдешь!
– Да я уж, баушка… завековала…
– Что ты!.. Что ты!.. Мало что кукушка накукует… Я тебе травки дам, – шепотком, пригнувшись к Маше, говорит старушка.
– Помогает?..
Старуха моргает хитро глазками и словно не расслышит.
– Травы-то твои, говорю, помогнут ли?..
– Ну вот еще что сказала… Глаза ты мне выплюнь… Только замужним она, трава, в пользу больше идет. Как обкрутишься, так в первую ночь и глотни, ряднина на грудях лопнет, надуешься сразу…
– Ужли?
– Как опара из квашни вылезешь!
– Дай, баушка, травки!
– Дать-то я тебе дам… за тем и зашла… только надо с ней, с травой, уметь обходиться… Во-первые, беспременно никому не говорить: трава другого глаза боится!
– Ни-ни, баушка, что ты!..
– Особливо отцу: он на такие штуки вредный человек! Вякнешь ему по простоте – и… вся сила в траве пропадет!
– Язык прикушу! Родимая, дай!
– А как же: третевысь гляжу на тебя на базаре – уж и худа же ты, девка… щипнуть не за что!
– Только… помочь-то будет?.. – шепотком говорит Маша старушке, забывши про ее глухоту.
– А ты обойдись с ней как следует быть… Ты вот дома все сидишь как на привязи: от такой жизни большого проку не будет, ты бы на деревню сходила…
– Не примут…
– Ну, по речке бы прошлась… особливо под вечер… скупалась, где месяц почище светит… Вода – она в крепость идет человеку! И поспишь с воды, как меду полижешь…
– Ох, баушка, про воду ты говоришь… меня люди и так зовут Непромыха!
– Назовут – хуже ножа проткнут!
– Да и не до гульбы мне, баушка: каждый день так умаешься… только сном и отходишь…
– Человек во сне зря время теряет… Говоришь ты, слушаю я, все не дело. Слушай, я расскажу тебе одну такую историю… – Старушка показала на дверь, и она еще шире раздалась у Маши в глазах.
Маша уставилась во все глаза: за крайней березой у самого дома поднялся месяц с земли и поплыл, лицом немного набок… к Дубне, словно горюет о чем, а губы у него толстые, добрые, и из губ на сторону свесился немного язык.
– Ты вот про этого мужика знаешь?..
– Что ты, баушка… это же месяц.
– Месяц-то месяц… а кто на ем нарисован? Вишь, как языком дразнится… Несь еще не слыхивала?..
– Где ж у нас тут слышать: в лесу одни ведмеди ревут, да и леший будто тоже чудит, хотя сама-то я… не попадала ни разу…
– Болтают… Ну, так слушай: это – Ленивый Мужик.
– А ну, баушка, расскажи! – оживилась Маша, – Прибауточница какая!
Маша придвинулась к старушке и положила голову на руку, заглядывая с улыбкой старухе в глаза – так слушать интересней. Старушка поправила подол на калишках, в искосок повернулась к Маше, тонкие губы сделала бантиком и начала нараспев, покачиваясь своей куриной головкой; месяц словно застыл, остановился в березовых сучьях. Да он и всегда так: заметно для глаза, как возле земли спешит над лесом скорей подняться, а как заберется повыше, так и повиснет.
ИВАН ЛЕНИВЫЙ
Ну, так и вот.
Жил это в нашем селе Горы-Понивицы, не знамо сколько лет тому назад будет, когда, может, и села-то никакого не было, а была на этом месте в вожжу длиной деревушка о трех дымках, о четырех домках, так и жил в этом самом селе мужик с самого краю по имени будет Иван, по прозвищу будет Ленивый…