Текст книги "Хроника лишних веков (рукопись)"
Автор книги: Сергей Смирнов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
– Ровно один глоток, остальное на худой час.
Из флажечки великолепно ударило в нос, а горло сладостно обожгло прекрасным ромом. Я размазал костяшкой пальца слезы и почувствовал прилив скудного счастья.
Пока я глотал это последнее счастье, на снегу появилось несколько галет, припасенных Чагиным. Полковник заметил, что я посмотрел на них, как на чудо.
– Пир в Валхалле… – усмехнулся он… и заметив, что я опять хлопаю глазами, рассказал про свое сокровенное: – Когда я в отрочестве читал про древнюю Валхаллу, мне почему-то представлялось, что погибшие воины пируют с богами вот так, как мы теперь с вами… Посреди чистых снегов. Костры, вертела – и снега, снега кругом. И небо… вот такое же ясное. Не знаю почему… Наверно, потому что я в детстве зиму любил больше, чем лето… Что там дальше было, помните?
– Где? – Ром счастливо лишил меня всякого понимания.
– В Валхалле, – кивнул полковник. – Потом демоны вырвались из-под земли прямо на небеса… Страшные чудовища… Драконы и псы.
– Фенрир и подземный волк Гарм, – вспомнил я.
– Я помню, – кивнул полковник так, будто помнил эту великую битву. – Кто дал им силу?
Помнится, я только хмыкнул беззаботно:
– Язычество. Там зло, как и добро, в одну силу.
– Вы не поняли меня, – сказал Чагин и повел плечами, будто начал подмерзать. – Кто их выпустил?.. Карл Маркс?
Мозги мои размякли и шевелились кашей в остывающей кастрюле.
– Не-ет… – снова повел плечами Чагин. – Мы сами… Вот отсюда.
И он, неторопливо подняв руку, постучал пальцем по виску, а потом посмотрел мне прямо в глаза и сказал очень ясно:
– Можете, не отвечать. Валхалле пришел конец. Гибель богов. Мир сгорел, снега вокруг испарились…
Только сейчас Чагин сделал очень бережный глоток, выдохнул белое облако, закрыл глаза и пошевелил губами. Потом он старательно завинтил крышечку и вновь протянул фляжку мне:
– Запомните, Николай Аристархович. Держаться теперь следует точно на запад. Если Щуплов не перепутал, верст через десять вы пересечете большак, а это прямая дорога на Дунфанхун. Полагаю, там нет никаких красных… Впрочем, гарантий теперь нет никаких, кроме вашей невероятной удачи.
С каждым его словом душа во мне все больше съеживалась и холодела.
– И вашей невероятной меткости, – добавил я, словно пытаясь его убедить, что то и другое существуют только вместе. – Аристарх Иванович, вы будто провожаете меня с порога…
– Вот именно, – к моему вящему ужасу, поддержал Чагин мою боязливую шутку и ткнул пальцем в бок фляжечки, успевшей потеряться вместе с моей протянутой к нему рукой. – Спиритус должен теперь храниться, так сказать, в лазарете.
Мне стало страшно, полковник же преспокойно уселся, как в кресло, в наметенный под елью сугроб, вытянул раненую ногу в сторону. Потом он вынул оба имевшихся у него револьвера, один аккуратно положил на развилку низкой ветки, а из барабана другого сосредоточенно вынул патроны, оставив заложенным один.
Наблюдая за его работой, я все еще заставлял себя верить в его мрачное чувство юмора.
– Полковник… – начал я и ощутил тошноту.
– Господин фельдшер, – приветливо перебил меня Чагин. – Мы с вашим отцом – тезки, да и я вам могут в отцы сгодиться.
– Но позвольте, Аристарх Иванович, – борясь с дурнотой, вымолвил я. – Здесь вы и вправду мне за отца родного… И наконец, всего же десять верст. Если вы полагаете, что из-за вашей ноги вы меня каким-то образом…
– Не дурите, – отмахнулся Чагин. – Вы же догадливы… Да, я остаюсь в России.
– А мне что тогда прикажете? – совсем растерявшись, пролепетал я.
– У вас старики в Риме, и вы у них теперь единственный сын. – Он аккуратно завернул в платок все посторонние патроны. – Это – один приказ. А второй… не приказ, конечно. – Взгляд его смягчился. – Просто обещайте мне выполнить мою последнюю волю.
Я сдался, меня мутило. От страха, от рома, от всего – от ослепительной ясности снега и неба.
– Я даю вам слово…
Чагин достал от сердца плотно заклеенный пакет из пергамента и, протянув мне, сказал:
– Николай Аристархович, окажите любезность: в Риме, как обустроитесь, найдите возможность передать это Т-ской Екатерине Глебовне. Дайте объявление… пусть она сама вас найдет. В этом пакете, чтоб вы знали.
– Господин полковник… – крикнул я ему, как утопающий – человеку, стоящему на берегу спиной…
– Не перебивайте. В этом пакете – двадцать червонцев. Полагаю, теперь она может очень нуждаться. Мой долг и прочее. Передайте, я очень вас прошу. Неспроста же Господь послал мне спутника, стремящегося в Рим во что бы то ни стало.
Все, что мог я сказать ему:
– Слово дворянина.
Как это прекрасно прозвучало в уссурийской тайге!
– …Если буду жив, – сдуру добавил я, и пафос сразу пропал.
Однако пепельное от щетины лицо Чагина осветилось отеческой улыбкой:
– Вот я и даю вам повод выжить, а не рисковать по пустякам. Вы ведь благородный человек, слово держать станете…
Именно это самое «слово» вдруг разом укрепило меня, изгнало страх, полковник успел изучить мою душу. Но я его атаковал:
– Вся эта сцена, полковник, чересчур красива.
– Но, согласитесь, красиво кончить жизненную драму – тоже не безделица… Радзевич на вашем месте согласился бы с такой постановкой дела.
Чагину не удалось сбить меня с толку.
– Это грех, наконец, – обличил я его.
– Учтено, – отрезал полковник и, приставив револьвер барабаном к плечу, прокатил его до обшлага. – Знаете, что такое?
– Видеть не видел, а слышать слышал, – в том же тоне ответил я. – «Русская рулетка».
– Именно… – кивнул Чагин. – Значит, не самоубийство, а игра. А на игру и суд иной. Смысл лишь в том, чтобы сыграть в нее до конца.
– Вы кого сейчас хотите обмануть, полковник? – Я смело шагнул к нему. – Отдайте мне ваш револьвер.
– Ат-ставить, вольноопределяющийся Арапов! – прорычал полковник.
Я отшатнулся. Дуло глядело мне прямо в лоб.
– И немедленно оставьте меня одного! – сверкнул он стальным взглядом. – По пьесе Радзевича, ваш выход на сцену – через пять минут! Уйдите, говорю вам.
Я растерянно огляделся:
– Куда?
– Куда угодно… – был приказ. – Вон, за елку.
Я повиновался и побрел, утопая по колено и выше. Тени стволов рябили в глазах. Голова слегка кружилась. Потом я заставил себя остановиться и с легкой мыслью «пусть стреляет, не страшно» повернулся к нему.
Полковник же отводил коней в сторону, потом своего привязал к ленчику моего мерина… Закончив, он посмотрел на меня и постоял, опустив руки. Иней на башлыке белым кольцом окружал его голову.
– Николай Аристархович, – дружески обратился он ко мне издалека, – простите мне все…
Нельзя было разрушить жанр в эту минуту – грех:
– Я прощаю вам, Аристарх Иванович, все, что властен простить. И вы мне тоже отпустите…
– Бог простит, Николай Аристархович, – выдыхал он, – и прошу вас: оставьте меня на месте, не трогайте. Я всю жизнь не мог терпеть ям и чтобы лицо закрывало.
– Обещаю, господин полковник, – твердо пообещал я.
– А теперь прощайте, Коля… – и вправду, отпустил он меня.
– Прощайте, Аристарх Иванович, – смирился и я.
– Идите, куда шли.
Я достиг указанной им ели, скрылся, как мог, за стволом.
– И еще прошу вас, – донесся уже из непостижимого далёка голос Чагина, – не смущайте меня, не подглядывайте.
– Не буду! – крикнул я через прощание, с этого света.
За елкой мне вспомнилось, как играл в прятки с отцом… вот он ищет… уже рядом… сейчас найдет… Теперь подступали слезы, а вовсе не радостный страх, какой только и мог быть в ту счастливую пору.
Я прижался лбом к шершавой коре, стиснул зубы. По-новогоднему, по-рождественски пахло хвоей.
И вдруг я услышал шепот Чагина, который никак не должен был слышать. Казалось, он подошел и шепчет рядом.
– Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей…
Раздался звонкий щелчок. Фыркнули кони. В чистейшем и звонком воздухе казалось, что все рядом – и Чагин, и кони…
Вечность проходила стремительно.
– …Отврати лице Твое от грех моих… – ровно правил он пятидесятый псалом.
Щелкнуло опять – у меня в ушах зазвенело.
Я до боли втиснулся лбом в колкую еловую кору, не вытерпел, запечатал уши ладонями.
Все равно все было слышно, как на последнем суде:
– …сердце сокрушенно и смиренно Бог не уничижит…
Ударило гулко, как с небосвода – и свет померк. Словно в комнате, обильно освещенной лампами, лопнула вдруг, погасла одна – темней не стало, но поблекло, на все упал сероватый оттенок.
Я невольно подождал нового щелчка. Потом сказал себе, как мог, громко:
– Пора!
Я вышел. Чагин неподвижно сидел в сугробе, чуть склонив голову вбок, одна рука лежала на колене, другая упала в снег.
– Аристарх Иванович! – шепотом позвал я его и заплакал.
А потом, набравшись сил и воли, подошел, вложил ему в руку, как древнему воину, оружие и посидел рядом, обняв за плечи. Так протекли в моей жизни минуты высшей дружбы. Может быть, лучшие минуты.
Полковник Чагин был основательным человеком, аккуратистом, даже выстрелил так искусно, что не замарал кровью чистый снег. Только багровое пятно с серым пороховым ободком запечатлелось у него на виске, и темная кровь немного выступила из ноздрей и сразу застыла. Я завидовал ему: цельный человек, каких немного на свете и становится на этом свете все меньше.
Я помолился об упокоении его души, а покинул по языческому обычаю – не оглядываясь.
Иногда ко мне возвращается убеждение, что Чагин просто не захотел становиться обузой, заметив, что рана отнимает силы… Через десять верст никакого большака не нашлось. Однако я, порядочный трус по натуре, еще полтора десятка верст промахал безо всякого опасения, что кончу свои дни на морозе среди волков и красных. Даже провалившись под лед и начав потом безоговорочно коченеть, я, как ни странно, все еще грезил, что до большака рукой подать… Вот сила убеждения полковника Чагина.
С ледяной купелью в моей памяти сразу соединяется наш последний полковой камелек и предопределенность подпоручика Радзевича. Ведь зачем-то я слез с коня, без всякого ясного намерения пешком спустился с горки и, о чем-то постороннем думая, потоптался то там, то здесь… пока наконец не хрустнуло под ногами, нежно хрустнуло, как вафелька на зубах – и я провалился в ворох раскаленных углей. Всей своей силой напружинившись, мускулы выбросили мое тело наверх.
Под снежным ковриком и ледяной корочкой был скрыт неглубокий, по пояс, незамерзающий бочажок, естественная родниковая запруда.
Одежда стала чугунной в одно мгновение. «Спички!» – лихорадочно вспомнил я, но спички побывали ниже ватерлинии. Я стучал зубами, а кони, раздувая пар, изумленно косились на меня с горки. «Вы сглазили дорогу, полковник! – со злостью подумал я тогда. – Пропадут ваши червонцы. Пропадет ваша Екатерина Глебовна, все пропадем».
Оставались две возможные скоротечные развязки: либо незамедлительно найти жилье, либо незамедлительно замерзнуть насмерть. Вторая казалась верней. Отчаяние? Не помню. Страх? Помню слабо. Память щадит. Мне теперь чудится, что я замерзал в разливавшемся кругом благодушии. Кони первым делом шарахнулись от меня.
Вскоре озноб перешел в жар, крупная дрожь – в какой-то крапивный зуд, и я в самом деле принялся замерзать насмерть, неторопливо прощаясь со своими стариками. В снегу было теплее, и я зарывался поглубже в угли…
Вдруг что-то живое подышало мне в лицо, я мысленно отогнал коня в сторону. Вспомнилось, как Чагин отгонял всех живых подальше от своей смерти. Потом я сумел-таки приподнять веки и спокойно подумал, замерз ли достаточно, чтобы не почувствовать боли, когда начнут рвать на куски. Надо мной грузно висела волчья морда.
– Подыхаешь, однако, – сказала морда, скалясь.
И меня потянуло, повлекло куда-то. Со снежным хрустом и с собачьим лаем куда-то меня повезла судьба.
Потом я парил в густом, удушливом облаке, нестерпимая ломота пронизывала мои члены, крепко пахло салом, водкой, что-то булькало, лилось как будто в меня…
– Подохнешь, однако, – предсказали мне на неизвестном наречии.
Веки мои разлиплись, я увидел бронзовый шар с веселыми щелками глаз.
– Тащить заарин надо. Большой заарин. Подохнешь, не довезу.
Я потянулся, потянулся с того света наружу. Все наличные деньги собрались в моем воображении, как в копилке, и я, натужившись, стал их делить: те, которые поглубже – те полковника, те, что в портмоне, а портмоне в пиджаке – те мои.
– Там… в пиджаке… возьми, – немо выговорил я. – Все бери.
Одежда на мне зашевелилась.
Меня долго заворачивали, свет пропал – значит, закутали и голову. «Вот и труп готов», – подумал я и ощутил движение своего тела, чего труп, обыкновенно, ощущать не должен.
С несильным рывком меня потянуло ногами вперед. То вверх – на гору, то вниз – с горы. Потом свет открылся, и снова в лицо мне ткнулся собачий нос, тепленько пошарил по щеке.
Донесся разговор на приятно непонятном, совсем чужом языке, приятно бередило слух одно слово: «Эрлик… Эрлик…»
В другие времена, уже совсем живой, я узнал, что заарин – это шаман у бурятов, а Эрликом величают бурятского божка смерти.
Опять дохнуло теплом, тихонечко зазвенело, будто посыпались куда-то все мои денежки, но звон все тек и тек ручейком, у меня не могло быть так много денег…
Бум! бум! – забухал бубен, и шаман тягуче завел свою древнюю песнь-поток. Бум! бум!
Я начинал проваливаться. Нет, так за свои деньги я не договаривался ни оживать, ни умирать! Тени закувыркались передо мной, понеслись мимо детской каруселью блестящие погремушки, бубны, колотушки, кони-всадники, все мохнатые, гунны, гунны… Шаман проносился кругом-мимо, дробился, множился, имя ему было орда…
«Господи Иисусе Христе… – пытался выговорить я, губы ломало…
…и ясно накатило воспоминание-видение: как прогрессивным выпускником-восьмиклассником торжественно отрекался от веры «во всё», важно и нарочито снимал нательный крестик за компанию с дружками-соцьялистами, как дохнуло в те минуты на меня отовсюду холодком бескрайнего и пустого простора… снегами, я теперь полагаю… и я подумал тогда, дурак-дураком – вот она! свобода!.. потом уж, только от страха перед экзаменами, надевал крестик вновь, потом уж и окстился вроде… да вот вылезло воспоминание вместо всякого простора и не давало прохода ни туда, ни оттуда.
…помилуй мя…»
«…грешного» – застревало совсем, точно прищемленное дверью.
Не успевал я, не управлялся с этими все множившимися гуннами в тысячах, тьмах и тьмах меховых хищных шапок.
«Стой!» – молча крикнул я. И башка шамана замерла напротив.
Шаманские глазки-воронки приблизились, накрыли меня беззвездным куполом чужого черного неба.
Слыхал я, будто побывавшие на том свете и отпущенные на время в живые свояси, рассказывают о долгом черном коридоре, горном железнодорожном тоннеле, в который душу начинает тащить без паровоза, пара и дыма… и будто вдали просвет, высверленный в пустоте – той пустоте, что уплотняется кругом в каменный уголь небытия.
Нет, по иному было со мной. Все было наоборот. Не было тоннеля, не было движения вперед, давило назад и вниз спиной.
Чудилось-чуялось мне, будто я уже не согреваюсь вовсе, а уже совсем заледенел до полного бесчувствия и утопленным мертвым грузом погружаюсь все глубже в промерзающее прямо перед моими глазами круглое озеро, над коим нет сверху и небес – до самой ледяной глади.
Ледовая масса давила на меня сверху прозрачно-черным слепым кристаллом, граненой крышкой ледяного гроба…
Я знал, что все еще чем-то жив, потому что весь хотел кричать.
И я увидел в зените звезду – яркую и колкую.
Ее свет ударил острием только в один мой – левый глаз.
Боль была мгновенной и адской – и эта боль была вся моя жизнь.
И я увидел себя со стороны. Так бывает, говорят, сразу по смерти.
Мое тело лежало на бескрайней и гладкой белой поверхности и над ним стоял великан, словно отлитый из стали и отшлифованный до блеска. Луч света, пронзивший мне острием глаз, был ослепительно ярким, раскаленным мечом в руках великана.
Валхалла! – вдруг подумалось мне. Пустая Валхалла…
И крышка ледяного озера-гроба раскололась и разлетелась во все стороны бескрайнего пустого мироздания.
И казалось теперь по-новому – будто я не лежу навзничь на дне, а, напротив, падаю-лечу ничком, лицом вперед. С огромной высоты пустого мироздания на далекую холодную звезду, уже не угрожавшую мне выколоть глаза остриями лучей.
И я падал-летел к той звезде.
СКВОЗЬ ВАЛХАЛЛУВне времен и нигде
И видел я только одну звезду в пустоте.
И когда приблизился к ней, то развернулась звезда передо мной огромной кристальной линзой.
И увидел я сквозь линзу круглую планету, на которой не было ни океанов, ни материков. А была она вся покрыта кристаллами прекрасного холодного города.
И не было у той планеты никакого светила, а светилась она сама изнутри холодным хрустальным светом прозрачных зданий.
И видел я только одно темное место на планете. Оно было прямо передо мною и подо мной, на моем пути. Оно было проталиной-водоворотом, из которого поднималась навстречу темная магма и разливалась вокруг.
И я проник сквозь огромную линзу, как проникает поток солнечного света сквозь увеличительное стекло, собираясь в единый луч, в единый фокус. Все мое тело, все мое существо сфокусировалось в луч-поток ясного пронзительного взора на ледяную планету, с которой случилась беда.
Я видел эту беду воочию. Город, покрывавший ледяными узорами планету, стремительно испарялся от напора темной магмы, вырвавшейся на поверхность планеты и разливавшейся во все стороны.
И я летел лучом своего взора прямо в воронку, прямо в кратер…
И увидел я увеличительным взором, что темная магма, разливающаяся из недр планеты и поглощающая ледяные кристаллы огромного города, стынет и распадается на отдельные молекулы и атомы, на коней и меховые шапки. И магма эта была не что иное, как безудержная орда гуннов, гуннов, гуннов, гонимых из недр наверх неведомой подъемной силой…
И вдруг услышал я голос за мной и на миг весь сфокусировался, превратился в знание, что это голос того, кто стоял надо мной там, в пустой Валхалле, кто собрал меня потоком во вселенскую линзу и направил на планету, прямо в воронку извергавшегося гуннского хаоса.
И я услышал слова на неведомом, но ясном языке, которые мне надлежало понять сразу, но познать многим позже:
– Свободный входит в исток. Свободный входит в предел времени.
И в тот же миг я вонзился в воронку…
НЕЧАЯННОЕ ПРИШЕСТВИЕПланета Земля – пределы гуннов – весна 449 года от Рождества Христова
Время хрустнуло, звонко расплескалось обломками, обожгло. Я вынырнул судорожно, винтом.
Глубина – времени ли, воды ли – была меньше, чем по пояс.
Я открыл глаза и прежде, чем вода, стекавшая с головы, снова залила взгляд, увидел. Берег был рядом, шагах в десяти. По нему вдаль – к темному лесу – прытко убегал человечек, напомнивший мне шамана – весь в лоскутьях шкур и в смешной рогатой шапке, раза в три больше его головы.
Я стоял так, радуясь ледяной мягкой глине под ступнями, нагой, как Адам, и, как Адам, ничуть не противясь своей наготе. Я был очень жив, просто невыносимо жив. Мышцы просили движения, кожу приятно пекло.
Глаза залило с волос, и я закрыл их, зажмурил. Пахло вокруг жизнью – свежей водой, травой и теплым дерном. Где-то тенькала птаха. Как я тут, не открывая глаз, помечтал об огромном белоснежном полотенце, о том, как хватить бы сейчас рюмку-другую, потом одеться поплотней, но легко, прошвырнуться по лесу, посмотреть, где там что по весне успело проснуться, ожить. Круги разошлись, отразились от неведомых берегов памяти – и зарябило… мороз… мутные вагонные стекла… испуганные глаза генеральской дочки… беспомощный саквояж… пробитое пулей стекло… багровое пятнышко на виске полковника Чагина… глаз шамана… боль… Валхалла и одинокий бог Один с мечом, пронзившим глаз кому-то на снегу… мне? Где это все снилось мне?
И тут я хлюпнул носом и чихнул!
Чихом единым создан мир бе!
Вселенная снов и памяти разлетелась в осколки прочь, оставив меня в ясной и блаженной свободе, и, где-то отразившись от небытия кругами-кольцами, вернулась со всех сторон в точку обретения памяти.
Я вытер лицо рукой, открыл глаза и вышел на берег.
На берегу валялись бубен с колотушкой, разнокалиберные кости и трупы. Правда, целый труп был один. Он лежал навзничь у самой воды. Человек лет тридцати, светлый, не брившийся последние несколько дней своей жизни. Он лежал, раскинув руки. Из правой выпал чуть в сторону короткий меч. Прямо из кадыка торчала стрела с черным, как сорочий хвост, оперением.
На то, что осталось от других двух тел, лучше было не смотреть. Их словно только что вынули из крематорской печи, немного не дождавшись, пока начнут от жара рассыпаться кости. От этих останков еще пёрло теплом и духом окалины.
Труп, оставшийся в целости, был одет. Что-то вроде туники-рубахи, заправленной в рыхлые шаровары, подвязанные накрест внизу, у сапог, грубо сшитых из грубой кожи. Еще был серый плащ-накидка… Если бы не торчавшая из шеи стрела и выпавший из руки меч, можно было подумать, что человек прилег отдохнуть у озерца.
Я заметил на его поясе небольшой кошелек… Удивительное прозрение осенило меня – и не испугало. Я просто отвязал кошелек и полез в него так, как лезут в портмоне за документом… выяснить личность.
В кошельке было несколько монет. Они оказались для меня компасом. Великий вселенский компас… В студенчестве я собирал древние монеты. Я разбирался в них. «VALENTINIANUS» – складывались в имя латинские буковки, окружавшие державный профиль. Рим, середина пятого века новой эры. Чего проще и яснее такого адреса!
Я был так жив, что теперь могу уверенно утверждать: те монеты с древним имперским профилем и сейчас в моем воображении куда реальнее, чем ныне передо мною это постороннее окно в лунную ночь Харбина, города-нигде.
Тогда я очень трезво и ясно осознал, что монеты – в ходу и значит все это сейчас, а не тогда. И значит, надо понять, кем я могу быть здесь, где я теперь по-настоящему жив и где в ходу такие деньги… Какой-нибудь странник-путешественник из страны русов… какие русы?! до них еще лет триста… а какие еще варвары сгодятся, раз уж я тут ни как иначе, как залетный варвар… анты? венеты? бес их разберет.
Рассуждения эти, вся эта самоотверженная ирония – лишь игра памяти, фантазия бездвижной харбинской ночи. Мог ли голый, снова начинавший замерзать человечек, провалившийся в чертову дыру, так складно размышлять?
Я попросил у него прощения, у убитого, – и взял себе его одежду и его деньги. За это я пообещал ему похоронить как-нибудь более или менее по-человечески, опыт был далече – в манчжурских снегах за тысячи десяток тысяч верст и полторы тысячи лет отсюда. Я порадовался… ну да, порадовался – лишь тому, что он еще не успел совсем закоченеть, а то бы тащить его к лесу было бы очень трудно… Значит, был убит совсем недавно. Может, в тот самый миг, когда я падал с небес… Я оттащил его от берега, согнул, приподнял, взвалил на плечо и понес, откуда только силы взялись, кто их дал мне взаймы?
Пока я тащил коченеющий труп, в стороне началось еще одно движение. Откуда-то появились и теперь приближались ко мне крепкие мохнатые человечки на коренастых лохматых лошадках.
«Вот и гунны, – подумал я без усилия, поелику все мои усилия тратились на вольную ношу. – Легки на помине».
Я вспомнил уже почти родную Полинезию… Но там меня ждали заранее, я плыл по рекомендации. Я вспомнил Миклухо-Маклая, но г-н Маклай появился на туземном берегу уже готовым божком – в сюртуке, при галстуке и, кажется, с зонтиком. Ничего толкового он здесь мне посоветовать не мог – и я его прогнал, оставшись совсем один.
И я, помимо гробовщика, сделался фотографом… Я хладнокровно, как теперь помнится, наводил глазной фокус и делал в памяти групповой этнографический портрет. Круглые головатые лица, свирепый прищур… Крепенькие всаднички были ладно обернуты до плеч шкурами, схваченными накрест ремнями наподобие портупей; их ноги снизу до жилистых темных ляжек тоже были обернуты кусками шкур и обкручены ремешками. Но шапки были венцом варварского одеяния: на головах высились простроченные бисерными узорами бугры светлой дубленой кожи, а с бугров ниспадали между лопатками широкие кожаные хвосты, отороченные рыжим мехом… И рассыпчатый блеск золота на всем – серьги, браслеты, пряжки, сбруя. Гунны на своем пути очень разбогатели!
Только я подумал «чему быть, тому не миновать», как вдруг в полусотне шагов всадники придержали коней, словно наткнулись на невидимое препятствие, покрутились немного, что-то гортанно выкрикивая друг другу, а потом разбились и стали заезжать полукольцом.
Тут только я остановился, но свою тяжкую ношу не оставил. Я просто смотрел, что будет: странные цирковые маневры совершали мохнатые всадники – крутились, кидались вправо-влево, словно старясь увернуться от пуль… стрел то есть, ездили «змейками», срывались с седел, показывая номера вольтижировки и как бы походя приближались.
Я не чувствовал опасности, я смотрел цирковое выступление – и только позднее, когда все случилось и миновало, догадался, что они просто отвлекали мое внимание, выбирая момент.
Петля аркана полетела ко мне как раз с той стороны света, от которой я отвернулся. Я даже не сразу понял, что это вдруг легонько стукнуло меня по плечам и тут же остро захлестнуло шею. Я уронил мертвеца, схватился за веревку, но она тут же затвердела и жестоко потянула улов. Круглые головы, щурясь и скалясь, наплывали.
Внезапно в мои глаза ударила сильная резь, ударила как будто изнутри, прямо из мозга. Передо мной полыхнула ослепительная молочность магния.
Аркан надорвался и обвис. Я тоже. Я упал на колени и на руки, слыша какое-то паническое гоготанье, треск, удаляющийся конский топот.
Я распрямился и, не открывая глаз, потер, подавил костяшками пальцев веки. Их жгло изнутри. Я открыл глаза: сквозь слезы колыхались деревья вдали, волнами двигался луг, и по нему зыбким галопом удалялись лошадки без седоков.
Аркан тянулся от моей шеи вперед шагов на десять. На той стороне веревка кончалась в черном дымящемся круге, у черного костяного остова. Еще два обугленных остова громоздились на обожженной земле чуть в стороне. Под остовами чуть блестели золотые пятнышки-капли.
Я вскочил и резко повернулся назад. И обрадовался тому, что моя обетная ноша цела, хоть и мертва… как уже очень многое в моей жизни.
Я скинул с шеи петлю и твердо решил закончить то дело, с которого начал свое пребывание в пределах этого мира.
Я, как шел раньше, так и пошел в сторону леса, и мой рассудок тоже мерил новый мир шагами-откровениями. Кто я здесь? Чей посланец? Что это за страшный обережный огонь вложен в меня – в того, кто еще недавно стрелял во врагов наобум, лишь бы ни в кого не попасть? И я страшился любых догадок… Небо было ясным надо мной, и я чувствовал, что кто-то смотрит на меня с небосвода в холодный, стеклянный микроскоп.
Я сделал то, что обещал себе и тому, в чью одежду запеленал меня этот мир. Кем он был, убитый, совсем не похожий на гуннов? Может быть, парламентером… Может быть, случилось недоразумение. Может быть, его заменили мной, а его меч – более действенным оружием?..
Закончив дело, я прошел сквозь редкий лес и увидел. Меня подталкивал вниз пологий спуск к реке, а за неширокой рекой был стан гуннов, стойбище гуннов, плоский муравейник, неряшливо рассыпанный по речной долине. Все, что копошилось там на затоптанной земле, густо темнело, кое-где из этой гущи прозрачно и тонко поднимались дымки, редкие пирамидки шатров и плотные цепочки кибиток.
Один из шатров, ближайший к реке, что пересекала мой неизбежный путь в муравейник, был чересчур бел и опрятен. Я невольно выбрал его своей целью и стал спускаться вниз с чувством удивительно светлой обреченности.
Я остановился в шаге от воды, как раз напротив шатра, и, как помню, стал вполне безучастно наблюдать за рефлексами на другом берегу. Не стреляли из луков, не метали копий, не бросали арканов, но яростно суетились на кривых крепеньких ножках, жестикулировали, что-то пронзительно выкрикивали. Навстречу мне колыхнулась мощная человеческая вонь, приятно сдобренная безгрешным конским духом.
Я дожидался кого-то и вскоре узнал кого.
Полог шатра приподнялся волной, и вышел человек, увидев которого, я с облегчением вздохнул и ощутил смутный уют. Человек был явный, даже изысканный европеец и явно родного мне сословия. Человек с чертами, выдающими утонченный рассудок, с кожей бледной, сединой на голове чистой и ухоженной, со взглядом умным и властным, как у полковника Чагина. Человек одетый легко и просто, но прихотливо – в белую тунику с золотым узором по нижнему краю, недлинный и строгий серо-голубой плащ с меховым подбоем, застегнутый на ключице блестящей фибулой. Ноги в мягких серых сапогах чуть ниже голых колен и руки его были длинные, ровные и бледные. Это был свой!
От шатра он поглядел прямо на меня, ничего другого не ища глазами на временно моем берегу. Я затаил дыхание, как гимназист, наобум ответивший на невыученный вопрос. Неуд?.. Хорошо?.. Признал!
О, как радостно, как достойно, как по-свойски я улыбнулся ему в ответ!
Он медленно, со значением кивнул и сделал почти небрежный жест. Откуда-то тут же выскочила лодчонка, с ней – маленький светлоголовый варвар, не азиат, скорее со славянскими чертами, он шлепнул лодчонку на воду, махнул веслом раз, махнул другой – и уже спустя пару минут я вошел в гущу вони, но и приблизился к изящному белому шатру и к бледному человеку в белой олимпийской тунике. Разной масти и разных рас варвары обступали меня, теснились, но не трогали. Мельтешили воинственно-растерянные мордахи.
Мы стали лицом к лицу.
Он вполне деликатно осмотрел меня с головы до ног. Я хорошо понимал, что поручиться за меня в такой комиссии нелегко… вблизи моему поручителю можно было дать около пятидесяти, однако судя по всему ему было меньше, и лицом он был не только бледен, но и нехорошо сер, и нехороша была на его правильном породистом лице темнота век. «Пьет крепко», – с первой тревогой подумал я.
Он сразу заметил мою участливую тревогу, подобрал губы, усмехнулся. И что-то сказал. Я сначала не понял, а потом, спустя пару мгновений вдруг сразу все понял.
– Привет благородному Никто, – низким, гаснущим голосом сказал он по-гречески.
Нет, по-древнегречески! Слава Богу, по мертвым языкам я всегда был отличником.
Еще нескольких мгновений мне хватило, чтобы дождаться второго прозрения: «Никто» – псевдоним Одиссея.
Он с улыбкой наблюдал за моим просветлением.
– Привет благородному жителю Итаки, – нашел я подходящий ответ. – Не видел ли он женщину по имени Пенелопа?
– О! – аристократично подняв бровь, оценил он. – Какой удивительный выговор. Видно, давно странствующий Одиссей не говорил на родном наречии. Тогда прошу славного героя разделить утреннюю трапезу со мной, никому не известным странником.