Текст книги "Хроника лишних веков (рукопись)"
Автор книги: Сергей Смирнов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
«РУССКИЙ ГОЛОС». 1929 год. № 10
Николай АРАПОВ
ХРОНИКА ЛИШНИХ ВЕКОВ
Роман-путешествие
(Окончание. Начало в № 9)
БУДУЩЕЕ КАК POST SCRIPTUMПланета Земля – Москва – 3 октября 1993 года от Рождества Христова
Золотистый туман мгновенно свернулся в яркую точку в центре бархатной черноты… и я превратился в луч. Я физически чувствовал себя лучом света и боли, пронзающим небытие…
А потом я превратился в шар, ткнулся во что-то мягкое, повалил это мягкое с грохотом, потом прокатился по чему-то плоскому и твердому и ткнулся лбом во что-то совсем твердое и неуместное. Искры посыпались из глаз, но вскоре я заметил, что искры сыплются и вокруг, в теплых и каких-то угловатых сумерках.
Я вспомнил чей-то вскрик. Мой ли в момент удара?.. Муки и сомнения были прерваны посторонним стоном и беспомощной вознёй поблизости.
Два тощих прямых рога целились в меня – ножки опрокинутого стула. За сиденьем, принявшим положение щита, ворочался и всхлипывал человек.
Картина частью прояснилась: я пронзил границу миров, ядром-снарядом угодил в кого-то, сидевшего на стуле посреди темной комнаты, повалил его, а сам ударился головой об стенку странного гулкого шкафа. Я потрогал шкаф и убедился, что он холодно-железный.
– Кто это? – еле живым русским голосом прошептал человек.
Прошептал явно вовне, за пределами моего мозга.
Сердце мое едва не вырвалось вон… Если это все же не передача мысли – то несомненно Россия! Неужто попал домой?!
Я поднялся, кое-как устоял на ослабевших ногах и нашелся ответить:
– Свой… По всей видимости… Наверно, добрый вечер.
– От… Откуда?.. Кто?.. – Человек продолжал заикаться от испуга.
Я шагнул к нему и хотел было помочь подняться, но он на полу шарахнулся прочь.
Мне опять оставалось быть хозяином положения.
– Мефистофеля вызывали? – вопросил я, стараясь, чтоб было повеселей.
– Кого?.. – Теперь удивления в голосе стало больше, чем страха, так что дело пошло на лад.
Отвратительно воняло горелым каучуком… или резиной…
– Прошу вас не бояться меня, – умеренно продолжил я тему. – Вышло некоторое недоразумение. Окажите любезность, сообщите, какой нынче год на дворе.
– Девяносто третий… – откликнулся мой ошеломленный медиум.
– Не тысяча ли девятьсот?.. – уточнил я, а сердце забилось сильнее.
– Да… – был ответ.
– А число? – вытягивал я.
– Третье… Третье октября…
Начало золотой осени. Моя любимая пора!
Итак, семьдесят три года вперед… В сущности, я не испытал сильного волнения по поводу дат, уже сделавшись опытным путешественником во времени… Но помню теперь легкую ностальгическую грусть минуты и предчувствие… предчувствие некой пустоты, бессмыслицы.
– А я, не удивляйтесь, из февраля одна тысяча девятьсот двадцатого года… – сообщил и я. – Проездом, так сказать.
– А почему так? – спросил человек, еще оставаясь на полу с раскинутыми в стороны длинными ногами.
– Как? – в свою очередь не понял я.
– Ну так… – смущенно сказал хозяин этой эпохи. – Без всего…
Ко всему привыкает человек! И я успел привыкнуть – к своим адамовым похождениям. Полагаю, теперь, упав с небес на людную улицу, не сразу возьму в толк, отчего разбегаются дамы и спешат навстречу полицейские.
– Прошу извинить, – сказал я, не замечая в себе никакого смущения. – Таковы издержки путешествий во времени.
И тут меня, наконец, заинтересовали географические подробности.
– А город? – Я вдруг почувствовал себя нехорошо.
– Москва… – был тот самый ответ.
Куда я стремился, летел душой – там-то вдруг стало тягостно, как во сне… когда попадаешь в родное место, зловеще-призрачное, отраженное в кривых зеркалах… Как в псалме Давида: стремилась душа, но не обрела место свое…
– Власть-то у вас теперь какая? – спросил я, теряя всякий интерес. – Большевистская?
– А хрен его знает, теперь не разберешь, – вдруг в тон мне пробормотал человек и стал подниматься на ноги. – Там драчка заваривается… Может, завтра прояснится чего.
Поднявшись, он стал отрешенно, в полутьме, рассматривать меня.
В сумерках черты его были неясны. Впрочем, я разглядел, что он молод, не старше меня, худ, стрижен коротко, невысок и с крупным носом, сально отражавшим заоконные отсветы городского вечера.
– Вы надолго? – совсем буднично спросил он.
– Трудно сказать, – честно растерялся я.
Он тряхнул головой, и глаза его блеснули.
– Так… подождите… – С каждым словом его голос все больше оживал.
Он напряженно посмотрел мне за спину, и я, невольно повернувшись – туда же: на странный неправильный короб, стоявший на столе.
– То есть оттуда, вы сказали?! – услышал я. – Что правда, из двадцатого года?!
Я повернулся к нему. О, какие огромные лемурьи глаза я увидел перед собой в сумерках.
– Ничего себе! – прошептал он и вдруг схватил себя за волосы с такой силой, будто натужился, как барон Мюнхгаузен, таким способом поднять себя над землей. – Ведь я же только что…
В этот миг вовне гулко застучали шаги, и полоска света под входной дверью прерывисто замигала. Дернули за ручку. Потом раздался властный стук.
– Да! Сейчас! – нервно вскрикнул человек и заметался было.
– Спокойней, – сказал я ему.
– Да… Прячьтесь! – шепнул он. – Вот сюда!
Он распахнул дверцу шкафа, с которым мне уже довелось познакомиться ближе, и я ткнулся вглубь какого-то обреченно пустого, металлически пахнущего гардероба.
Дверная щёлка шкафа резко засветилась. Я затаил дух.
Вслед за неживым белым светом в комнату вступил пожилой бухающий голос, грозивший какими-то «докладными», «штрафами» и «пожарными». Мой медиум, не сопротивляясь, приносил извинения и произносил совсем не понятные мне слова 1993-го года…
А я, между делом, спрашивал себя, отчего так нехорошо на душе, отчего теперь-то, практически дома, не по себе?.. Меня напугал этот русский язык – чистый, без акцента, по-московски слегка акающий… Этот чистый русский язык на мой слух был (будет! будет!) как бы монотонным, в нем отсутствовал живой тембр… как если бы оперные певцы загундосили со сцены сонным речитативом. Но было (будет!) еще хуже, еще беднее… даже не определишь как. Будущее будет совсем чужим. Стремилась душа, но не обрела, не узнала место свое!
Меж тем, дуэт сдвинулся вглубь комнаты. Скрипнуло по-дверному, и послышался вечно узнаваемый стеклянный звон. Интонации – угрожающая и повинная – взаимоугасли.
Вот какие миролюбивые реплики я услыхал:
– Ваше здоровье, – сказал медиум.
– Будь здоров, – торопливо буркнул пожилой.
Секунды полной тишины, за ними – довольное покряхтыванье пожилого.
– Закусить есть чем? – В голосе пожилого шипела радость.
– Печенье только…
Торопливый хруст.
– Чего у тебя сгорело-то? – Голос пожилого.
Мой медиум ответил совершенно непонятным словом… кажется, «монитор» или «манидор».
– Еще по одной? – спросил медиум.
– Ну давай… и все… – покомандовал пожилой. – Эту за победу.
– За какую? – явно не сообразил медиум.
– Как за какую?! – миролюбиво возмутился пожилой. – За нашу. Нынче наши ваших дерьмократов покоцают.
Это не ляп, не опечатка. Клянусь, так и было сказано: «дерьмократов».
– Ну, ваши красные тоже не те уже… Выдохнутся скоро, – тоже беззлобно пообещал медиум.
Я похолодел: что это, гражданская война на 70 лет затянулась?! И теперь, кому от скуки не лень, уже ставки делают?!
– А так… пожалуйста… За победу так за победу… – явно ради конспиративного смирения согласился медиум. – За правильную победу.
Снова тишина и кряхтенье.
– Будет пока… – подвел итог пожилой. – Ты тут еще долго?
– Сейчас разберусь с поломкой. И поеду, – пообещал медиум.
– Ты там поосторожней, не подставляйся, – предупредил пожилой. – Дури у всех много. И у моих, и у твоих.
Если это и гражданская война, то явно какая-то бутафорская, успокоил я себя.
Шаги двинулись мимо шкафа, голоса простились, негромко хлопнула входная дверь, свет в щели передо мной померк.
Прятки, однако, не кончились. Еще минут пять я томился в шкафу, недоуменно прислушиваясь к нервным перебежкам, чертыханью, стукам падающих предметов. Вертикальная щель передо мной вспыхнула снова. Я не вытерпел и чуть-чуть оттолкнул дверь. Свет был очень бел, ярок и неприятен.
– Опасность миновала? – тихо спросил я.
– Да, конечно! – панически зашептал потомок. – Выходите, выходите!
Он был взлохмачен, красен и весь в поту, глаза мутно сверкали. Он был одет в блеклую клетчатую сорочку, голубые и страшно выцветшие брюки и какие-то явно спортивного назначения тапочки.
– Извините, – затрепетал он, улыбаясь столь же панически. – Пришлось ему налить, а то началось бы… Ну и самому пришлось… Да и с вами тут с ума сойти можно. А вы не хотите?
Что-то не хотелось. Совсем. Я отказал.
– С дороги-то? – ошалело настаивал мой медиум.
Нужно было рассмеяться, показать себя живым человеком, а не призраком. Только мой смех как будто напугал его – улыбку скосило набок, ресницы снова затрепетали.
– Может, я чем-нибудь помочь могу? – Он все еще не догадывался о смыслах моего чудесного явления.
Я пожал голыми плечами.
– Может, кому-нибудь из ваших родственников можно позвонить?
– Вряд ли, – вздохнул я, за миг успев многое вспомнить и о многом погрустить. – Если и остались какие-нибудь очень дальние родственники или потомки, то уж я никак не выгляжу на все свои сто лет, чтобы смело показаться им на глаза.
– Действительно… вряд ли поверят, – согласился мой возможный правнук и вдруг, хлопнув себя ладонью по лбу, стал лихорадочно раздеваться.
Оставшись в одних узеньких белых… не знаю, как их пристойно назвать… он протянул мне разноцветный ком своей одежды:
– Нате! Примерьте скорей!
Я понял, что у него родился план, и решил не вносить лишней сумятицы.
Брюки обтянули меня вроде рейтуз, но я смолчал. Пока шла эта «примерка», мой медиум, повернувшись ко мне спиной, разглядывал стоявший на столе тот неправильный короб с матовым, слепым и немного выпуклым стеклом на передней стенке.
– Смотрите! – блеснув сумасшедшим взглядом, пригласил он меня.
Я шагнул ближе. Слепое окошко было поражено крохотным пробоем, окруженным мелкой паутиной расколов… Я вспомнил вагонное стекло со звездочкой пули.
– Глазам своим не верю! – прошептал волей раздевшийся потомок.
– Что это? – вежливо спросил я, спокойно своим глазам, чего бы они ни увидели.
– Да я сам не знаю! – дернул голыми плечами потомок. – Я писал программу… – и сдавленно вскрикнул: – Вы же из двадцатого года, ё-маё!
– Спокойно, – сказал я. – Это не так далеко, как может показаться…
– Как вам объяснить… – Рука у потомка сильно дрожала. – В общем, это такая счетная машина… но намного сложнее… Но я представить себе не могу! – И он опять взялся таскать себя за волосы.
– Я так понимаю, – решил я дать ему легкое слабительное для мозгов, – что я как бы пробил собой эту дырочку и залетел сюда, к вам.
Он замер.
– Вот именно… – сказал он, наконец признав немыслимое, и улыбнулся. – Как луч…
«Как верблюд в игольное ушко», – подумал я и сказал:
– Но вот, а вы волновались… Все не так уж страшно и немыслимо. Вы живы, и потолок на нас не рухнул.
– Да-да, – закивал он, – не рухнул… Вам подошло?
Жало всюду.
– Ничего, сойдет.
По телефонному аппарату он соединился с квартирой, имел восторженно-отчаянный разговор со своей супругой, пообещал ей «невероятный сюрприз», попрощался ненадолго, и, приходя в себя, алея щеками, представился:
– Виталий. Фамилия у меня смешная… Полубояр. Я – аспирант, занимаюсь тут… – и замялся, ища объяснения для дикаря.
– Я все равно ничего не пойму, – упредил я его и представился в свою очередь.
Виталий объяснил, что из этого «закрытого института», в котором он служит, можно выйти только с помощью особого «пропуска», в котором содержится фотографическая карточка предъявителя.
Он выскочил раздетым из комнаты и, стремглав вернувшись, расхохотался.
В полочном отделении железного шкафа у Виталия была припасена смена грубой, рабочей одежды. Из груды старых, обшарпанных туфель он подобрал себе подходящую пару.
– Удивляетесь? – поймал он мой исследовательский взгляд. – До революции, при царе, интеллигенция не так работала…
Я затруднился ответить.
Выйдя и похлопав дверьми соседних комнат, Виталий сумел одолжить у кого-то пропуск, вернулся, выдал мне еще белый докторский халат и дал инструкцию:
– Будете выходить в этом халате, а я в этот момент отвлеку вахтера.
Все у нас получилось. Наружи, на темной улице, пройдя пару десятков шагов вдоль глухой каменной ограды, Виталий перебросил пропуск на территорию научного заведения. Хозяин пропуска откликнулся.
– Порядок, – радостно сказал мне аспирант Виталий Полубояр.
Это была не Москва. Город-нигде. Плоские, бледно фосфоресцировавшие параллелепипеды домов закрывали небо, мерцали легионы окон, и по всему сумрачному пространству беспрерывно тёк угрожающий и бесплодный гул… Меня даже повело и немного затошнило.
– Вам нехорошо? – встревожился Виталий.
– Непривычно, – признался я. – Чувствую себя потерянным.
– Здесь рядом, прямо за домами, Ходынское поле, – указал направление Виталий, догадавшись, что происходит со мной. – Совсем рядом… Хотите, проедем по центру… по старой Москве?
Я закрыл глаза и понял, что впервые за пятнадцать минувших веков мне стало по-настоящему страшно. Но отступать было некуда…
Я кивнул.
– Сегодня днем там беспорядки были, – как-то без особого чувства сообщил он. – У нас сейчас президент с Верховным советом воюет… вроде как «белые» с «красными»… но сейчас красные пошли громить…
Он произнес слово «телевидение», это физика передачи изображения на расстояние, о которой впервые говорили на Всемирной выставке в 1900-м году. Спустя век это станет главным источником новостей и агитации.
– Только у нас «белые» это бывшие самые «красные», – пояснил он.
– Так я и думал! – догадался я…
Вроде как римляне из бывших гуннов повернули против своих. «Меняется не сущность, только дата», – верно заметил когда-то лорд Байрон.
Виталий разыскал авто «такси» – и вскоре мы влились в мерцающий поток разноцветных, обтекающих капсул…
– Посмотрите, подъезжаем к Манежной… – сказал мой московский Вергилий. – Университет.
Знакомые стены быстро проплыли мимо сознания. И в мертвенных отсветах чужого будущего, увенчанный кровавыми пятнами, проплыл мимо и канул – Кремль.
– Дальше… – невольно пробормотал я.
– А вот выезжаем на Горького… Да! Теперь она снова Тверская! – пихнул меня локтем мой Вергилий… но Данте я в эти минуты завидовал.
– Что?! Пешкова?! – запоздало ужаснулся я.
– Его… – И Виталий глянул на меня с опаской. – Не волнуйтесь в прошлом году все кончилось… А вот Елисеевский…
Пятно промелькнуло.
– Может, остановимся ненадолго? – предложил Виталий.
– Не надо, – взмолился я.
– …А вот Страстная площадь. Пока что Пушкинская. Но «Пушкинская» все-таки лучше «Горького». Правда?
Этого места не надо было мне показывать совсем. Пушкин стоял не там!..
Как это не сентиментально, но первое свидание в своей жизни я назначил у ступеней его пьедестала. НЕ ТАМ! Памятник Пушкину вдруг оказался «земной осью» моей памяти… И со сдвигом оси вся моя Россия и весь мир сдвинулись и вывернулись куда-то в ирреальное, искаженное пространство дурных сновидений.
Пушкин стоял не там… И страшная темная глыба надвигалась на него сзади… И все светилось, светилось слепо, отпечатываясь в моем сознании какой-то геометрически плоской чернотой.
– Увозите, пожалуйста… – снова взмолился я.
– Издалека к нам? – вдруг подал голос шофер.
– Вы угадали, издалека, – не соврал я.
– Видать, вы – потомок еще тех. – Шофер удивил меня своим радушным тоном.
Я подумал и признал, что и теперь он не ошибся.
– Не здесь росли. Повезло.
Этой реплике я даже успел удивиться.
– Я слышу: акцент у вас особенный.
– У меня?! Акцент?! – обомлел я.
– Еще бы… Говорите с такими руладами…
Виталий сочувственно посмотрел на меня и, насколько позволяло пространство, развел руками.
– По проспекту Мира к вам не поеду. Там, уже, наверно, стреляют… – хладнокровно сказал шофер. – Гостя надо беречь. Поедем по Кольцевой. Подкинешь еще, командир? За безопасность, а?
Виталий вздохнул и согласился.
Через полчаса авто остановилось в приятно темном дворе…
– Ничего. «Белые» на этот раз победят… – подбодрил меня шофер, явно пролетарского происхождения..
…В гробовом, без окошек и зеркала, лифте будущего меня подняли на неизвестный этаж – и вот я очутился в прихожей маленькой пестрой квартирки.
С приветливой подозрительностью мне улыбнулась молодая, щуплая женщина, одетая в точно такие же, какие были на мне, линялые брючки. Мне стало неловко. Впереди, держась за мамины пальцы, встречал «посланца богов» годовалый малыш.
– Лена, ты ни за что не поверишь! – Виталий пылал щеками. – Пойдем, объясню на кухне. Не будем пока смущать гостя.
Меня же он, предваряя домашнюю сенсацию, завел в маленькую комнату, бережно усадил в кресло и произвел большое впечатление экзотическим хозяйским словом:
– Адаптируйтесь…
Я остался один, неподвижен, в скромном мягком кресле, в не слишком далеком будущем, думая при том: «Где-то крест на моей могиле давно стоит… наверно, уже покосился».
В ту минуту я вспомнил отчетливо-сумрачный эпизод моей ранней юности.
В полуверсте от нашего хиленького имения, на холме, чудесно запечатленный в окнах дома и особенно красиво в мезонинном окне, ясно-ясно светился тонкий березнячок.
И вот однажды, в начале апреля, сойдя с московского поезда в свежую пустоту серых полей, я пошел по подсохшей дороге к дому. Я не сразу заметил это, новое… Только странное напряжение в груди и скованность, необъяснимая шаткость в ногах подменили вдруг всю мою весеннюю радость. Что там такое? Я вытянул шею, заторопился и вдруг замер пораженный…
Сразу открылись дальние, такие же серые леса, с каймою хвойных крон, а березняка не стало, его срубили. «Срезали», – как спокойно сказал отец. Я побежал на холм, вспотел… но все никак не мог расстроиться. Наверху остались только низенькие, нестрашные культи, саднившие беловатой слизью. Я отупело осмотрелся, поглядел оттуда вниз, на недалекий свой, но какой-то в ту минуту совсем чужой и неуместный родовой дом. «Какая жалость!» – подумал я, все еще не горюя, не расстраиваясь, а как-то беспечно, оглушенно недоумевая и даже невольно, подспудно, в самой слабой своей глубине разыскивая как бы выгоды нового положения вещей: простор… открытое место… будет дальше видно из окна…
Я спускался к дому неверным шагом, тяжело дыша.
– Здравствуй, Никола, – сказал мне отец, неторопливо шествуя навстречу и, по вечной своей привычке, пожевывая темный мундштук.
– Папа, здравствуй! – отчаянно выдохнул я. – А березы-то!
– Срезали, – спокойно кивнул отец.
– Какая жалость! – выкрикнул я и тут едва не заревел.
– Жалко, – кивнул отец и сосредоточенно вынул мундштук изо рта. – Что тут скажешь… Не все нам любоваться, кому-то в дело.
Куда я попал! Я наполнялся пустым, холодным ужасом, видя, что этот, мой родной, дом – уже не совсем мой и вся земля кругом – не моя. Все неотвратимо делается чужим… а я сам – как бы нигде и никто, точно из меня всю мою душу вынули, пустив внутрь какой-то эфирный хирургический холод.
– Не унывай, – сказал отец. – Иди обедать.
Я болел день за днем. Я не мог смотреть в окна. Я ощущал страшную потерю хуже, помилуй Бог, смерти близкого человека. То, чего меня лишили, я осознавал как исконно, священно моё. Я не знал куда себя деть!
В тот день, за обедом, я сказал, чувствуя виском зияющую пустоту окна:
– Папа, я теперь не смогу жить здесь летом.
– Почему? – спокойно и грустно спросил отец.
Я посмотрел на него с отчаянием: разве он не понимает «почему»?.. и раз не понимает, значит, не переживает того же сам… и раз он… то как я смогу объяснить?!
Я снова чуть не заревел – в свои гордые пятнадцать лет… И, до боли согнув шею, капнул в суп.
– Потерь в жизни немало… и будет немало, – сказал отец, бережно погромыхивая ложкой. – Не мы хозяева мира… Каждый хочет остановить время, Никола… Но Бог милостив, Он обещал, что когда-нибудь Он Сам его остановит.
– И что тогда? – буркнул я.
– Тогда воскреснут раз и навсегда только самые чистые и самые детские наши воспоминания, – пообещал отец. – И то, прошлое окно – тоже. Вот и будут новое земля и новое небо… А пока придется потерпеть.
Я посмотрел на него, не веря и ничего не понимая.
– Отчего ты не спросишь, где мама? – спокойно спросил отец.
А мама всего-то на всего отъехала в уезд, в нотариальную контору.
Я не стал жить дома в то лето… В начале мая случилось худшее: холм, мой любимый холм, на котором провел детство, обнесли оградой, не пускавшей меня. И это стало самой горькой в моей жизни несправедливостью… ведь прогоркло-сырой день марта восемнадцатого года, когда хлипко и бессильно запылал облепленный мужиками дом и в его гостиной стали со звонкой мукой обрываться раскаленные струны рояля… даже тот день не оставил во мне такого – незаживающего – надреза…
И вот теперь Москва, и это гулкое, громоздкое, громадное будущее с какой-то новой гражданской войной по соседству. Повторялась трагедия моих берез. Этой Москвы не существовало, не могло существовать для меня, и этого будущего как бы вовсе не было. И – взаимно. Для этой Москвы не могло быть меня.
За что?
«Есть, есть за что, – сказано мне было прямо в глубину темечка каким-то чрезвычайно приветливым голосом. – Все, что ты помнишь и любишь, – одни березки, да окошки, да холмики. Только вот любишь, по устройству души своей, все снаружи, со стороны…»
«Как это «со стороны»?!» – взбунтовался я…
А верно ведь замечено. Снаружи… Из пустоты.
«Ведь ты березками да дождиками что в своей душе подменяешь? Известно? Первую же заповедь сразу… Вспомнил… «…и всею крепостию своею». Кого? Ведь предупреждал Предтеча иудеев: не кичитесь избранностью своею… подумаешь, дети они Авраамовы. «Бог может из камней сих воздвигнуть детей Аврааму». И из камней сих Бог может создать десяток Россий, как создал и ту, при которой душа твоя драгоценная вся из окошек да березок. Забыл, что будет со сберегшим душу свою?! Вот!»
«Не забыл! Не забыл!» – захлебнулся я.
«…Вот вы умники душевные так и сгубили свою Россию. Своей любовью к березкам да дождикам, да к «говору пьяных мужичков»… своим душевным обожанием и накликали дровосеков. А теперь вздыхаете: срезали… И не в том беда, что памятник переставили, а в том, что ты душой суетишься только… все ее переставить поудобнее ищешь».
Проклятая рефлексия! Я увидел. Себя. Со стороны. Паяц в узеньких, разве что не балетных штанишках.
Я отвел взгляд в сторону и увидел светлые и толстенькие томики собрания сочинения Ивана Алексеевича Бунина. И сразу на душе потеплело: лучик моего родного времени соединил меня с чужим 1993-м годом. Издание оказалось совсем новым, и я сказал вслух (да и сейчас повторяю):
– Иван Алексеевич, как я рад за вас!
Тут явились и Бальмонт, и помраченный Блок, и Брюсов – и все свои как будто посмотрели на меня, говоря: «Не горюй! Подумаешь, Пушкина переставили… Смотри глубже. В корень».
Как я был всем им рад!
– И правда. Куда они могут «переставить» Пушкина!
Толстый энциклопедический словарь, глубокомысленно стоявший в сторонке, таил от меня множество страшных тайн. Поколебавшись, я протянул к нему руку.
«Никакой политики! – запретил я себе. – Плюнь! Одной революцией больше, одной меньше… Смотри в корень. Иван Великий пока стоит. Большой Театр стоит. Конец света еще вроде бы не наступил, и меня, наверняка, накормят ужином в одна тысяча девяносто третьем году от Рождества Христова. Что необходимо и, в общем-то, достаточно…»
Я распахнул букву «А» и задрожал. Буква «А» была самой запретной. Но я рискнул. Слава Богу, не нашлось ничего страшного…
А вот и Бальмонт, и Брюсов, и Бунин… были и Есенин (что с ним будет, молчу!), и красномазый крикун Маяковский (и тому туда же)… «Реформатор поэтич. языка»… этот варвар-то, гунн, бр-р-р!
Из наших мало кто потерялся в Лете… разве что мы с гипостратегом подкачали… О, эти годы с роковой черточкой посредине! На несколько часов я пережил всех и о всех порадовался и о всех взгрустнул.
Я сильно смутился, когда вошел хозяин.
Заметив словарь в моих руках, он все понял:
– Себя искали?
– Слава Богу, не нашел.
– Да, – неопределенно кивнул Виталий и, потупившись, добавил: – Я вам завидую.
– Стоит ли? – засомневался я.
Он неловко развел руками:
– Все-таки разнообразие в жизни… Знаете, по-моему, жена немножко поверила.
Хозяйка вошла в нарядном платье, неся салатницу и глядя на меня уже вполне гостеприимно. Малыш остался в дверях, крепко ухватившись за косяк.
Я принял решение материализоваться пообстоятельней и сказал в поддержку Виталия:
– Мне, право, очень неловко, сударыня. Ваш супруг, вероятно, уже удивил вас небылицами, а у меня, хоть убей, на руках никаких доказательств.
– Да, – очень деликатно улыбнулась она. – Кроме замечательного акцента.
– И вы про акцент! – ужаснулся я.
– Вы только не волнуйтесь, – снова улыбнулась она, явно не считая меня городским сумасшедшим, освоившим фокус проникновения в замочную скважину. – Я уже привыкла к тому, что почти все невероятные истории, с которыми мой муж возвращается домой, оказываются правдой.
– Ты ничего не понимаешь! – вдруг запальчиво воскликнул Виталий, густо покраснев. – Главное, что я изобрел машину времени… Только не имею ни малейшего понятия о том, как она работает.
– В последнее поверить труднее всего, – заметила милая супруга Виталия и взглядом еще раз подбодрила меня.
Эта пара наполнила жизнью мою пустую Вселенную.
Стол был накрыт, а мне теперь очень хотелось поплакать где-нибудь в уголке. «Никакого времени не существует, – сообщил я себе. – Этот ужин среди хороших людей – в вечности. Так и знай».
Вскоре дело дошло до моей истории.
– Если вы поверили, что я родился сто лет назад… – начал я, – то, верно, не слишком удивитесь и тому, что последний раз я рассказывал свою сказку одному из наемных военачальников самого Аттилы.
– Нет, не слишком! – поспешно поддержал меня Виталий, счастливо улыбаясь.
Он, кажется, только и ждал новых чудес на голову своей мудро-доверчивой супруге.
Итак, я вновь приступил к черновику своего романа.
Вскоре Виталий стал немного пугать меня отрешенным взглядом, а Елена, так звали его жену, – удивлять улыбкой, полной сочувствия ко мне, неправдоподобному рассказчику. Через полтора часа она попросила нас переместиться на кухню – пришла пора укладывать малыша, – а вновь присоединившись к компании, дождалась только моего разговора с самим Аттилой, после чего поднялась с извинениями:
– Николай, вы на меня, пожалуйста, не сердитесь. Я сегодня почти не спала, Митька не дал, а завтра уходить на работу очень рано.
Попутно я узнал, что супруга Виталия выезжает на карете «скорой помощи».
– Вы только не беспокойтесь, – снова убаюкивающее улыбнулась она. – Витя постелит вам на диване… если только отстанет от вас до утра.
Мы пожелали друг другу спокойной ночи. О, с какой радостью, точно сходя на шлюпку с отчаянно тонущего корабля, я пожелал спокойной ночи хозяйке этого маленького дома!
– Я вас завтра еще увижу? – спросила она.
– Не знаю, – сразу огорчился я. – Признаться, я-то себе не хозяин.
– Тогда, всякий случай, счастливого пути.
Я поблагодарил.
– В холодильнике борщ, – напоследок сказала она.
– …Вот женщины! – проводив жену спать, сделал страшные глаза Виталий. – Им все хоть бы хны. Хоть конец света… Главное, постирать до этого успеть. И чтобы борщ не успел остыть…
– Не она, а ты ничего не понимаешь! – с олимпийской строгостью сокрушил я Виталия, невольно перейдя на «ты» в момент великого откровения. – Слушай меня. Я живу на свете полторы тысячи лет… А с учетом будущих веков – целый эон… Все эти мои россказни, в сущности, – вздор. Подумаешь, путешествия Гулливера. Женщины знают лучше, что временно и мелочь, а что вечно.
Виталий сердито ухмыльнулся:
– Скажете тоже… Тут Апокалипсис, а в Царстве Божьем что ж, по вашему, один борщ должен остаться?
– Скажу вам, Виталий, только одно, – не мог сдержать я монументального воодушевления. – Вот ваша супруга, на мое счастье, ушла спать с середины этих приключений, замучивших меня вконец. Я пожелал ей спокойной ночи. И только с этим пожеланием осознал, что вся фантасмагория, в которой меня вертит, как в водовороте, должна иметь скорое завершение… Она сгинет, как туман. И тогда вправду, извините, останется, опять же на мое счастье, этот не показавшийся вам борщ. И будет мне при этом борще «воскресение мертвых и жизнь будущего века. Аминь».
Виталий глядел на меня оцепенело… и тогда я вернулся во дворец Аттилы.
Ко второй половине ночи мы добрались также до второй половины бутылки армянского коньяка.
Виталий возбужденно щурился и вдруг спросил:
– Еще долго?
Я замолк, опешив.
– Извини, пожалуйста! – Опомнившись, он взмахнул руками. – Просто у меня возникла гениальная идея. Такая космогония – с ума сойти!
«Теогония…» – вспомнил я сфинксову улыбку Демарата.
– Просто я никак не дождусь своей очереди, – повинился еще раз Виталий Полубояр. – Я тебе все объясню. Продолжай.
Я продолжил, невольно комкая кое-какие подробности и уже через четверть часа представил ему возможность объяснить всё и вся.
Виталий на минуту впал в транс, его остановившийся взгляд вызвал в моей памяти шамана и напугал: почудилось, что меня вот-вот безжалостно выбросит из этого доброго дома, в котором я уже успел прижиться, в пустую бездну времен.
– Тот мир, в который ты попал, – торжественным шепотом изрек Виталий Полубояр, – просто-напросто электрическая игра.
Я, наверно, смотрелся полным идиотом.
– Сейчас будет наглядное пособие, – пообещал Виталий. – Ты все поймешь.
Здесь, на кухонном столе, стоял, придвинутый к стене, уже знакомый мне куб с выпуклым слепым окошком. Виталий нажал на одну из расположенных на кубе кнопок – раздался ровный и высокий, весьма неприятный звук, а окошко матово, бледно засветилось.
– Это телевизор, – сказал Виталий. – Сейчас ночь. Ничего не передают… Если оно, вообще, теперь работает. Да нам и не нужно.
Он ненадолго вышел и вернулся с темным коробком, из которого торчал рычажок и свисал провод. Посредством провода коробок и телевизор были соединены, и в окошке появилось рисованное, схематичное изображение уходящей вдаль дороги и на переднем плане разные причудливые авто.
– Смысл прост, – сказал Виталий. – Ты – шофёр. Ведешь машину по извилистой трассе, кого-то обгоняешь… Не справился с управлением – разбился.
Возникла иллюзия движения авто в трехмерном пространстве, дорога вилась навстречу, вилась, приближались препятствия.
– Демонстрирую катастрофу, – объявил Виталий.
Авто не справилось с поворотом. Раздался скрежет металла. Авто рассыпалось…
– Идея ясна? – спросил Виталий.
Я тупо кивнул.
– Но все это примитивно… каменный век, – предупредил он. – Уже сейчас созданы системы, практически заменяющие реальность. Они так и называются: «настоящая реальность»… Ты сидишь в кресле, голова твоя вся, целиком, накрыта шлемом, а шлем оборудован системами, которые создают совершенную иллюзию пространства, предметов, звуков. На руках – особые жесткие перчатки, имитирующие захват иллюзорных предметов, которые ты видишь в данный момент. Идея ясна?.. Лет через двадцать такая игровая реальность будет выглядеть совсем реальной. Прямое воздействие на мозг…