Текст книги "Всеслав Полоцкий"
Автор книги: Сергей Булыга
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 41 страниц)
– Что Степь?
– На Выдубичском броде! Большой дозор. А хан еще не перешел.
– Так!..
Стоял смотрел. Толпа… Нет, князь, люд пред тобой, весь Киев здесь: мужи храбрые, купцы, бояре, чернь…
Тишина в храме, все молчат, ждут. Брат твой, князь Изяслав, мечей не удержав, бежал, и Всеволод бежал, а Святослав ушел в Чернигов, затворился. А верст до Выдубичей и десяти не наберется, хоть и велик сей град. Г Вот, князь, каков венец великокняжеский!
Снял его! Глеб был одесную – ему и передал. Глеб! взял венец Владимиров, прижал его к груди.
Знак, князь! Великий знак! Ты усмехнулся, спросил дружинника:
– Как звать тебя?
– Купав.
– Ну что ж… Меч мне, Купав!
Купав дал меч. Меч был коротковат, и рукоять не по руке и липкая, но…
Меч поднял, осмотрел толпу. Чернедь, купцы… А вон кольчуга там, кольчуга здесь… Воззвал:
– Мужи мои! Дружина княжая!
И так, подняв над головой меч, ты пошел в толпу.
Расступались пред тобой, кричали: «Князь! Всеслав! Наш князь!» На хорах запели «Богородицу», и – звон во все колокола! Шел ты впереди, следом Купав, еле поспевал, обсказывал все. Вышел ты, с тобой дружина, подвели коня – каурого и со звездой – вот, в руку сон!.. подали кольчугу, щит, шлем. Помчались вскачь – Клов, Берестов, Печеры, – и сшиблись, и погнали, прижали к берегу и перебили весь дозор, и стали, и рубились, а Степь все шла и шла, Днепр запрудили. «Йй-я! Йй-я!» – кричали и визжали, и лют был смертный пир. Все рубил, рубил без продыху, и лег бы да лежал – топчите, рвите, да не лег, откуда только брались силы, и пал уже Купав, и пали многие, и сам бы ты, Всеслав, смерти б не миновал, да подоспела чернь, толпа, земство, люд киевский – и дрогнула полова, побежала. А ты, князь-волк, – за ними вслед, в Днепр и за Днепр, и только уже к ночи возвратился и, осадив коня, швырнул толпе под ноги голову – желтоволосую, голубоглазую да черноротую, – так хан Секал достал-таки Киев! Достал – и покатилась голова.
А Изяслав, не потеряв своей головы, бежал, сел у ляхов в Гнезно, там и сыновья его – Мстислав, Святополк и Ярополк. А Всеволод ушел и затворился в Курске, при нем младенец Ростислав, а старший, Владимир, сын покойницы гречанки, царевны Мономахини, – в Ростове. Один лишь Святослав как был в Чернигове, так и сидит, и сыновья при нем, все пятеро. Степь, отбежав от Киева, подалась к Лукоморью. И только, говорят, курень Гулканов не унялся, а, миновав Десну, пришел под Сновск. Там их черниговцы и встретили, и порубили, и погнали, да только невелик почет побитых добивать – так и сказал ты, князь, на вече. И смеялся. И люд вместе с тобой смеялся. А тысяцким был выкрикнут Истома Острогляд, муж крепкий, из Свенельдичей. Пусть так! Им, градским, лучше знать, кого кричать, им под Истомою ходить, не князю. А что шипят про то, что все не по обычаю, при Изяславе-де такого не было, тот-де не так рядил, – пускай себе шипят. А где ваш Изяслав? И терем его каменный как был пожжен, пограблен да порушен, так и стоит. И будет таким стоять! Великий князь Всеслав в нем жить не будет. Он пришел по прадеду Владимиру, и сидит в тереме Владимира, и ходит в Десятинную, а не в Софию. От Десятинной благодать пошла, не от Софии, в ней пусть Георгий служит. В Софию с той поры ты, князь, лишь раз и заходил, и никого с тобою не было, так повелел, один ходил, молчал, искал, нашел и, руку положа на саркофаг, долго стоял и слушал сам себя, но ничего в своей душе ты не услышал, и даже зверь молчал… Зверь! В храме! Господи! За что?! И кто я, Господи? Волк, человек?! Да только тишина в храме, мрак, рука дрожит на саркофаге, а под рукой твоей спит Божий раб, брат деда твоего, брат твой, ведь так он говорил? Так, так воистину, ведь вы с ним одна кровь, оба Рогнедичи. Ну, коли так, ступай себе, Феодор, не томись, на все есть Высший Суд, и никому от Его гнева не укрыться. Ступай, ступай.
Ушел. И больше никогда уже не приходил, даже когда на Болеслава выступал.
Но то случится когда еще, весной! А нынче осень на дворе. И ты, Великий князь, сидишь в светлой гриднице на Отнем Месте. Сей стол, еще Владимиров, покоится на четырех индрик-зверях, из желтой кости резанных, а за спиной – сокол Рюриков из червонного золота крылья воздел. А Константин, ромейский царь, велел себе такой престол устроить, чтоб «был он десяти локтей, чтобы двунадесять златых лютых зверей на шести ступенях сюду и сюду лежали, и чтобы звери те, вставая, рыкали, коль кто к престолу приближается, и чтобы вкруг престола древеса стояли, и чтобы древеса те были златокованны, и чтоб на древесах седяху же златые птицы, и чтобы птицы те пречудно воспевали песни медвяные…» И как им Константин велел, так и было, ибо кто есмь человек? Хитр суть! И многокознен – чего и бесу не удумать, то человек тотчас изобретет.
А начиналось-то все как! Пришел, одолев Секала, и был почестей пир, каких Киев давно уже не видывал. Семь дней праздновали. Пятьсот вар меду было выпито, несчетно гривен роздано убогим. Везде столы расставлены: и в теремах, и во дворе, и на торгах – на Бабином, на Подоле, на Ввозе, и по улицам. Все по Владимиру, по прадеду! И так же по Владимиру меды, хлеба, дичину, яства всякие валили на телеги и везли, и вопрошали люди княжие: «Где сирые, недужные?!» Вот как! Ибо, давая сирому, вы Господу даете. И давал. И так и судил: не казнь, но виру налагал, а кому вира – половинил, и воспретил испытывать водою и огнем, ибо кощунство это, не по-христиански, и на поток не отдавал, рук не рубил – и тишь по Киеву, и благодать, и изобилие на всех семи торгах, и храмы – восемь сороков, большие, малые, тесовые и златоверхие – тебе, князь, пели «Многолетие», а стены неприступные, а валы крутобокие, да и кому, князь, на тебя идти, коль сторожа по самый Вороскол Степи не видели?! Но…
Донесли – в Печерах смута: игумен Феодосий в ектении по-прежнему поминает Дмитрия Великим князем и старшим над всем родом, а о тебе, Всеслав, как о хищнике стола не по достоинству говорит. Он так сказал: «Глас крови брата его вопиет на него к Богу, яко кровь Авеля на Каина!» И братия не ропщет и служит, как Феодосий повелел… А что, ты их спрашивал, Антоний? А ничего, ответили. Я, говорит, как говорил всегда, так и сейчас скажу: при Изяславе в глаза ему все высказывал, не робел, и ныне так же повторю: Великий князь нарушил крестоцелование, и воздалось ему за то, не стану его славить, а вас, чада мои, судить я не берусь, князя же Всеслава вашего не видел и не слыхивал, вот почему о нем молчу.
Ездил ты, Всеслав, в Печеры. Там, спешившись, сняв шлем и отложив меч, пришел к вратам обительским, день на ветру стоял, ждал, приняли тебя, но не Феодосий, Антоний. «Чего, – спросил, – тебе?» Ты покаянно преклонил перед ним колена, ни слова не произнес. Тогда он так же молча подал тебе руку и повел. Привел к себе… Он как семнадцать лет тому назад первым пришел в Печеры, затворился, так и жил. Другие приходили и селились рядом, храм возвели, а после в кельи ушли и обросли добром, а он все жил в пещере. Вошли к нему. И преломили хлеб, и чечевицу ты вкушал, и рыбу. Хотел ты говорить об Изяславе да о порубе, о том, как Святослав тогда еще, в степи… Ан нет, пустое это все! Вдруг вспомнил ты и рассказал, как ты, отец и старший брат по осени отправились на лов и били лебедей. Брат удачлив был, отец смеялся, а брат подхватывал и говорил: «Куда тебе в князья? Куда тебе в варяги? Вон, руки дрожат, не князь ты, брат, и даже не варяг!» А ты молчал, стрелял, стрелы уходили мимо, и думал ты, зачем стрелять, когда огнем за голенищем жжет и рукоять торчит, только согнись, брат отвернется, и… «А дальше что?» – спросил Антоний. «Ничего. Домой пришли, брат опять смеялся, а я в душе все клял его…» – «А дальше что?» – «Пропал брат мой, двадцать пять лет скитался и только прошлым летом был убит за морем. А перед смертью он меня простил!» – «А ты его?» – «За что?! Весь грех на мне! И что прощение? Вот кабы он живой пришел!..» И замолчал, и больше ничего не говорил, не мог: ком горло сдавил. И стыдно было, горько, гадко, руками заслонился и молчал… пока Антоний не сказал: «А зря ты приходил ко мне». И вздрогнул ты, руки убрал, смотрел, смотрел… спросил: «Как зря?» – «А так. Все в тебе есть, Всеслав, слушай себя – и все услышишь. Ступай… Ступай, Христос с тобой!»
Ушел. Назавтра повелел на месте поруба, на отчем, Брячиславовом, подворье поставить храм. И золото дал. Немало. И застучали топоры. В тот же день прибыл из Полтеска гонец, поведал: Альдона разродилась сыном. А из Печеры донесли, мол, Феодосий на ектении первым назвал Дмитрия, а вслед за ним Феодора, то бишь тебя, Всеслава, и вам обоим пели «Многолетие». Пусть так! Киев-то смирен был и сыт. В Переяславле крикнули посадника, и ты, Всеслав, то похвалил, принял грамоты, хоть говорили, что надо бы Давыда посылать в Переяславль, потому и был бы сей удел под вашею рукой, под Рогволожьею. Смолчал. Переяславль прислал дань. И Туров, и Смоленск, и Псков. А Новгород не слал, на вече прокричали: «Отцы и деды наши Полтеску не кланялись и дани не давали, и мы хотим жить, как отцы и деды наши! И ничего не дадим!» В Чернигов ушел посол и по сей день не возвращается. И на Волынь посол ушел и тоже словно сгинул. Коснячко же отъехал к ляхам, к Изяславу. Отъехал сам, никто его не посылал. Перед отъездом он пришел к тебе, сказал:
– Князь, отпусти. Зачем я тебе здесь? И кто я, князь?
И то: есть тысяцкий Истома, на вече выкрикнутый, и это он, Истома, привел тогда людей на Выдубичский брод. А кто Коснячко? Бит на Льте, бежал и затворился у себя, сидел кротом, молчал и в терем не являлся… Он и сейчас вон смотрит как! Зверь зверем. Ты улыбнулся и спросил:
– А отчего ты вдруг? Совсем невмоготу?
– Совсем, – кивнул Коснячко. – Погибель чую, вот и ухожу.
– Свою погибель?
– Нет. Твою.
– Ну, это еще как сказать!
– И говорить тут нечего.
– Не каркай!
– Когда бы каркал, был бы вороном, а был бы вороном – не уходил, а дожидался б мертвечины. Чтоб поклевать!
Вот такая была в тот день беседа! Еще он, бывший тысяцкий, сказал:
– Ты – князь, Всеслав, по стати, по крови, храбр ты, мудр, крепок на рать. Но… не Великий князь, а так… На торков шел – не дошел, на Ршу пришел – не перешел. А нынче вовсе сидишь. А кто бездействует, тому не усидеть. Вот потому-то я ухожу.
И встал Коснячко, усмехнулся. И ты, Всеслав, не выдержал, вскричал:
– Постой!
Остановился бывший тысяцкий. А ты спросил:
– При Рше… тогда ты знал, что будет?
– Знал.
– И не сказал?!
– И не сказал. И ты, когда еще на торков шел, знал, что… сюда придешь. Да вот не сдюжил. И… опять пошел! И там, при Рше, ты сам сказал, что если бы был знак, то… что ждешь его. А был от меня знак – не поклонился я, ушел, как лютый недруг. Я и сейчас уйду. Ты ведь опять боишься, князь!
– Так что же мне?!
– А ничего. Сиди. Прадед твой, Владимир, тот не сидел. И крови не боялся! И Ярослав… А Брячислав, отец твой, не посмел – и ряд держал, и Ингигерду отпустил, и Эймунда отринул, потому-то Ярослав так и остался в Киеве. Их всего трое, князь, от рода Ярославова. Но страшно, ох как страшно! А коли страшно, лучше уходи, и будет поминать тебя люд младший, чернь…
– Иди!
Ушел Коснячко. Да! Их трое. А у Владимира и того меньше, двое – братья Олег да Ярополк. И кровь была. У Ярослава же – Мстислав, и Судислав, и Святополк, и Святослав, Борис и Глеб. И снова – кровь… А у тебя… Не трое, князь! Это дядьев лишь трое, это старшие. А сыновей у них, твоих, князь, дальних братьев, таких же, как и ты, шестого поколения по Рюрику… У Изяслава: Святополк, Мстислав да Ярополк; у Святослава: Глеб, Роман, Давыд, Олег да Ярослав… А еще Всеволод: в его роду младенец Ростислав да Мономашич Владимир в Ростове. И от усопших Ярославичей: Вячеславов сын Борис да Игорев Давыд. От новгородского Владимира, от старшего из Ярославичей, сын Ростислав Тмутараканский хоть и умер, но ведь за ним осталось трое, князь, твоих племянников: Василько, Рюрик, Володарь… Но их-то что считать? Окстись! И без того кровищи-то сколько! Ушло время, ушло. Но ведь соберутся вместе и сожрут! И будет кровь – твоя уже. Сойдутся и сюда придут, никто не остановит, ибо к себе идут, на отчину. Хоть и далеко они и не шумят пока, молчат. Но уже сходятся, гонцами сносятся! И говорят, что Изяславов Святополк тайно пришел из ляхов в Новгород и Чудин с ним. Вече сошлось, и Чудин подбивал, тебя хулил, Стефана же никто не слушал, и тогда он, Стефан, им всем наперекор, пошел к тебе… А где теперь Стефан? Митрополит сказал: «Раб удушил владыку, раба предали лютой казни». Стефан, Стефан! Ты говорил, что далеко нам до Святой Земли, всю жизнь идти – и не дойти. Ан нет! Намедни старец был, калика перехожий, сказал: град Иерусалим и Киев-град похожи, там есть Золотые Ворота – и здесь. Там из Гефсиманского сада выходишь – сразу через них – и на Голгофу, а здесь – на княжий двор. И засмеялся пес! И увели его… Ох, лют ты, князь! Зачем ты так того калика? И его кровь, Всеслав, на твоих руках.
А за окном осень прошла, зима, и весна явилась, и ледоход, и паводок, на низком левом берегу, черниговском, все затопило: куда ни глянь – одна вода. На то он Днепр! Двина потише будет. Там, на Двине, твой младший сын растет, Георгий-Святослав, ты, князь, его еще не видел, полгода сиднем сидишь в тереме, боишься. Всех боишься, князь! Учуял, волк затравленный! А тихо ведь. Бояре улыбаются, чтят, славят на пиру. Но только заикнулся ты о том, что надо бы из Полтеска дружину… И замолчал ты, князь! И было по-боярски. И мир по сей день в Киеве. Вот хочешь ты отстроить терем Брячиславов – отстраивай! Подновили нижние венцы, золотом крыльцо украсили, крыша медная, наличники в узорах. И храм Феодора строй, князь… А мед не тронь! Мед – наш, от дедов и от отцов наших, так исстари заведено. Олег, Оскольда уморив, и тот на наши отчины не покушался!
И тихо в Киеве. Храм ставят там, где поруб был: каждый день в княжьей гриднице почестей пир шумит, а люди княжие меды, хлеба и яства всякие слагают на телеги, и везут, и вопрошают сирых и недужных, и то тебе, Всеслав, воздастся Там. А здесь…
Гонец из Полтеска. Еще один. Еще. А ты сидишь! Высок он, стол великокняжий, ох как высок, что и земли под ним не видно, и крепко ты сидишь, вон как вцепился… И ослеп, оглох, коли гонцов не слышишь! И грех ты на себя берешь, великий грех, ты подумай, князь: когда пред Ним предстанешь, что скажешь ты? Молчишь? Вот то-то же! И Там будешь молчать. А в Притчах сказано: «Кто высоким возводит свой дом, тот ищет разбиться, а кто покатит вверх камень, к тому он и воротится, кому гордыня явится, тому придет и посрамление…»
И ведь идет уже! Брат Изяслав и сыновья его Мстислав и Ярополк, а вкупе с ними ляшский Болеслав уже прошли Волынь и Луцк и дальше движутся, и рать у них несчетная. А Всеволод из Курска выступил, и ждет его брат Святослав в Чернигове. Изяславова Святополка на вече новгородском крикнули князем, и он собирает рать… А что же сыновья твои, Всеслав, Давыд да Глеб? Малы еще, какой с них прок, да… уже взирай на них, Всеслав, и ужасайся же тому, что в них тобой посеяно! Давыд на брата косо смотрит, губы поджимает, он старший, а не Глеб, но Глебу ты вручал венец Владимиров, когда шел на Секала. Да, правда то: ты в мыслях не держал, так получилось: Глеб одесную встал. А старший не простил того малече! И жги его теперь, казни, но не признается Давыд, а скажет: «Брат – мне брат, зла не таю, то домыслы», но ты же видишь, знаешь, сам был младшим и любимым, и помнишь, это – как ржа, гнилая, ненасытная… Воистину же сказано: ни богатства, ни бедности не дай мне, Господи, а дай лишь хлеб насущный, ибо коль буду я богат, то вознесусь в гордыне, а буду беден – стану замышлять татьбу или разбой…
А Изяслав да Болеслав – все ближе, ближе! Вот она, кровь, идет, Великая!
А в Полтеске Альдону обошли – кто, как, никто не знает. И сохнет она, гложет ее червь. И отняли младенца от груди, и поят ее травами, и служат службы во церквах, дары носят волхвам. И ждут тебя.
А на Подоле, говорят, скакали верховые, по-волчьи выли, дико хохотали, после них остались следы – не от копыт, а волчьи, преогромные, все видели! А кони те – каурые, со звездами.
А Всеволод да Святослав, сойдясь в Чернигове, послали Изяславу слово, чтоб тот на Киев ляхов не водил, как Окаянный, что-де сами справимся, обложим да затравим.
Да не послушал Изяслав, шел с Болеславом, а при Болеславе меч Щербец, тот самый, которым еще дед его, и тоже Болеслав, врата киянам порубил и Святополка Окаянного возвел, а ныне-де пора зарубку подновить! И волчью кровь пустить.
Только когда сошлись на вече и кричали, выступил Великий князь Всеслав на Изяслава с Болеславом, пришел с дружиной в Белгород, встал, ждал, пока Истома, тысяцкий, подняв народ, приспеет. А он не шел, Истома, день, два, три. Изяслав с Болеславом пришли, расположились станом в поле. Ночь настала, киян все нет, и ты, Всеслав, взойдя на вал, стоял и вниз смотрел. Град Белгород – он на горе, гора в полста саженей будет, тут можно лето простоять и без киян, если бы, князь, стоял ты с полочанами. А так опять один. Стоял молил и Господа и оберег и Буса вспоминал. Пуста была дорога!
А в поле стан Изяславов стоял, несчетно войска у змееныша! А у тебя кто за спиной? Его же, князь, змееныша, дружина! Своих ты так и не привел, хитрил да ублажал, выгадывал. Ну так теперь… Чу! Верховой от них!
Опять Коснячко! Да только не та была нынче беседа, князь, не та! Бел ты был, мрачен и просил Туров, Смоленск, хотя бы Псков – Коснячко лишь смеялся. И говорил, смеясь, что поздно, князь, что хищник ты, не по достоинству взошел, но по достоинству низвергнут будешь! Дерзок был Коснячко! И гневлив, многоречив. Как в шапке вошел, так и сидел, на лавке развалясь, к вину и не притронулся, и без того был пьян и краснолиц, и в пот его шибало от гордыни. Ты же, рукой от света заслонясь, молчал, и меч был при тебе, и мог бы ты его, хмельного, как свинью, вот прямо здесь… Не тронул!
Встал, сказал:
– Иди. Скажи ему: утром сойду. И в поле встретимся.
– Сойдешь?! – засмеялся Изяславов тысяцкий, повторил: – Сойдешь! – И еще громче засмеялся и сказал: – Один сойдешь, Всеслав! Дружина не сойдет, ибо дружина не твоя, его. А если и сойдет она, так только для того, чтоб привести тебя к нему в оковах. И уж на этот раз не будет тебе поруба, Всеслав! А знаешь, что тебя ждет?!
– И пусть! – Сел ты, князь, руки положил перед собой, не дрожали руки.
– И пусть! – повторил Коснячко, кивнул, и словно хмель с него сошел! Тихо, мрачно так сказал: – Да, пусть. Ибо ни хитру, ни горазду суда Божия не избежать. А… сыновья твои? Им-то такая судьба за что?! Ведь их, как и тебя, не пощадят!..
Тихо стало в горнице. Молчал Коснячко. Ты молчал. И долго вы так сидели. Капал воск. Мотылек летал у пламени. Коснячко отогнал его рукой, еще немного помолчал, потом встал, сказал:
– Пойду. Скажу ему, что в полдень ты сойдешь – один и будешь говорить ему… Скажу, скажу! – В дверях остановился, обернулся. Сказал: – Вот видишь, князь, как сыновья твои тебя спасли!
И ты вскочил! Кровь в голову! И… в стол вцепился, не пошел. Сказал только:
– Ты – сатана!
– Я? Нет. Вот, крест на мне. И разве сатаны бояться надо?!
С тем и ушел. И в поле повторил слова свои. Изяслав стоял, ждал до полудня, не стронулся с места. И в Белгороде ждали. Когда же поднялись к тебе, вошли, ан след уже простыл! Рубили, говорят, крушили и топтали! Погоню снарядили наилучшую. Рассказывали, тогда-то Болеслав и драл у Изяслава бороду и приговаривал! А после, на Подоле, уже не Болеслав, не Изяслав даже, а сын его Мстислав тебе, князь, за Череху мстил, за Новгород, за Выдубичский брод, за все! Вот где кровищи-то пустил! И не спасло Истому, что он тебя, князь, предал, не пошел! И прочим, князь, досталось. Сто двадцать пять голов на копья подняли! А сколько глаз достали! Поотрезали языков! Ноздрей повырывали! На что брат Святослав лют был, и тот Мстислава укорял, в Печеры не пустил, а то бы и Антонию несдобровать было тогда. Вот так-то, князь! Ты крови не хотел, а кровь была! В улей полез, а пчел не поморил… И кровь, вся эта кровь, князь, на тебя! Пришли они и порубили тех, кто пуще прочих за тебя кричал, и тех, кто просто подвернулся. И отчий терем, Брячиславово подворье, сожгли и пепелище запахали. Только храм Феодора не тронули, он, храм, и по сей день стоит, как стены при тебе взвели в сажень, так и стоят они и по сей час.
А сыновья твои, Всеслав? Ведь не они тебя тогда остановили, не оттого ты побежал тогда, чтоб их спасти. И вот опять, сейчас уже, Всеслав, ты что Ей обещал?! Ты говорил: приму послов, сыновей созову, а четвертый день уже кончается, а ты, как и тогда, забыл о них!
Пресвятый Боже! Глаза открыл…
3
Вскочил, упал и закричал:
– Игнат! Игнат!
Темно уже. Сердце стучало. Было жарко.
Вошел Игнат. Зажег лучину.
– Игнат! – снова тихо позвал Всеслав. – Воды. Игнат подал воды, той самой. Держал под голову, пока князь пил. Напившись, снова лег. Сказал:
– Игнат, хочу послать за сыновьями.
Игнат долго молчал, потом сказал:
– Так посланы уже.
– Нужно, чтоб скорей, Игнат!
– Куда еще скорей? Дымами вызваны.
Дымами. Ну, князь, дождался ты… Он через силу усмехнулся и сказал:
– Так, может, я еще и поживу, чего вы так?
– Так то не мы – Любим велел.
– Любим?! – как обожгло, рот скривило! – Ох, рано он меня!.. – Князь, взявшись за Игната, сел, отдышался, зло спросил: – Что, он меня живого понесет?! Дымы! Быть может, по нему дымы еще скорей… – Поежился.
Дымы! Восемь лет уже прошло, как был последний дым из Киева; брат Всеволод почил, смута началась, не принимали Святополка Изяславича, звали Владимира, Владимир не желал, пустили дым на ряд, ты не пошел… Спросил:
– Сколько дымов?
– Четыре.
Да. Четыре. На Витьбеск, на Менск, на Друцк и на Кукейну. Всем сыновьям. Ох, рано ты, Любим…
Игнат сказал:
– Князь, то не по тебе. На вече дым. По грамоту.
– По грамоту… – Закрыл глаза. Немного погодя спросил: – А что послы?
– Молчок пока. А ждет тебя Ширяй. Любим его прислал.
– Пусть ждет. Накрой ему. Иди.
Ушел Игнат. А он лежал… По грамоту. Припекло, неймется им. Дымы ушли. И сыновья придут. Да не к тебе, Всеслав, а к Зовуну, на вече. И будут там… Гадал ты, князь, выбирал, кому удел оставить… Никому! Любиму! Черни! Сел, перекрестился. Прости мя, Господи, ведь права Она, надо было Ее слушать, надо уходить в свой срок, и не было б позора. Отец, чем на мазур идти, совсем ушел, дед меч не обнажал, Русь не мутил – и только тем ныне и памятен, что книжен, кроток был. Рогволод в чистом поле пал, и Бус с охоты не вернулся. А ты, Всеслав… Ведь это же из-за тебя сто двадцать пять голов тогда на копья подняли! И это только в Киеве. А после, в Полтеске, когда Мстислав сюда вслед за тобой пришел. И был Коснячко прав: не сатаны надо бояться, а себя. Хитр человек, многокознен, подл! Ведь ты тогда бежал не оттого, что сыновей спасал, хотя и их, конечно, но не себя; себя ты, князь, быть может, больше всех не любишь, ненавидишь… Это – нынче, а тогда – змеенышей! И оттого-то, князь, ты хоть сейчас признайся, ты и бежал, что жаждал кровью их упиться, да силы не было. В Полтеск прибежав, гонцов погнал в Литву, к ятвягам, пруссам, ливам, чуди, за море – к варягам…
А сын твой младшенький, Георгий, таким смышленым рос! И ты ходить его учил, он гугукал, пузыри пускал, просился на руки. И ты носил его… А к ней не подносил! Она так повелела. Сказала:
– Мне так легче будет. – Да не сказала! И не прошептала, ты по губам прочел.
Она давно уже лежала, не вставала… А ведь родила она легко. И грудь младенец взял. Так прошло семь дней. А в ночь перед Воздвиженьем, когда тебе явился Изяслав, когда ты призывал на его голову все казни смертные, тогда то и случилось! Вот чем ты заплатил за тот венец, за бармы и за Место Отнее, за Киев. А может, вернись ты, князь, с первым гонцом или потом, уже на масленой, когда Коснячко уходил, когда по Подолу проскакали верховые, когда Стефан к тебе двинулся, да не дошел, а Болеслав и Изяслав стакнулись, то бы и ожила она, и поднялась! Так нет! Сидел, цеплялся! А теперь от Гимбута гонец: не сын ты мне, ты дочь мою сгубил, внуков отдай, а не отдашь, сам приду за ними. И что Литва?! Здесь, на Торгу, кричат: «Убил, околдовал, кровь отравил! Ромейский царь пообещал ему сестру свою, и соблазнился он, захотел стать как Всеволод, с ромеем породниться и нас ромею же продать! Волк он!»
Одна она молчала, не корила. Ты приходил, садился в головах, сидел как каменный. Она, не открывая глаз, искала твою руку и подносила к волосам своим, и ты их гладил, потом шею, волосы и снова шею, снова волосы, шея была тонкая, сухая, а волосы, как и прежде, мягкие, душистые. Гладил ты их, гладил, гладил. Но свет никогда не зажигал, зачем ей свет, если глаза ее всегда закрыты; а твои глаза – это твои! Князь – он на то и князь, чтобы никто не видел, какие у него глаза бывают в такие часы, а кто увидит – лучше бы ослеп! И сам ты, князь, как не ослеп в те дни, ведь ты тогда иссушил глаза свои! Воистину прав был отец, сказав: «Плачь, сын!», да где же слезы взять, когда не плачут камни, им, камням, не больно и не стыдно; камень, отринутый строителем, на то лишь и способен, чтоб давить…
И умерла она. Она лежала, ты сидел и гладил ее волосы и шею, снова волосы и снова шею. И зверь вдруг засмеялся, завизжал! А после заскулил, заныл. Вон сколько дней молчал, а тут…
Обмыли Анну, обрядили, снесли в собор, гроб стоял пред алтарем, и пели уже литию, стоял ты в черном рубище с непокрытой головой, сыновья уже простились с матерью, и тогда ты склонился к устам ее… Вдруг мальчонка, как потом дознались, тот самый Николай, которого ты, князь, привел из Менска и он здесь при Софии в служках был, закричал:
– Волк! Волк! Кровь пьет! – И взвыл, руки воздел.
Загудел народ! И хлынул врассыпную. Кивнул Бурна-та – кинулись в толпу хватать зачинщиков. Да встал народ стеной! И ты зло глянул!
Погребли ее, Альдону, Анну. А Николай сбежал; да ты и не искал его. Ты и на тризне не был, из храма вышел – и… Как жив тогда остался! А все Игнат. А может, это и зря, а может, был тогда твой срок, Всеслав, ведь что произошло потом, и вспоминать не хочется. На третий день явился Гимбутов боярин и сыновей забрал, ты не перечил. А на седьмой пришел Мстислав, привел с собой киян, черниговцев, переяславцев, прислал гонца, народ составил вече. А ты на вече не пошел, в Софии был, сорокоуст читали. Гонец же говорил, что Мстислав берет вас, полочан, под свою руку, покоритесь – будет тихо, не согласитесь – пожжет, как жег менян, порубит, как киян, и на том крест его, Мстиславов, он целовал и вы целуйте! Бурната, осерчав, крест у гонца отнял, оземь бросил, кричал, мол, нет им веры, Ярославичам, и гнал посла, и вече разделилось, смута началась, великий крик. Вызвали тебя, вышел ты, да говорить тебе не дали, только пуще крик поднялся, ударили в Зовун, а потом, вовсе озверев, сошлись на буевище – и в мечи. Вот какие были поминки по Альдоне! Город запылал! Открыли Лживые Ворота. Мстислав вошел.
И отступили вы на Торг, а там прямо к ладьям, подняли паруса. Мстислав же, разум потеряв, как был верхом, впереди всех, так и погнал коня прямо на сходни. И тут ты, князь, копьем его! Под шлем. В глаза его звериные! Упал Мстислав с коня в Полоту, в воду черную. А ты возликовал! Убил! Убил! Смеялся ты, кричал, сойти к нему хотел, еле удержали. Ушли вы вниз по Двине. Ты лежал под парусом, в небо смотрел, оно было чистое, ни облачка, пела душа. Да, не по-христиански это все…
Спасли его, Мстислава, отходили. Вышел он, Мстислав, на буевище, повелел звонить в Зовун, сошелся люд – и свершился над ними княжий суд! Голов порубили – гора была, рукой не дотянуться! И грамоту твою, твой ряд с Землей, Мстислав тогда порвал прилюдно. А после – пир в твоей, князь, гриднице.
Спали уже все, когда закричал Мстислав! С ложа вскочил, метался, мечом рубил, достать кого-то хотел, убить. Да разве домового кто убьет?! Только беду накличешь! Так оно и случилось. С утра пошел Мстислав в твою конюшню и самолично выколол твоим лошадям глаза, обрезал губы, уши отрубил. И как был в крови, пошел в Софию. И встал он перед алтарем, там, где ты с той поры всегда становишься… И долго он, Мстислав, молчал, смотрел, но не на Царские Врата, не на Спасителя, не на Софию даже – на Тирона. Шрам от твоего копья все больше наливался кровью. И неожиданно спросил:
– А кто это?
Владыка кротко отвечал:
– Святой Феодор, именуемый Тироном.
– А почему он при копье? – опять спросил Мстислав.
– Так по канону…
– А почему тогда… – Мстислав уже кричал, – на нем варяжский плащ? А почему?! Да потому, что не Тирон это – волк! Варяжский крестник! Выкормыш! Меня вон как пометил! Так же и я его! – И меч он выхватил, и замахнулся на Феодора, на лик и… упал! И дух из него вон! И там, где он упал, ты, князь, потом стоял, когда служили «Избавление», и с той поры ты там всегда стоишь, ногами попираешь это место, ты и сегодня там стоял.
А он, Тирон, чего греха таить, и впрямь был на тебя похож – тогда. Теперь-то уже нет, не тот ты стал, Всеслав, вон, заплешивел, усох, как прошлогодний гриб: Мстислав тебя и не узнает. А скоро встретитесь, и вместе вам гореть. Вот и четвертый день уже прошел, так же и пятый, и шестой пройдут. А Мономах молчит, нет от него послов. А в день седьмой придет Она, засмеется, скажет:
– Ну что, Всеслав, обвел тебя твой дальний брат? А я ведь знала это, знала! И говорила же – пойдем!
Что это? Она?! Тень у двери…
И хоть бы и Она! Чего стоишь? Бери меня. Чем выходить к Ширяю, чем сыновей встречать да под Зовун идти драть грамоту – лучше уж с Нею идти.
Нет, привиделось – нет никого. А Ширяй ждет. Встал, облачился. Подошел к окну. Темно там, тихо.
Эх, зря Орлика скормил. Зря оберег отдал. Все в этой жизни суета! Был тебе срок, Всеслав, да проморгал, сам себя переклюкал. Иди!
Вышел в гридницу. Как прежде вышел – важно, гордо. Сел.
Защемило в боку, закрутило, сдавило! Игнат шагнул было к нему. Махнул рукой, Игнат остановился.
– Уйди!
Ушел Игнат. Ширяй остался. Стоял, стрелял глазами, оробел. Сказал Всеслав:
– Садись.
Тот сел. Всеслав спросил:
– Пошли дымы?
– Пошли.
– А ряд когда?
– Когда сойдутся. Все.
– Так… Так… – И усмехнулся в бороду.
Все. Четверо! Воистину – как жил грешным, так и умрешь… Все воедино сходится: Она, послы и сыновья. Ну, Витьбеск здесь, под боком. А Менск? А Друцк? Сказал:
– Два дня на то уйдет, не менее, пока все четверо приедут. Весна! Распутица.
– Весна, – кивнул Ширяй. – Так и Любим сказал: на среду ряд назначен.
– На среду! Так…
Руки лежали на столе. И не дрожали. А ногти были темные, должно быть, синие, да при свече не рассмотреть. И прав Любим: во вторник только съедутся, а в среду поутру как раз и бить в Зовун. Вот видишь, князь, ты угадал! Как раз успеешь подвести итог жизни своей и здесь падешь, и там… Нет, там Она тебя подхватит, повлечет, пальцы у нее, ты ж помнишь, цепкие, они в кадык вопьются, и захрипишь ты, князь, как сват хрипел, когда его Нерядец резал, и Олаф, говорят, хрипел, а не молился, хоть после и причислен был к святым, и Изяслав, Великий князь, твой ненавистный брат, во поле убиенный, и он хрипел, и Святослав, во гное захлебнувшийся… Вот где судьба была! Тьфу-тьфу! Князь головой мотнул.