Текст книги "Всеслав Полоцкий"
Автор книги: Сергей Булыга
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 41 страниц)
И Ярополк вскочил. Кровью налился, взмок, с трудом выговорил:
– А коли так, то я тогда…
А ты, смеясь, сказал:
– А ничего не надо! Я это просто так. Пусть порастет все быльем. Мир тебе, брат. Ступай!
И он ушел. Совсем ушел – от Друцка к Киеву, а там и на Волынь в свой град Владимир.
…А Менеска меняне разорвали! За нрав его. Бабушка тогда уже на Полтеске сидела, но менян не покарала, промолчала. А млын и впрямь камни молол, да и не только камни. Сожгли меняне млын, плотину развалили. Менск – место злое! И Николай, мальчонка тот, он из Менска вышел. Да он давно уже не Николай, его Никифором назвали при постриге. А Менск змееныши сожгли, ты его отстроил, его опять сожгли, а ты вновь поднял его из пепла. И не отступишься! Ибо из Менска корень твой идет, князь Менеск – прадед твой, какой бы он ни был, ты его семя. И Бусово.
А Бус – Перунов сын. Его в лесу нашли после грозы, на пепелище, лес выгорел, осталась одна зола, земля и та на три вершка прогорела. Черно кругом! Младенец лежал на белом полотне, и было полотно это тонкое и гладкое, у нас такого полотна в то время ткать не умели, тогда мы были совсем дикие, и не было у нас ни городов, ни правды, веры не было, и жили мы, как зверье, в берлогах, это потом уже началось, когда Бус возмужал. А поначалу он лежал на белом полотне, вокруг волчьи следы виднелись, подходили звери, постояли, ушли, разорвать не посмели. А может, он их отогнал. Людей увидел, ручки протянул, заплакал. Взяли они его, завернули в полотно и понесли. То полотно хоть и лежало на золе, но было белое, словно снег, и теплое, как молоко, а пахло от него травою луговою. Вот так к нам Бус пришел – из Никуда, и в Никуда ушел, увела его не Смерть, о Смерти зря болтают, Перунов сын разве умрет?! То Матерь Сва за ним пришла, и он с ней говорил, и понял те слова заветные, которых нам, рожденным на земле, вовеки не постичь, может, и хорошо это? Ведь дух свыше дан, а плоть – от сатаны, дух возносится, плоть уходит в землю. И нет Страдания и Искупления, есть лишь Страх и Ублажение. И рая нет! И ада нет! Есть ирий, и есть пекло. И предавать земле нельзя, ибо тогда усопший будет томиться еще сорок дней. Бабушку сожгли, она так повелела. А к Бусу Матерь Сва пришла и увела его, только один раз ее и видели, а после только слышали о ней. И говорили: Матерь Сва – птица вещая, она незримая, слышен только шелест ее крыл да пение, и то не всем это доступно, а лишь избранным. Вот как было, когда креста еще не знали! А нынче едут кланяться ромеям, чтоб патриарх решал, причислить к лику святых или нет. Прости мя, Господи, но так это. Да Ты лучше меня обо всем знаешь. Владимира Крестителя и по сей день в Царьграде не признали. А Глеба с Борисом, сыновей его, причислили! Борис и Глеб – ромеичи. Но, Господи, я не ропщу, я верую! Да поразит меня Твоя десница, коли я виновен. И я, узнав о том, возликовал, когда гонец явился и сообщил: «Причислены, свершилось!» Уж мне ли, Господи, не знать, что есть междоусобица и надругательство над словом?! Не я ли сам был ввергнут в поруб, не я ли ждал, когда за мной придут, чтоб и меня – волка, знаю, волк я, волк! – чтоб и меня заклать, как агнца?! И у меня сыновья Борис и Глеб, я их назвал в честь тех, причисленных. И потому я и Святополка отпустил из Полтеска, и с Ярополком в Друцке стол делил, и после зла не держал, к себе вернулся, молчал, а по весне уже, узнав о торжестве, я, отринув меч, как все братья мои, собрался в Киев, хоть не звали, до Любеча дошел… и повернул. Слаб оказался, Господи! И люди наболтали. А может быть, и правду говорили. Да и подумать только: какая была радость на Руси, какая честь всем нам, рожденным от Владимира, – дядья наши причислены. Надо было хотя бы в ту пору забыть про прежние раздоры… Так нет! Брат Изяслав велел, чтоб торжества назначили на май, на тот самый день, в который он и ляшский Болеслав четыре года назад в Киев пришли. Второй день торжеств был днем избавления от хищника Всеслава и перенесения мощей святых страстотерпцев Бориса и Глеба. Мол, помни, Русь: Всеслав – он тот же Окаянный. А кто ты, Изяслав?! Уж не твоим ли именем сын твой Мстислав тогда, в тот черный день мая, сто двадцать пять голов на копья поднял? А сколько глаз достал! А языков наотрубал! Ноздрей повырывал. И сам ли я в Киев пришел? Не ты ли, брат, меня в цепях привез и ввергнул в поруб и погубил бы. Но не успел, поганых не сдержал, бежал, и я тогда, старший по Владимиру, его венец приняв, пошел на Выдубичский брод и Степь побил…
…Смирись, Всеслав! Гордыня – тяжкий грех. Слаб человек, и память у него короткая. Конечно, с такой легче жить, свет слепит глаза, а тьма и тишина несут покой. Закрой глаза. Гребут, споро гребут. Ладья качается. Река сон навевает. И ты уже спишь. А может, и не спишь, может, не сон это. Ведь видел ты, как Святослав и Рогволод, сойдясь при Рше… А нынче видишь Вышгород. Идут они, братья твои, три Ярославича, и гроб – со святыми мощами – несут, а перед ними черноризцы со свечами, дьяконы с кадилами, игумены, епископы, митрополит. За гробом – бояре и народ. И солнце светит, пение слышится. И радостно как, Господи! Когда в храме митрополит святой рукою Глебовой благословил князей, пал на колени средний брат, князь Святослав Черниговский, руки воздел и снял клобук. И все увидели, что нет на шее княжеской кровавого и синюшного вереда, а раньше был он. И возопили: «Господи! Помилуй нас и отпусти грехи наши несчетные!» И ликование началось всеобщее, снизошла благодать, и каменную раку страстотерпцев несли легко, словно пушинку, поставили ее, совершили литургию.
Черна душа человеческая, и помыслы нечисты. Вышли Ярославичи из храма… и разошлись! И не один, но три пира закатили, накрыли три стола: Великий князь сел в тереме своем, в том самом, который кияне разорили и в который ты вступать не пожелал, а он пришел и снова отстроил; младший Ярославич, Всеволод, уехал в Михайлов монастырь и там сидел с боярами своими; средний, Святослав, остался в храме и там молился дотемна и славил святых страстотерпцев за чудо, за избавление свое от хвори, потом там же, в Вышгороде, тоже пировал.
Наутро уехали Святослав и Всеволод. Ни средний брат, ни младший со старшим не простились. И не от того, что, как потом говорили, волк посеял рознь между братьями, а в душах гнев поселил, – нет! Давно семя раздора в землю было брошено и наконец проросло. Еще зимой брат Изяслав говаривал, что-де негоже получается: где ж это видано, чтоб Новгород держал сын среднего в роду? Забыли слова отцовские, все должно быть по старшинству, по правде, и, значит, Святополку Изяславичу должно идти на Новгород, а Глебу Святославичу, оставив новгородский стол, искать другой удел – Русь велика! Святослав про те слова прослышал. И было также ему сказано, будто Изяслав гонял послов на Полтеск, волк тех послов якобы знатно принимал и отсылал своих. А коли так… Стакнулись Изяслав с Всеславом! И слух пошел! Ладят они ряд, чтоб Русь переделить: дать Изяславу Новгород, чтобы посадил там Святополка, а Изяслав за это отдаст Смоленск, Всеслав посадит в нем Давыда, старшего… Божился Изяслав, крест целовал, что все лишь наветы, не забыть ему тех зол, учиненных ему Всеславом: Мстислава, сына старшего, сгубил, Святополка, среднего, побил, Ярополка, младшего, смирил обманом, и за все это он, Изяслав, Великий князь…
Не верили. И он тогда велел, чтоб час перенесения мощей назначили на день изгнания Всеслава из Киева, и братьев пригласил, и стол такой накрыл, каких и сам Владимир Красное Солнышко не видывал… А братья с ним не сели. Святых дядьев своих почтили и разъехались: брат Святослав в Чернигов, брат Всеволод в Переяславль. Племянник Глеб ушел на Новгород, племянник Владимир Мономах – к Смоленску. Зима пришла. Тишина наступила на Руси. Ты, Всеслав, сидел на Полтеске и ждал, что дальше будет. А уже на масленой прибыл посол от Изяслава, первый посол, прежних, тех, о коих говорили все, в помине не было, был только один гонец от Ярополка, он дары прислал, и ты спросил гонца:
– К чему это?
А он, гонец, ответил:
– А просто так. Господин мой повелел сказать: «А просто так!», и больше ничего.
Засмеялся ты, принял дары. И отдарил Ярополка щедро. А Изяслав, узнав о тех дарах, гневался на Ярополка, грозил ссадить его, кричал: «Обошел тебя волк, переклюкал!» Теперь же сам князь Изяслав посла прислал на масленой неделе, а ты был сыт и пьян, Всеслав, князь-волк, варяжский крестник, выкормыш, ведун. Принял ты посла и одесную посадил, сам угощал его два дня, из своих рук поил. О деле же не велел говорить. Терпел посол, лишь на третий день, когда ты, князь, позволил, он сказал:
– Всеслав! Великий князь не шлет тебе креста, ибо он знает, не поверишь ты, а шлет только слова: «Прости, Всеслав, и будь мне братом!»
А ты спросил:
– И это все?
– Нет, – отвечал посол. – Еще Смоленск.
– Смоленск! А Псков? А Туров?
Ушел посол, гнал коня, спешил: такое было время! А ты сидел и думал: да, прижало Изяслава, коли Смоленск сулит. Почуял, стало быть… Грех было не почуять! А ты, князь, ослеп, и, прибеги тогда еще один гонец, скажи: «Дают тебе и Псков, и Туров!» – и пошел бы ты за Изяславом!..
Да Гимбут не пустил! Спас тебя Гимбут, князь, в который уже раз. После киянина недели не прошло, прибыл гонец из Кернова:
– Гимбут зовет прощаться!
И ты Давыда оставил в Полтеске, а с младшими пошел. Спешил. Едва успел. Гимбут сидел одетый во все лучшее, Едзивилл над ним стоял, служил ему. Пил Гимбут, пили воины. Женщины кричали. И в потолке уже дыра была проделана, чтобы душе легче взлетать. И кострище сложили, осталось огонь поднести. А старый князь еще был жив. Он повелел, чтоб ты, Всеслав, встал перед ним на колени, и ты встал, и Едзивилл подал тебе от него чашу, и пил ты алус, князь, а Гимбут говорил:
– Все знаю, слышу! Железный Волк затявкал. Позарился на кость. Не тронь ее, подавишься. Я так сказал! А я – уже не здесь, я – там, мне все оттуда видно. Встань, подойди ближе!
А ты не встал. И тогда Гимбут закричал:
– Пес! Пес! Плюю я на тебя! – И плюнул.
Но ты и это стерпел, не встал. И он тогда, все еще гневаясь, спросил:
– Чего ты хочешь?!
А ты ответил:
– От тебя я уж ничего не хочу. А вот это – тебе от меня!
И только тут ты встал и положил на стол сафьяновый кошель, обшитый жемчугом и драгоценными каменьями. Гимбут развязал кошель и высыпал на стол… медвежьи когти, длинные, толстые и острые, один к одному. Замолчали все. А Гимбут встал, сгреб когти, сжал в руке, ударил ими об стол – только щепки полетели! И засмеялся старый князь, сказал:
– Ого! Псу таких не добыть! С такими-то когтями я… Ого! Уважил ты меня, Всеслав, уважил!
И неожиданно застыл, поднял голову, посмотрел на потолок, на черную дыру, на небо звездное, на Гору Тьмы, где ждет его Перкунас. Он будет судить дела его и, может быть, пощадит… Но прежде ты взойди, взберись к нему, вскарабкайся – вон когти какие, а все Всеслав, ему хвала! И силы-то еще есть, коль щепки так летят… И смотрят на тебя все, ждут, они Горы не видят, не их черед, а твой, так не медли, князь!
Крикнул он:
– Иду! Иду! – Опустились руки, упали на столешницу, но пальцев Гимбут не разжал, когтей не выпустил, то добрый знак, взберется.
И Едзивилл сказал:
– Прощай, отец! Легкой тебе дороги!
А после чашу пригубил и передал тебе, Всеслав, ты пригубил, Усу передал, Ус пригубил…
И пировали до утра. И Гимбут с вами был – сидел молчал. А утром вынесли его и посадили, положили рядом меч, лук, стрелы, подвели коня, борзых. Не выдержал ты, князь, и отвернулся, и сыновьям велел, чтоб не смотрели. Рабы покорно шли, молчали. Перкунас – грозный бог! А Святовит, отец рассказывал, еще грознее. Дядя твой, Готшелк, брат твоей матери, отринул его власть, крестился, крестил народ и примирился с ляхами, варягами и цесарем. И от сына казнь принял! А Святовит возликовал. Молчи, Всеслав. Не можешь – не смотри. Ведут рабов, горит костер, догорит – пойдешь и ты, как Едзивилл, брат твой, и будешь возлагать дары…
И возлагал! Ибо Перкунас есть Перун, а Бус – Перунов сын, и прадеды твои от Буса род вели, креста они не знали, а Полтеск славен был. И возведен он на крови, на древнем буевище, где некогда костры поганские горели. Вы и поныне сходитесь под Зовуном. Ох, тьма какая, Господи! Слеп я. В Литве сидел и пировал на капищах, а прискакал гонец от Изяслава, звал, заклинал крестом – прогнал его! Подступили Святослав и Всеволод под Киев, рать привели, испугался Изяслав, подался на Волынь, там Ярополк Изяславич сидел, туда и Святополк Изяславич пришел. И мнил уже Великий князь, что с сыновьями-то он как-нибудь вместе справится. Ан нет! Шли Святослав и Всеволод, грозя и обнажив мечи. Опять побежали Изяслав и сыновья его, прибежали в ляхи. Снова ляшский Болеслав драл Изяславу бороду, а Изяслав метал пред ним казну и снова звал на Русь. Лях взял казну, а воевать не шел. Тогда побежал Изяслав к цесарю германскому. Срамил он Болеслава, Болеслав казны не отдавал, и цесарь втайне потешался. Зима пришла. Потом еще одна, еще. И вновь тихо стало на Руси. Князь Святослав обосновался в Киеве, Всеволод пошел на Чернигов, Олег Святославич – на Волынь, Давыд Святославич – на Туров. А ты, Всеслав, сойдясь с Едзивиллом, ходил тогда по Неману да по ятвягам, а после по Двине и замирял всех. В то время и срубил ты Кукейну, теперь там Ростислав сидит, сын твой, а внук твой, Ростислав Давыдович, в Кукейну, в Литву не пойдет – сядет в Вильне, всех изведут змееныши, и только он один, князь Ростислав Давыдович…
Ростислав Давыдович? Нет у Давыда сыновей! И вдов он, третий год уже. Вот святой крест! У Глеба есть, у Ростислава есть, у Бориса, а у Давыда нет. Георгий ушел и не вернулся, прости мя, Господи, из-за меня ушел, а коли столько лет не возвращается, значит, никогда мне с ним не свидеться, где он, меня грехи не пустят, да и не рвусь я, Господи, волк я.
Гребут они – и пусть себе гребут, а я лежу, я сплю. Вон, Бельчицкий ручей проходим, а там уже и Черный Плес недалеко, приму послов, вернусь, завтра сыновья сойдутся. Я скажу, чтоб на руках несли, саней не надо, так хочу – и согласятся сыновья.
А как у Святослава было! Тогда, на мая второй день, веред сошел и следа не оставил, ликовал брат Святослав, рассылал дары, нищим подавал, а день его пришел – утвердился Святослав на киевском столе, в царстве своем, приказал собраться всем тысяченачальникам, и стоначальникам, и судьям, главам поколений – и все они сошлись и были кротки и медоречивы… А зверь, твой зверь, Всеслав, только заслышав его имя, рычал, взвизгивал, рвал цепь! Выходит, не жилец брат Святослав, возомнивший себя Соломоном. Не Соломон он – Каин, печать на нем, вы что, не видите? Так хоть учуйте – смрад какой! Сперва один веред вскочил, за ним второй, третий, и вот несть им числа! Гниет брат Святослав, сидит на Отнем Месте и гниет, живьем. Ну что с того, что рассадил ты сыновей по всей Руси и покорилась Русь, а рать твоя пошла на чехов и обрела там честь великую?! Кровь есть кровь, открылись вереди, она и течет, а с нею истекает сила. Смирись, остановись, подумай о грядущем и не тревожь святых дядьев своих и не зови волхвов, не спрашивай меня, я не колдун, на ветер не шепчу, тряпиц в кипящем молоке не омываю, иглою тени не колю. В храм вхожу, к иконостасу становлюсь лицом, а не спиною. Вот так-то, брат, значит, больше не посылай ко мне гонцов, не от меня это, а от Него, и не мотаю я тебя и не держу – не хочешь жить, так кто ж тебя удержит. А ты, гонец, так и скажи ему: я не держу, что было, то и было, не мне судить, прощай, брат Святослав!
Ушел гонец. Передал ему слова твои. И он, говорили, сразу успокоился и перестал кричать, боль утихла, вереда закрылись, и жил брат Святослав еще до вечера, укрепился духом, ликом светел стал, просил у всех прощения и всех благословлял, вот только о тебе, Всеслав, не вспомнил… И тихо отошел. На санях свезли его в Чернигов: он так велел. Везли, а кони, говорят, храпели, вставали на дыбы, да сыновья – их было пятеро, сдержали, довезли. Положили Святослава за Спасом. И был великий плач, заглушал он пение. И князь Всеволод, поминая брата своего, немало о нем сказывал достойного, утешал племянников, жертвовал на храмы, злато-серебро метал в толпу горстями, стенал, на скорбном же пиру был молчалив… А уже рано поутру его призвали: сел Всеволод на киевском столе, венчал его Георгий. Робел народ. Изяслав в это время в ляхах войско собирал. А ты, Всеслав, велел по брату своему, по Святославу, служить сорокоуст, но сам в Софию не пошел. Затворясь с гонцом, беседовал. Гонец тот прибежал издалека, и речь его была пуста и лжива, но ты кивал, поддакивал. Да что тебе слова его: ты свою правду чуял! И думалось: вот жили три змееныша, теперь остались два, и оба венчаны на Место Отнее, а Место ведь одно… Так почему не пособить сойтись змеенышам да силою помериться? Глядишь, и из двоих один останется, а там, Бог даст… Слушал ты гонца, кивал, обещал, срок оговорили. Ушел гонец. Куда? Да в ляхи, к Изяславу Ярославичу, куда ж еще? Коль пошел слух по Руси, что снюхались, так вот вам и не слух уже! И в ту весну стояли заодин Всеслав и Изяслав и слово взятое сдержали, хоть крест и не целовали: ты выступил в свой срок, Изяслав на этот раз не обманул, выступил на Всеволода, брата своего. Вот как было тогда! А что было потом…
А то, что и всегда! Кровь пересилила…
Кровь! Вздрогнул князь…
2
Очнулся. Гребут. А далеко уже прошли, за поворотом – Плес. А прежде ты, Всеслав, послов не так встречал, не здесь, а в тереме и выходил к ним… Да прежде все было иначе! Всех в граде поименно знал. И не чурался. Придешь на Торг, к любому подойдешь, заговоришь… А скольких ты крестил! И новобрачных под венец водил. И весел был: на святках на игрищах первым выходил. И ничего не было в тягость: тогда ты жил, силу в себе чуял, а князь до той поры князь, пока он в силе, кровь в нем бежит. Рассказывали, Бус оттого ушел, что хворь почуял. Стал жаловаться: руки тяжелеют, шум в голове стоит, ноги не гнутся. Ворчал: «Совсем я нынче как чурбан! И боли уже не чувствую. Коли меня, руби, а мне не больно». И кололи. Раны открывались, а кровь не шла.
А может, это только бабьи россказни. Все книги старые сожгли, потому как не теми письменами писаны – поганскими. Вот и гадай теперь…
А вон и Плес, шатер посольский. Пнул Тучу в бок. Тот заворочался, глаза продрал, вскочил. Гребцы затыкали. И то, можно голову проспать. Махнул ему, сядь, мол. Гребли, все ближе к берегу. Скуп Мономах! Шатер-то у посла затрепанный, поди, уже и латаный. Ковры к реке положены с опаской, чтоб не замарать, ладью и ту втащили на берег, не поленились. Сидят у костра. Вскочили…
А где посол? Где Дервян?! Прищурился: глаза уже не те.
– Боярин, где Дервян?
Туча пожал плечами.
Ткнулись в берег. А эти, Мономаховы, стоят, не подходят. Ну и мы не подойдем. Убрали парус, положили мачту. Ждут. Вот и они, мужи мои, почуяли! Сказал им:
– С оглядкой, соколы!
Сойдя наземь, встали дугой, как лук натянутый, молчат. И те молчат. И нет посла. И нет Дервяна! Да что они его, сглодали, что ли?! Дервян и есть Дервян, он ничего не скажет…
А солнце еще вон как низко, день лишь начинается, кто в такую рань дела ведет?! Я подожду, спешить мне некуда, мужи мои сошли и сторожат меня, а я, старик, полежу подремлю. Был бы молодым, вскочил бы во гневе… А что есть гнев? Гнев – слепота. Сила – хмель. А хмель и разум вместе не живут, хмелен или умен – сам выбирай. И сейчас, чтоб вышло по уму, надо парус поднимать и возвращаться. Это холопы ждут, а ты, князь, не холоп… И раньте ушел бы восвояси, затворился, Мономах опять посла бы прислал, а ты б того посла держал у ворот семь дней, куражился…
Но нет тех семи дней! Сегодня принимай посла, завтра сыновей, послезавтра и Ее уже, в час пополудни. И если обойдет тебя посол, тогда…
Закрыл глаза. Заснуть хотел, но сон не шел. Всеволод… Брат Всеволод был прост, ленив, и за него все сын его решал, ромеич. Брат Всеволод без сына своего Владимира шагу не мог ступить. И в Киев он тогда пошел не сам собой, а оттого, что сын его надоумил. Да и народ желал: боялись Святославичей, Изяслав находился в ляхах, тебя, Всеслав, хоть тоже венчали, да волк ты, князь, колдун! Ты и сам тогда уже молчал, не снился тебе больше Киев. Вот крест! Ни разу! Как ушел, словно отрезало, не вспоминалось даже, не любил, не ходил в Киев, видеть не желал, один лишь раз решил своих святых дядьев почтить, и то не дошел. Потом зима пришла. Похоронили брата Святослава. Той же зимой брат Всеволод сел в Киеве…
А уже раннею весной прибыл к тебе тайный гонец от брата Изяслава, опять звал он тебя, и ты опять ему не верил, но пошел. Силу почуял. Сила – хмель. Хмель голову кружил: князь, не робей, раз зван на пир, что ж руки не протянуть, уйти голодным – что за честь? А будет пир! И вот она, дичина – Русь. Брат Изяслав сперва Волынь отрежет, после Отчий Стол, пусть давится! А ты, Всеслав, бери куски поменьше, не спеши, придет и твой черед. Видишь, что я говорю, чему учу? Не бойся, князь!
И ты не побоялся. Выступил. На Глеба Новгородского, на старшего из Святославичей, на того самого пошел. Продвигался шумно, не спешил, два раза посылал сказать: «Не бойся, брат, ты отпускал меня – и я тебя не удержу, я тоже вече соберу и тоже повелю: иди! И коли, брат, дадут тебе уйти…» Смеялся: не дадут! Ты храбр был, Глеб, когда меня в толпу гнал, когда потом волхва рубил, подло рубил! Он не таился, волхв, он перед тобой стоял и вещал, а ты внимал ему, выспрашивал, а сам же под полой топор держал. И зарубил его. Прилюдно! И онемел народ. Пал волхв, да после, рассказывают, восстал, по реке пошел, по Волхову – прямо в туман. Более никто того волхва не видел. Но ждут. И верят: волхв придет, и отольются тебе, Глеб, их слезы – епископу Феодору уже отлились. Кто б мог подумать, что ему, владыке, такая погибель будет, что его на собственном дворе его же пес загрызет? И челядь не отбила, не смогла, вцепился пес – и нет Феодора, владыки новгородского. И тебя, Глеб, не будет, за псом волк явится, за волком – волхв! О том шептались на Торгу, на вече громко кричали…
И сбывается все! Всеслав идет. И обещает: не бойся, брат, не трону! Но заперся князь Глеб на Ярославовом дворе, погнал гонца в Смоленск, к Владимиру, а ты, Всеслав, того гонца перехватил, и, выспросив, куда он и зачем бежит, ты отпустил его, дал свежего коня, поспешать приказал. Гонец прибыл в Смоленск, и князь Владимир, Всеволодов сын, был скор на сборы и поторопился на помощь брату своему.
Да не успел. Ибо сошлись они на вече, и поднялся великий крик на Глеба, всю кровь ему припомнили. И озверели, а озверев, пошли на Ярославов двор, Глеб не усидел, ушел с малой дружиной, оставив град на Яна, воеводу. Обступила чернь Ярославов двор, грозили Яну, Ян грозил, и они позвали тебя, князь, Перуном заклинали, ты мог бы войти, и понесли б тебя, как в Киеве несли, и одолели б Яна, и сел бы ты на новгородский стол…
А ты велел, чтоб помогли тебе сойти с коня, чтоб ковер постелили, и лег. Игнат воды принес, заговоренной. Ты выпил, полегчало, лежал, смотрел на небо, думал. А солнце поднималось, поднялось, пошло спускаться. Давыд взывал:
– Отец, очнись!
А что он понимал?! Да и они ничего не понимали. Венец не от крика, от Бога. А кто есть Бог? И есть ли Бог у них? Нет, князь; у них – Перун! Род! Велес! Макоша! Вон как орут – и здесь слыхать! И паленою шерстью разит. Давыд того не чует, Давыд не волк.
И не пошел ты, князь, на Новгород; день в поле простоял, а ночью в лес ушел. И словно сгинул! Наутро прибыл Мономах, по следу кинулся, а тебя нет! Здесь твои костры горели, уголья еще теплые, кругом натоптано, следы остались. Он по следам коней погнал. Да не настиг! И, как когда-то Ярославичей, водил ты его, князь, мотал. Всеволод, не утерпев, пошел сыну на помощь, но ты умело петлял: то выходил на них, то исчезал, след заметал. Лаяли они тебя, срамили, а был бы ты слеп, князь, тогда б выступил, сразился…
А зачем? На все есть Божья воля. Кого Бог поддержит, кого и отринет. Глеб ведь не вернулся в Новгород, потому что топор ему припомнился, и за волком волхв пришел. А случилось это, когда Глеб у костра лежал.
Вдруг слышит крик: «Идет! Идет!» Вскочил и видит – стаи-то расположился на опушке, у реки, рядом с лесом, – как кто-то босой, в рубище, голова в крови запекшейся, выходит из чащи. Тихо идет, шатается. Глебу бы бежать, да ноги онемели, осенил бы себя крестом, рука не поднимается. Стоит Глеб, белый весь, дрожит. И хоть бы кто из дружины бросился ему навстречу. Так нет, стоят они! Волхв подошел, поднял перст, на небо посмотрел – а небо было чистое, ни облачка, да потемнело вдруг. И закричали все… и смолкли. А волхв перстом на Глеба указал и с гневом произнес: «Пади!» И пал Глеб на траву, и шапка на нем вспыхнула, и волосы, оплечье… А волхв исчез, как будто его не было совсем. Огонь погас. Лежит Глеб. И до того он был горяч, что не притронуться, ликом чист, волосы огнем не пожжены, и шапка, и оплечье. Только кольчуга в том жару оплавилась – невозможно снять ее было. И так и положили Глеба в гроб в кольчуге. Потом, когда к отцу его везли, в Чернигов, а ты, князь, на Днепре в тот день как раз стоял, так, увидав ладью, остановил ее, взошел и повелел, чтобы открыли гроб, но они не повиновались. Сам ты не решился открывать, только спросил, где брат убит, ответили, в Чуди Заволоцкой, в сече. А ты о волхве захотел узнать. А про волхва сказали ложь: не было огня, нет оплавленной кольчуги, не веришь, князь, открой и убедись. Нет ничего, есть лишь сила крестная, чего стоишь, князь, открывай, тревожь усопшего, кощун! И почернел ты, князь, меч выхватил, и зверь ревел…
Да, слава Богу, удержал Игнат и другие пособили, свели с ладьи. И ты стоял на берегу, смотрел – они гребли, парус над ними раздувался, а небо было чистое, а солнце ясное, а на душе у тебя черным-черно.
А ты опять бежал, как волк! Но не от них теперь, за ними. Поскольку сдержал князь Изяслав свое слово и выступил на Русь в оговоренный срок, и Всеволод и сын его Владимир заспешили ему навстречу, да ты, князь, не давал, за ними шел, грозил. Замешкались они, а время шло. Тогда разделились Всеволод и сын его! Отец пошел на Изяслава, Владимир остановился, изготовился и ждал тебя. А ты не шел! А он выступил – ты отступил. Он отступил – ты начал наступать. Так и ходили вы – он на тебя, ты на него, слепца. И Всеволод, Великий князь, один шел на Волынь, и, значит, была с ним лишь половина его силы! А Изяславу ляхи дали помощь, и, не сходя с коня, покорил он Червенские грады, вышел на Волынь, взял Владимир, Олега Святославича ссадил, дальше направился на Луцк, на полпути между Владимиром и Луцком они сошлись, два брата, два Великих князя, обнажили мечи.
Да кровь есть кровь! На полпути между Владимиром и Луцком два брата съехались, сошлись две рати, встали, взвыли рога – и в седла! Съехались в поле князья, сошли с коней. И младший на колени пал и стал просить у старшего прощения, и старший зло отринул, взял брата за руку, поднял, и обнялись они, облобызались, вместе вернулись в Киев, и Всеволодов сын Владимир туда же поспешил – на пир. А ты, Всеслав, за ним уже не побежал, не догонял и не грозил, стоял. Ушел Владимир Всеволодович в Киев; там Изяслав, Великий князь, воссев на Отнем Месте, поделил Русь: он сам как старший – в Киеве и Турове, а брат его, раскаявшийся Всеволод, – в Чернигове, старший сын, Святополк Изяславич, пойдет на Новгород, младший, Ярополк Изяславич, – на Волынь, племяннику Владимиру придать еще и Переяславль. А прочим племянникам, отродью Святославову, – знать их не хочу! – сидеть без мест. И так оно и было, ссадили Святославичей.
А о тебе, Всеслав, и вовсе речи не было, ни доброй, ни худой; пробегал волком от зимы до лета и думал, что для себя добычу загоняешь, ан нет! Брат Изяслав сел в Киеве, молчит, того тайного гонца будто и не было, будто Смоленск тебе и не. сулили. Да как теперь сулить, когда Смоленск и Переяславль под Мономахом, под ромеичем, племянником любимым, а ты сиди, Всеслав, где и сидел, и не ропщи. Тому уже и радуйся, что не грозят тебе, вон, осерчав, ссадили Святославичей, а ты сидишь пока. Но придет и твой черед, хорошо еще, что у тебя ума хватило меча не обнажать, дружину сохранить: скоро она тебе ой как сгодится! И в Новгород на крики не пошел, не замарался, значит, и перед Богом чист… А был бы еще умней, так не стал бы держать Мономаха, а отпустил его, пошел бы Мономах вместе с отцом на Изяслава, и, силу почуяв, не упал бы брат Всеволод перед братом Изяславом на колени, а сошлись бы и сразились. Вот был бы пир! А кто б живым с того пира ушел, то Полтеску не важно, важно, чтоб дичину резали.
Да, перехитрил ты, князь, сам себя. Слеп был и глуп, верил в поле брани. Это потом уже, когда поднялся Ярополк, ты сказал, зачем идти, я, лежа на печи, всех порешу. И так и случилось бы, если б не сын Давыд. Давыд не волк; слаб человек, нет у него чутья звериного…
А посла все нет и нет. Дервяна нет. Гриди стоят. Солнце высоко поднялось. Ты лежишь и ждешь, когда кто-то невидимый заставит тебя встать, под руку возьмет и поведет. Ведь говорили, не шерстью от него разило, напротив, дух легкий был, как липов цвет… Но не зовет невидимый, и ты лежишь и ждешь. Темно в лесу, земля сырая. Туман упал. А ты весь сжался среди корней, нож изготовил, думаешь: ну, подойди, ну, подойди только! Но тихо. И неожиданно шаги: ш-шух, ш-шух…
Шаги! Дервян идет. От шатра по ковру. Идет и щурится, ему глаза река слепит. Тебя не видит он. С опаскою идет, всклокоченный. Боярин косо глянул, ты кивнул. Подошел Дервян. Гриди расступились. Он еще сделал шаг… Одни сомкнулись, другие навалились, скрутили, Дервян и охнуть не успел.
Только тогда ты встал, князь Всеслав, сошел с ладьи, неспешно подошел к нему, склонился и спросил беззлобно:
– Так что ж ты, сокол? Я жду тебя, а ты… Ну, отвечай!
Молчал Дервян. Губы кусал, пытался отвернуться, прятал глаза.
А те, возле шатра, стояли, изготовившись. Но не шли. И ты опять спросил:
– Ты что, Дервян?
Он дернулся. Его ударили, затих. Смотрел во все глаза, после спросил не своим голосом:
– Князь, ты?
– А то не видишь! – Всеслав усмехнулся. – А что у них?
Дервян опять задергался и быстро заговорил:
– Там чисто, князь! Там чисто!
– А что еще?
– Крест целовал! Молчу! Но чисто, чисто! – Зажмурился, губы закусил, его теперь хоть режь, не скажет, Дервян и есть Дервян…
Князь встал, осмотрелся. Все молчали. Грех вспоминать, но когда волхв к Глебу подходил, все так же происходило. Ты ведь не Глеб, Глеб с Ней не виделся и свой предел не знал. Тебе еще два дня до часа пополудни, иди, Всеслав, Она там, в тереме, осталась и ждет тебя, Она же и убережет здесь, если возьмут, так не зарежут, ну, глаз лишат, ну, языка… Так ты ж, Всеслав, на этом свете уже все видел, все сказал и даже более того – все лишние слова позабыл. Иди, Всеслав! Кто-то невидимый уже берет тебя, ведет – и ты идешь, гриди расступаются, ступаешь по ковру, это великий почет, брат Мономах не всякому ковер стелет и не пред всяким Мономахова дружина вот так стоит, даже крестятся некоторые. Слаб человек, и глуп, и слеп, и ты, князь, слеп, а ведь идешь. Да, при Рше у Изяслава шатер покраше был, так то – Великий князь, а здесь – простой посол. Кого он, Мономах, прислал?