Текст книги "Всеслав Полоцкий"
Автор книги: Сергей Булыга
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 41 страниц)
Идти пора! Скоро ты собрался и всех собрал. В последний день перед походом встал затемно, парился в мыльне, обедню отстоял. Потом накрыли стол для всех. Шумели все, ты молчал, немного посидел, ушел к себе. Игнат, когда стелил тебе, сказал:
– Князь, Лепке ждет.
– Рабов привел? Поздно! Гони его.
Лег. Крепко спал. Весь день проспал. И это хорошо перед дорогой, отдохнул. Проснулся с первою звездой. Оделся. А Игнат опять:
– Князь, Лепке…
– Вон! Я ж сказал – вон!
И, оттолкнув Игната, вышел в гридницу. Лепке, сидевший у стены, вскочил и поклонился. Был этот Лепке маленький, короткорукий, толстый, серолицый, всегда в кольчуге, с мечом, в длиннополом сером плаще. И ходил боком, крадучись, а пальцы – толстые, короткие да цепкие.
– Ну, что тебе? – спросил ты зло, – Ну, говори!
Лепке смотрел, моргал. Смотрел, однако, насмешливо! Купить за марку, продать за гривну, а после подстеречь и снова взять…
– Ну, говори же ты!
Но опять Лепке промолчал. Только моргал. Потом сказал:
– А что тут говорить? Да, я привел товар. Отборный. Но ты, я вижу, думаешь найти дешевле.
– Да! – ответил ты. – И я спешу.
– Дешевле. Или хочешь взять даром, – продолжал купец, как будто и не слышал твоих слов.
– Да! – Ты засмеялся. – Даром. И много, очень много!
Ну вот, все сказано, можно уходить. Но ты почему-то не спешил, стоял, смотрел на Лепке, ждал. И он сказал:
– Это только кажется, что даром. Потом получится куда дороже, чем можно было бы предположить.
– Не каркай!
– Я не каркаю. Ворон не смеет каркать перед волком, пока волк жив.
– Лепке, не забывайся!
– Я не забываюсь, я знаю, кто передо мной. Я потому и пришел сюда, а не в Хольмград, не в Плесков. Мало того, за свой товар, – а он, поверь мне, наилучший, – я прошу всего лишь по две ногаты за голову! Твои люди безо всяких хлопот могут перепродать это даже в Смольграде уже вдвое дороже. Но!.. – И Лепке вдруг пошел к столу, остановился, обернулся, сказал: – Еще раз «но»! Так как ты надеешься получить ничуть не худший товар даром, то и я… – Сел и продолжил уже по-варяжски: – То и я могу предложить тебе кое-что тоже даром. Да это и есть дар!
Ты, князь, стоял, купец сидел. Серобородый, серолицый, сероглазый… Нет, глаз-то и не видно – сощурился.
Ты глухо уронил:
– Игнат!
Игнат послушно вышел. А ты прошел, сел во главе стола.
– Дар, говоришь, привез, – сказал ты тоже по-варяжски. – Так покажи его.
– Я не только покажу, но и отдам. Но прежде тебе, князь, будет нелишне узнать, как он попал ко мне. Чтобы потом без нареканий…
– Хорошо! Говори!
Замолчал купец. В прошлом году его настигли в Свейских Шхерах и пограбили, чуть не убили, еле ушел, плыл в ледяной воде, однако бойчее был. А тут…
Заговорил все-таки:
– Так вот, когда мне стало известно, что Харальд Хардрада, брат Олафа, твоего крестного отца, направляется в Англию с тем, чтобы поразить Харальда Годвинсона и занять тамошний престол, я поспешил за ним. Таков мой хлеб, Всеслав! И я надеялся… Но зря! Та и другая сторона рубились насмерть, пленных не брали. А после битвы Годвинсон позволил норвежцам беспрепятственно отойти к кораблям. И в тот миг, когда я с горечью наблюдал за их действиями, последними словами проклиная себя за глупую самонадеянность, к англичанам прибыл гонец, и все – кроме меня! – с ужасом узнали, что на юге, в Кенте, высадился Вигхельм Незаконнорожденный и ведет свое войско прямо на Лондон. Годвинсон немедленно бросился ему навстречу, я тоже поспешил…
– Постой! – перебил ты его. – Он был убит стрелой?
– Кто, Харальд Хардрада? Стрелой. Мечи его не брали, на нем была его знаменитая кольчуга Эмма, длинная, едва ли не до пят. Он, говорят, сразил, уже более двух десятков воинов, и тогда тингаманн Иори Малютка вознес молитву Пресвятой Деве, а после натянул свой лук… Стрела вошла Харальду в горло, он умер мгновенно. А Харальд Годвинсон тоже погиб. Он и Вигхельм сошлись при Гастингсе, и битва длилась целый день. После этой битвы было очень много пленных, их отдавали очень дешево. Ну вот! И наступила ночь, и я зашел в какой-то дом. Туда согнали пленных англов, тех, кто не мог идти. Какая-то уродливая ведьма варила в каменном котле вонючую похлебку из лука и поила этим раненых. Я сел в углу, ничего не хотел, только спать. Тут кто-то тронул меня за плечо. Я обернулся. Рядом со мной лежал человек, судя по его одеждам, он был не из простых. Все вокруг кричали и стонали, а этот человек с достоинством обратился ко мне и попросил, чтобы я осмотрел его рану. Я ощупал окровавленный бок этого человека и сказал, что там застряло железо, если я вытащу его, то он умрет. Тогда раненый спросил у меня, кто я такой. Я ответил. Тогда он спросил, а не собираюсь ли я в такие-то места. Я ответил, собираюсь. Тогда он улыбнулся и сказал, что это очень хорошо, сам Бог послал ему меня, ведь он когда-то бывал в тех местах и даже не раз охотился и пировал… с тобой, Всеслав. И что об этих встречах у него остались самые лучшие воспоминания, и потому ему хотелось бы передать тебе на память от него вот это! – И Лепке протянул тебе ладонь, на которой лежал маленький тусклый камешек.
И взял ты камешек, сжал в кулаке, долго молчал. Потом спросил:
– А дальше что?
– А дальше ничего. Он стал шептать, наверное, читал молитву. А потом попросил, чтобы я вытащил железо из раны.
– И ты вытащил?
– Да. Отказывать умирающему в его последнем желании – великий грех. Потом я спрашивал, как его звали. Никто не знал его имени, только сказали, что это был один из корнуэльских ярлов. Вот, собственно, и все. Наутро я ушел. – Лепке замолчал.
Ты смотрел на камешек. Брат ни разу не дал тебе к нему притронуться, говорил: «Пока я жив…», а теперь – владей. Ты повернул его, еще, еще… Света не было. Так ведь ночь уже, откуда будет свет, солнце давно зашло. А днем, в любую непогоду, в шторм, в туман, и даже тогда, когда сам воздух, которым ты дышишь, будет пропитан самым сильным колдовством…
Ты сжал кулак и посмотрел на Лепке. Сказал:
– Я согласен. Завтра придешь сюда, и княгиня выдаст тебе за твой товар ровно столько, сколько ты запросишь: по две, по три ногаты голова, сам назначай. А после ты уйдешь. И больше никогда здесь не появишься. Ни-ког-да. Иначе я убью тебя. Вот этой вот рукой. Понял меня?
Лепке встал и ушел. Время прошло. Мороз был, снегопад, луна. А луна – волчье солнце, Всеслав. Ступай, владей, так брат велел, такой вот сон, такой вот знак, такая плата – кровь братова – за тот венец, которого ни ты, ни брат твой, ни отец в глаза не видели.
А! Что теперь! В сани упал, махнул рукой – поехали.
– Гей! Гей! – кричали в темноте. Выли в рога – по-волчьи. Судислав ушел, Ратибор, теперь ты – старший по Владимиру, тебе – венец Владимиров.
День четвертый
1
Бус умер на охоте. Они травили вепря, Бус бил его копьем, сошел с коня, вепрь развернулся, побежал, Бус ударил его в голову и сшиб. Связали вепря за ноги и на жердине понесли к кострам. Происходило все глубокой осенью, лег уже первый снег. Шли, оставляли черные следы. Полем прошли, вступили в лес.
Неожиданно затрещали ветки. Оглянулись. К ним подъезжала женщина, в белом, на белом коне. И лик ее был бел, и волосы белы, и губы бледные, прозрачные, холодные глаза. А голос – ласковый и тихий. Она сказала:
– Бус! Я за тобой пришла.
Он засмеялся и спросил:
– Ты кто?
Она не ответила. Он снова засмеялся, посмотрел на гридей. Все опустили головы, никто с ним не смеялся. Тогда он снова посмотрел на женщину, сказал уже серьезно:
– Но я не стар еще!
В ответ она лишь кротко улыбнулась. А белый конь под ней перебирал копытами, головой мотал и храпел. Она его погладила по шее, он заржал, шагнул вперед.
И все побежали. Вепря бросили, копья, щиты.
А Бус стоял, с места не сошел. Она к нему подъехала, наклонилась. Он ей что-то сказал, она ему ответила. О чем они говорили, никто не слышал, ведь отбежали далеко. Но видели: она подала ему руку, он ухватился за руку, легко вскочил на коня, сел впереди нее… И белый конь помчал их. И исчез, легко, неслышно, как видение. А Бусов конь, соловый, в яблоках, стоял под деревом, смотрел им вслед, на глазах его были слезы… Его потом заклали и сожгли, насыпали над ним курган. И каждой осенью туда сходились. И если собирались в поход или ждали нашествия, то прежде всего шли к тому кургану. Потом они покинули ту землю. И Бус с ними ушел. Он иногда являлся им, не всем, а лишь князьям, внукам своим, и лишь перед большой бедой – упреждал. Последним Буса видел Рогволод, но с той поры Бус не является, поскольку креста не любил. Сними, князь, крест, и Бус придет к тебе и скажет, что ожидает тебя.
Не снял ты крест. Шел. Мрачен был. Ни с кем не разговаривал. На третий день послал гонца Мстиславу, чтоб тот упредил: «Иду! Встречай!»
Встретил. Сошлись на Черехе-реке. На льду и бились – яростно. Мстислав кричал:
– Волк! Волк! Ату его! – И пробивался, хотел сойтись, силою помериться, молод, горяч был, глуп, его удержали.
А тут литва сбоку зашла, конные ударили – и побежал Мстислав. Догонять его не стали, в стан не пошли: князь спешил. Он шел на Новгород, как и отец, только не тайно. Вперед гонца послал, чтоб тот сказал: «Не затворяйтесь!» Гонца порвали в клочья, затворились. Пришел Всеслав. Полдня стоял и ждал, никто к нему не вышел. Тогда сказал:
– Сожгу!
И запалил посады. И гром – зимой! – вдруг загремел, и буря поднялась, и ветер крыши рвал, и черный дым душил, и снег в огне кипел. Спасались люди, бежали, а их рубили. И подступил Всеслав к Днепру. Каменные стены Ярославовы не помогли, не удержали волка, перемахнул через них и вошел. Крик стоял, стенание! А он на вороном коне в Софию въехал, шапки не снимая, крестом не осенясь, повелел рвать все, сдирать, крушить паникадила, колокола снимать. Стефан, владыка новгородский, срамил его и проклинал, а он… Не он, а ты, Всеслав! Ведь ты это содеял! И смеялся. И говорил тогда:
– София на Руси одна – моя!
Стефан тебя удерживал, а ты, владыку оттолкнув, едва конем не затоптал. Из храма выехал и, Волхов перейдя, сел в княжеских палатах, сказал:
– Сыт я! Не бойтесь более.
Не лютовал больше, затаился, ждал. Ходили бирючи по городу, кричали:
– Князь повелел: живите как хотите! Он первый по Владимиру…
А город не отвечал, онемел. Посадник Остромир бежал на Белоозеро. И многие ушли, кто куда. Один Стефан к тебе приходил и говорил:
– Бес жрет тебя. Покайся! Отступись!
Не каялся. Но и не гнал Стефана. Он снова приходил, снова. Но не грозил уже. Придет, станет пред тобою и молчит. Долго стоит, потом уйдет. И ты уже привык к этому…
А в тот день он пришел и попросил разрешения сесть. Ты позволил. Он сел и неожиданно поинтересовался, велик ли Полтеск-град. Ты все обсказал, как есть, не бахвалился, сдержан, краток был. Тогда Стефан спросил, а какова река Двина. Ты о Двине сказал. Он покивал.
– Как Иордан, – произнес задумчиво. И стал рассказывать про Иордан, какие берега, какие рыбы там, когда вода чиста, когда мутна и почему. Рассказывал пространно, не по-книжному. Потом замолчал, улыбнулся.
И ты ждал, что будет дальше. И он уже не спрашивал. Был тот Стефан не стар еще, и борода его черна, и сам он крепок, высок, а родом из греков из корсуньских, значит, ромей. Там, в Корсуни, зимой тепло. А в Цареграде и того теплей.
Наконец ты спросил:
– А далеко ли до Святой Земли?
Стефан с улыбкою ответил:
– Далеко. Иным всю жизнь идти и не дойти.
– А ты был там?
– Был, чадо, был. Только земля – она везде святая, она ведь Божья твердь.
И вновь тихо стало. Огонь в печи горел, тепло было. И бес уснул, должно быть. Ф-фу! А то ведь с той Норы, с той ночи, когда Лепке приходил, не знал ты покоя.
Сидел ты, князь, не шевелясь, держал в зажатом кулаке тот самый камешек, тьма в горнице, за окном темно, тепло, листья шелестят, липы цветут, отец уехал на охоту, брат с ним, а бабушка уже, должно быть, давно спит, ты один, сам по себе, в руке у тебя камешек, подарок крестного, и пусть кругом темно, а этот камешек горит, как негасимая лампада, в ней не поганский – Божий свет, и этот свет отныне и всегда будет вести тебя, с ним не заблудишься. И вдруг Стефан спросил:
– А как все это началось промеж вас?
И совсем стало легко! Нет зла, нет стыда, словно долго ждал, когда же тебя спросят, чтобы наконец все высказать, чтоб не носить в себе. Да и где Стефан? Ведь не Стефан это – отец. Не стар еще, и борода черна, и крепок, и высок. И – улыбается. Он редко улыбается и еще реже говорит, а чтобы спрашивал, так того не дождешься.
И ты, Всеслав, заговорил, сам себя перебивая. Ты так однажды прибежал к отцу и закричал: «Я видел Буса!» – «Да что ты, сын, крест на тебе, не может того быть!» – «Нет, было, слушай! Я взошел на Микулин курган…» – «Ты ходишь на курганы?! Я…» – «Слушай! Слушай!» И слушал он тебя, вначале гневался, потом задумался, потом сказал: «Нет, быть того не могло! И хорошо еще, что Бус молчал… А может быть, ему уже и говорить нам нечего…» И теперь он слушает, молчит, порой только кивает, а ты, Всеслав, поспешно говоришь, все говоришь: не так, как прежде вещунам да старцам, а все: что ты сказал и что она тебе ответила, что думал ты, как страшно было, как хотел убить, как пил это, звериное, вонючее, как после каялся и как не отпускало, корчило, душило, как ты лежал с женой и гладил ее волосы, а бес тебя подталкивал, персты сжимал… и как бежал ты, князь, как Святослав сперва учил свою дружину, клял за спиной, и как потом кричал, все рассказал!
Кулак разжал, и камешек упал на стол.
– А это что? – спросил Стефан.
Стефан, а не отец. И пусть Стефан, все равно легко и зверь не жрет. Тепло. Умер отец, брат убит, Новгород сожжен, крест твой на тебе, и никому его не снять. И легко, и спокойно на душе.
– Так это, безделица, – ответил ты. И спрятал камешек.
Помолчали. Стефан сказал:
– А ты не волк, Всеслав, ты человек. Заблудший, но человек. А весь твой грех… Да это и не грех – беда – в том, что рожден ты князем. Ну да чего теперь?! Встань, Божий раб Феодор.
И встал ты, князь. Встал и владыка. И благословил. А уходя, сказал:
– Я больше не приду к тебе. Теперь сам приходи. Я на Софии, строимся, там и будем говорить. Жду, князь!
Ушел. Ждал, да не дождался. Сначала сидел ты в тереме безвылазно, а после стал выходить и выезжать, но с опаскою, и не один на Плотницкий конец, на Торг, на Варяжский двор, в Липню, Нередицу, на Лисью Горку. А через Волхов даже не смотрел, не мог. Там, на Софийской стороне, стучали топоры, там строились, ты сам же им сказал: «Живите как хотите», вот и живут. А ты сидишь тихо, зверя не дразнишь, тоже ждешь. И думаешь, они уже и не расходятся, и уже слушают. Да в тот же вечер прискакал гонец и прокричал:
– Идут они! Все трое! И не сюда – на отчину твою!..
…Вставать! Вставать пора! Вскочил, перекрестился.
Зазвонили на Святой Софии! Воскресный день пришел, четвертый день, четвертый ангел вострубил. Сегодня мученик Антип, неделя святых жен-мироносиц. И собрались они, Мария Магдалина, и Мария Иаковлева, и Саломия, и, взяв ароматы, пошли еще до солнца. И пришли. Камень был уже отодвинут, и юноша в белых одеждах сказал им: «Его нет. Вот место…»
Жарко как! Пресвятый Боже! Восстаю я ото сна, словно на казнь иду, ибо развеялись, как дым, мечты мои, и очерствело сердце мое, червь источил его, и руки мои словно плети, нет силы в них, а ноги мои – корни, впились в землю и держат, и не дают ступить.
Упал. Поклоны бил: пресвятый Боже! Я весь в руце Твоей, склонись ко мне, согрей дыханием Твоим и упреди, ибо нищ я и слаб, еда моя – зола надежд моих, питье мое – слезы ближних моих, коих не смог я оградить…
А лик молчал. Лик черен был. Лампада чуть светилась.
А на Софии – звон! Иона там и все они.
Нет! Велено закрыть ворота – и закрыли. Нет в храме никого, вот разве что сошлись одни холопы – твои холопы, князь, челядь твоя в твой храм пришла. А прочим – у ворот стоять. Так-то, князь! Ты сам так повелел, сам пожелал, чтобы в последний твой воскресный день – ведь до другого ты уже не доживешь – одни холопы были при тебе в храме. Ну, так иди и стой с холопами, молись, поклоны бей и славословь… Феодор, Божий раб! Вот какова она, вера твоя!
Пусть будет так! Испей свою чашу до дна. И изопью! Оделся, только меч взял. И вышел в гридницу.
А там уже ждут Туча, Горяй, Игнат. Стоят. Кивнул им, сел. Взял ложку. Ел, чуть ли не давился. Спросил, не поднимая головы:
– Ну, что там?
– Тихо, – сказал Горяй.
– А ворота?
– А что ворота? Нет там никого. Никто к нам, князь, не ломится!
Задумался. Ком подступил к горлу, сглотнул. Хрипло спросил:
– Как это так? А служба?! А Иона где?
– Иона здесь. И служба будет. А этих нет.
– Так, так…
Снова поел. Сказал, как будто про себя:
– И то! Церквей на граде много! Не всем в Софию же ходить.
Туча вздохнул. Горяй сказал:
– Но сходятся они, там стоят, Батура говорил…
Туча опять вздохнул. Звонили на Софии. Знатно звонят! Слушай, князь, слушай, больше не услышишь!..
Спросил:
– А на реке – там тоже никого?
Бояре не ответили, переглянулись. Игнат ответил:
– Нет, князь.
Задумался. Приказал:
– Горяй, послать надо кого-нибудь надежного вверх по реке.
– Дервян пойдет.
– А хоть и он. – И снова нахмурился.
Горяй спросил:
– А ждать ему кого? Кого искать?
Князь ложку отложил, руку об руку потер, глаза поднял, нехорошо прищурился, сказал:
– Послов. От Мономаха!
– Как?!
– Так, от Мономаха. А к Святополку уже посланы. Неклюд пошел. Ведь нет Неклюда?
– Нет.
– Вот то-то же! – Князь ложку взял и зло сказал: – Ушел Неклюд! – Хлебнул, передразнил: – «Не видно, князь!» Воистину не видно! – Ложку бросил, встал.
Постоял, снова сел. Взял ложку, отложил. – Уноси все, Игнат! Сыт я.
Собрал Игнат, унес. Втроем остались. Они стояли, он сидел. А на Софии отзвонили, тихо было. А он сказал:
– Вот, говорят они, я – волк. Пусть так… Тут станешь волком! – И замолчал. Три дня прошло, Неклюд уже в Берестье, сказал, как велено, Святополку. И вдруг начал говорить, не им, а себе, для себя все это он высказывал: – Вот, я уйду, скоро уйду, совсем недолго вам ждать. Уйду, а вы останетесь – с Давыдом, с Глебом ли… И все, что я задумывал, откроется – и про Неклюда, и про Мономаха. Что я это, себе? Вон, говорил Стефан: «Земля – она везде…» – Замолчал, сидел и в стол смотрел.
Горяй произнес:
– Ты, князь, как будто перед смертью!
– А что?! – сказал Всеслав задумчиво. – Стар я, в ногах нетверд. Вот разве что в речах! – И засмеялся. – Служба идет, а мы сидим. Грех это! – Встал и пошел к двери.
Митяя кликнули. Митяй повел, а князь за ним, бояре вслед за князем. Светло уже. И пусто на Детинце. Молчит Зовун пока. Прошли мимо него, свернули, подошли к Софии.
Остановился князь. И все остановились. Князь сказал:
– Митяй, ты не ходи за мной.
– Я, князь, и не пойду. Мне у ворот надобно быть.
– Вот то-то же! Пока обедня не пройдет, чтобы градских здесь никого не было! Ступай.
Ушел Митяй. А он с боярами вошел в храм.
Не было никого на паперти, нет никого в приделе. И в храме-то не более десятка наберется. Стряпуха. Конюх. Тиун… Челядь! Прости мя, Господи! Остановился князь, перекрестился. Иона глянул на него и далее читает. От Марка чтение, последняя глава. Стих пятый… Стих шестой… Всеслав прошел вперед, остановился там, где всегда, где Мстислав упал. Стоял, склонив голову, прикрыв глаза. Стоял – в последний раз. Господи! В Тебя лишь верую, и только о Тебе думы мои, все остальное – тлен, я раб Твой, червь, гордыня жрет меня. Так ведь не для себя – все ради них делал, а сам бы я давно ушел, воистину не лгу. Когда Георгий уходил и меч не брал, ведь знаешь же Ты, Господи, как я ему завидовал. Слаб я! Глуп я! Завистлив! Видишь, даже чаду своему завидовал, а что о прочих говорить? Я и сейчас здесь стою, а мысли мои где? Грешу я, Господи, всегда грешу, дышу – и тем уже грешу, но не прошу я милости и не молю о снисхождении, а говорю: рази меня и низвергай, и пусть враги мои меня растопчут, разорвут, и пусть даже потом замолят грех этот, прости Ты им… Ха! Господи! Никифор моду завел: в соборах служба каждый день идет, и каждый день Великий князь в храме, а если пост, то до полудня там стоит, и тогда одних земных поклонов кладет до тысячи и более, а Мономах, так тот… И пусть они себе! Им, Ярославичам, так надо, а я не Святополк, не Мономах, в рост не даю, послов, пусть и поганских, не гублю… Вот видишь, Господи, опять я согрешил! Даже во храме мысль моя черна. Срази мя, Господи! Вот как Мстислава Ты… Срази!
Закрыл глаза Всеслав. Семь куполов у полтеской Софии, семь месяцев сидел ты в Киеве, и кабы не холоп…
Нет, суета это! Смотри, Всеслав, перед собой смотри. Вот Царские Врата, Спаситель, Богородица, а справа – София Премудрость Божья, ты ей и посвятил сей храм, а слева – Феодор Тирон. Мстислав же, гневаясь, кричал, что это не Тирон – варяжин, а варяжин есть никто. Грех в храме кричать, хулить же лики – смертный грех.
Лют был Мстислав, желчен, желт. Бежал с Черехи, прибежал к отцу. Отец, князь Изяслав, поднялся и пошел, не медля, Мстислава же оставил в Киеве. И Всеволод пошел, и Святослав. Смеялся Святослав, говаривал:
– Зачем меня держали? Волк – он есть волк, он не уймется! Вот завалил бы я его тогда… а нам, князьям, негоже за тварью бегать. Сам прибежит, или в логове возьмем!
И взяли. Пришли под Менск, горожане затворились, посадник вышел, увещевал, бил челом, крест целовал, отрекался он от князя своего и клял его. А Ярославичи смеялись! И подступили они к стенам, и вошли, и все сожгли, и порешили всех, и отошли, и стали на реке Немиге. Ждали.
Ты пришел! Ходил молча по пепелищу. Золу мело в глаза. Пусто кругом, все вымерло, ни челядина, ни скотины. А на холме – дозор от Ярославичей. Ничего, подождут! А небо было серое, пепелище черное, ветер теплый дул – к весне это. И крест был на груди, и оберег. И ждали Ярославичи. И зверь, восстав, цепью гремел. В висках стучало, и дергалась щека.
И тут привели мальчонку, в саже весь, дрожит.
– Не бойся, – сказал ты, – я пришел, твой князь Всеслав.
Не отвечает мальчик. Жмется к ногам Липая. Тогда ты опустился перед ним и руку протянул, по волосам погладил, опять сказал:
– Я пришел. Не бойся… Кто ты?
Молчит, только глаза расширились, заблестели, и – страх в них, дикий страх! Тогда ты взял его – мальчонка отбивался изо всех сил, – встал и прижал его к груди, спросил:
– Откуда он?
– Да там нашли, при храме, – ответил Липай. – Прости мя, Господи! – И широко перекрестился. Не чуял он, что его в тот день убьют.
Был храм! Был град. Отсюда бабушку везли, она здесь родилась.
– При храме, говоришь? Ну так и быть ему при храме! Есть хочешь? Голоден, поди?
Зажмурился мальчонка, не мог смотреть, боялся.
Ты огляделся, помолчал, сказал:
– День на исход. Здесь станем. – И пошел к саням. Мальчонку нес, прижав к груди.
Мальчонка так в тот день и не сказал, что его звали Николаем. Поел молча, перекрестился, лег. Его накрыли шубой. Он заснул в княжеских санях. Липай сказал, смеясь:
– Ох, высоко взлетит!
И так оно и случилось. Был Николаем, стал…
Но это когда еще произойдет! А в тот же день спал Николай. Мороз ослаб, снег пошел, небо потемнело. Костры на пепелище жгли, не все ведь догорело, ставили котлы, доставали снедь. А ты ушел в шатер.
Дозорные съехались и объявили Ярославичам – на лежке волк. А снег все гуще и гуще шел, задул ветер, поднялась вьюга. Им, Ярославичам, мело в глаза. Никто из них не ожидал такой метели.
А ты выждал и ударил! И рвал, как волк, и было в их рядах великое смятение. Святослав без шлема, без кольчуги метался меж возов, потрясал мечом, и выл в злобе, и звал тебя:
– Всеслав! Всеслав!
А потом наступила тишина! Только снег сыпался с небес. Нет воинства Всеславова, явились из ночи, в ночь и ушли. И кровь на льду.
Тогда-то и сказал князь Святослав:
– Душу сгублю, а все равно его достану! Затравлю!
Травили. То была охота так охота! От Менска ты бежал на Туров, оттуда – на Берестье, там петлял, реки уже вскрылись, и грязь была кругом, и бездорожье. Застряли Ярославичи, мостили гати, гневались, мор напал на лошадей, а ты по пущам кинулся на Новогородок, на славу Ярославову – и сжег его, пять дней стоял и ждал, пока они придут. И снова сгинул. Они тогда пошли на Полтеск, а ты, обойдя их, – на Случеск. И они – на Случеск!.. А там – гонец сказал дядьям:
– Всеслав сел в Полтеске. Сошелся с Гимбутом, собрался на Смоленск.
А была уже макушка лета, липы цвели, жара стояла. И не было уже единства в Ярославичах. Пришли они, и стали на Днепре, и вывалили языки, ведь полгода бегали за тобой! Стояли и смотрели на тебя, ты по ту сторону Днепра находился. А Днепр там, при Рше, можно вброд перейти, даже стремян не замочишь. Да вот не шли, стояли – и они, и ты…
…Открыл глаза Всеслав. Он в храме, в Полтеске. Иона на амвоне. Смотрит на него из-под бровей своих встопорщенных. Сух, немощен владыка, стар. А Изяслав, Великий князь, был лицом кругл, румян, высок, толст. И силы было в нем много. И прям всегда в словах, а посему клял брата своего: «Зачем ты так? Ведь грех какой!..»
Что это? Гром?! Вздрогнул Всеслав, персты сложил…
Да не перекрестился, так застыл. Не гром это – Зовун. Гремит Зовун! Сзывает! Да как же так?! Ворота ведь затворены, Митяй при них… Князь оглянулся…
Пусто в храме! Он да Иона – больше никого, ни бояр, ни холопов, все ушли.
Гул на площади. Толпа кричит. Зовун гремит. Господи!
Нет, стой, князь, не ходи! Обедня-то еще не кончилась, последняя обедня, князь, другой в жизни твоей уже не будет, в среду – предел, в среду Иуда предал Христа, тебя же, князь, в воскресный день. Ведь помнишь ты, такого не забыть, как шли холопы, не эти, другие, как Изяслав бежал, как они ворота вышибали, как жгли, метали камни в окна. И как тебя, князь, на руках несли, а ты им говорил: «Брат мой ушел», а они кричали: «Любо!» Тогда ты, князь, рад был, потому что то было в Киеве, и шли не на тебя, а за тобой.
Гремит Зовун, молчит Иона. Персты свело. Ну, осени себя! И осенил. И положил поклон. И на колени встал. И бил челом. И замер.
Гудит народ на площади, кричит, Зовун ревет. И пусть себе!
Пришла Она, подождет, до сроку ведь пришла. Служи, Иона, коль рукоположен! Служил. Читал. Дьякон выносил просфору и вино.
А князь стоял коленопреклоненный. Поклоны клал, крестился, руки не дрожали.
Ибо при Рше было страшней, ты ведь туда один пришел, литва тебя покинула. Гимбут сказал:
– Доколе можно бегать? Медведя волку не задрать. Мирись, Всеслав.
И Альдона говорила, молила:
– Его хоть пожалей! Дождись, благослови хотя б!
Она тогда была тяжелая, Георгием ходила. Веснушками ее тогда усыпало, нос заострился, того не ела, этого. А волосы… Ты гладил их, шептал:
– Душа моя, не гневайся. Я ж сам устал. Не любо все, мне при тебе лишь любо.
И целовал ее. Потом ушел. И старшие твои ушли с тобой – Давыд да Глеб. Давыд – двенадцати, а Глеб – семи годов. Она заплакала, сказала:
– Может, так и лучше. При войске им надежнее.
А младшие, Борис и Ростислав, те так и были в Литве, при Гимбуте…
Пришли и стали на Днепре, при Рше, оставив за спиною волоки к Двине. Прибыли и Ярославичи. На берегах жгли костры. Коней поили на Днепре, купали: жара была. И что там Днепр при Рше! И молчали те и эти…
А ты к реке не ходил и сыновей не отпускал. Хотя стрела – она и здесь, в шатре, достанет, коли надо. Но Бог хранил, стрел не пускали. И вообще как будто были на одном берегу Днепра только эти, на другом – только те.
И так шесть дней прошло. Шесть дней ты смотрел на их шатры, на них самих, как выходили, как садились на коней. Но и они к реке не подъезжали.
А на день седьмой, и было то десятого июля, туча нашла, и дождь пошел, и подумалось: вот загремело бы…
Тут бегут, кричат:
– Князь! Князь!
Ты вышел. И увидел – от них кто-то верхом к реке спускается. И вброд погнал. Одной рукою правит, а во второй… крест держит!
Коснячко это! Тысяцкий. Тот самый, что на торков звал. Подъехал, соскочил с коня и подал крест – серебряный, усыпанный каменьями. Тяжелый крест. Ты взял его, поднес к губам. Однако целовать не стал, задумался.
Потом все будут говорить: мол, нюхал волк!..
Отстранил крест, спросил:
– Чего хотят они?
– Любви хотят, – ответил Коснячко. – Приди к нам, говорят, мы зла тебе не сотворим, на том целуем крест. И ты целуй.
Не стал целовать. Смотрел на реку, на шатры, на стан их, Ярославичей. Вон сколько их! Семь дней стоят. И ты, Всеслав, будь даже вместе с Гимбутом… Вот уж воистину медведя волк не задерет! Целуй крест, Всеслав, иди, и ряд держи, и обговаривай, стой на своем, а мысли черные отринь, все было на Руси: ложь, кровь, но крест еще никто не преступал.
Нет! Так сказал:
– Пусть крест будет при мне. Я знака жду. Будет знак, поцелую крест и приду. Пусть они ждут. Ведь братья же!
Коснячко ничего не ответил, сел на коня, уехал, не простясь. Быть может, то и был тот знак, да ты, Всеслав, не понял, другого ждал. И день прошел, и ночь, и снова день, и ночь, и наступил день памяти Феодора Варяжина. Тогда взял ты крест, взял сыновей, сели в лодку. Жара стояла, ты снял шлем, переплыли Днепр, по берегу пошли. Подступили вы к шатру, стража расступилась, вы вошли…
Зачем ты шел туда? Ведь не было в душе твоей любви, и ты не верил им, и мира не хотел, ты ненавидел их, только зла желал – змеенышам. А сыновей ты вел с собой лишь для того, чтоб показать им, Ярославичам, – вот как я верю вам, вот весь я здесь, и здесь мой род, и верьте мне, всему, что буду говорить.
Вошли… И навалились гриди! И били зло, руки крутили. И ты… Не говорил – кричал уже! Клял, грозил! Да только не было в шатре братьев, не слышали они злых слов твоих. Шлем упал, и крест серебряный в каменьях пал гридям под ноги, они его топтали, ты так и не успел его поцеловать, и то, что говорить хотел, то, что два дня обдумывал, ты не сказал, а лишь кричал:
– Не троньте сыновей! Их-то за что?! Не тро… – Не слушали.
Упал ты, князь, тебя связали, били лежачего сапогами, били до того, что кричать уже не мог и видеть ты не мог, весь был в крови, а только выл, как волк, кусал губы да хрипел.
А после ничего не помнишь. Вот так-то, князь, так ты пришел, и так-то тебя приняли братья твои!
А сыновей твоих они не тронули, только вывели их к берегу, ножи к горлу приставивши, и огласил бирюч твоей дружине:
– Князь ваш велел, чтоб вы домой, на Полтеск шли, а он потом придет! Ведь так, Всеславичи?
Но сыновья твои молчали. Грозили им, стращали их и обещали отпустить. Давыд молчал. И Глеб молчал. А потом Глеб заплакал тихо, слезы текли, он их боялся утирать: нож горло жег.
И тогда воевода Бурната, сын Кологрива и отец Горяя, сошел к реке, сказал:
– Мы-то уйдем. А вы к себе дойдете ли?!
Дошли – выходит, Бог так хотел. И все за грехи твои, Всеслав. И привели тебя и сыновей твоих на Брячиславово подворье, и на веревках в яму опустили всех троих, и заложили сверху бревнами, оставив только малое оконце, и сторожей приставили, и тих был Киев-град, никто не возмутился.