Текст книги "Всеслав Полоцкий"
Автор книги: Сергей Булыга
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 41 страниц)
Мать услыхала – вскинулась.
– Нет! Нет! – закричала.
Не стали звать бабушку. И брата увезли. Обманом вызвали во двор, а там, как слепца, за шиворот, в седло. Отец так повелел. А матери то легче, то хуже, то плачет, то молчит.
И в ночь никто уже не спал, решили – княгиня помирает! Ночь прошла. И день. И снова ночь. А третья ночь наступила – мать уже совсем извелась: стала белой, холодной. Накрыли шубой, все равно дрожала.
За окном – зарницы, гром. А небо чистое. И звезды с неба сыпались. Отец сидел у изголовья, молчал. Причащать не дал, надеялся еще. Владыка просил, увещевал – отец не слушал. Владыка отошел и встал под образа.
И вдруг… Явилась бабушка, вся в черном. Мать, увидав ее, зажмурилась и зашептала что-то, никто не разобрал. Отец вскочил, хотел остановить… Да не решился, замер. Бабушка к невестке подошла, склонилась, посмотрела, к шубе рукой притронулась. И словно обожглась! Опять притронулась – и снова пальцы скрючило. Тогда она сказала:
– Уйдите все. Оставьте нас.
Мать застонала, замотала головой – не уходите! Не ушли. Отец стоял, замерли, не знали, как и быть. И так умрет, и так…
А бабушка опять:
– Оставьте нас! Грех на себя беру!
Стоят. Тогда она к отцу оборотилась, говорит:
– Ты что, не слышишь? Сын будет у тебя, сын, настоящий сын!
Гром загремел! И ливень хлынул! Только небо было чистое, а тут стеной, как из ведра! И в дымоходе загудело. Все оробели, крестятся. Один отец стоит, не шелохнется. А бабушка снова грозно:
– Уйдите! Все уйдите!
И тут владыка выступил вперед и с гневом выкрикнул:
– Не кощунствуй! Бог дал, Бог взял. Смирись!
А бабушка в ответ ему:
– Ваш – взял, а мой – отдаст! – И засмеялась зловеще.
И снова гром! Грохочет кругом, трясется. Владыка поднял крест – и к бабушке… Но тут отец схватил его, к себе прижал и молча, ничего не говоря, повел к дверям. И все – за ними…
Вышли. Остались только мать да бабушка…
Ждали в гриднице. Гроза не унималась. Такая ночь раз в год лишь и бывает, когда рябина наливается.
И внезапно… Крик! Детский крик! Распахнулась дверь, вышла бабушка и вынесла младенца. Возвестила:
– Сын! В сорочке. Смотрите все!
В сорочке, да потом из той сорочки тебе сделали оберег, и ты его носил, и был в битвах яр, меч не брал тебя и яд не брал, мор обходил, огонь не жег. Носил – до той поры, пока позавчера Она…
А мать скончалась родами. Убили ее ты да бабушка, так брат сказал. Бабушка-то клялась:
– Внучек, не верь! Тебя спасала я, а не ее губила.
– Как?
– Так. Не спрашивай.
– Не скажешь? Никогда?
– Скажу. Потом, как подрастешь.
– А если я не доживу? А если, как и матушку…
– Нет, – бабушка улыбнулась, – ты будешь долго, очень долго жить. Никто тебя не изведет, ты сам себе предел положишь…
И положил! Два дня уже прошло, осталось пять. И в них надо многое успеть. Гонцов нужно послать к сыновьям, вече собрать…
Почернел Всеслав. Долго молчал, крепился, не выдержал, позвал:
– Игнат!.. Игнат!..
– Иду!
Пришел и, не спросясь, – к печи, к дровам.
– Не надо!
– А чего?
– Того! – Помолчав, сдержал себя: – Ты не серчай, Игнат, я… это… А! – махнул рукой, спросил: – Ты крепко спишь?
– Как повелишь.
Сидел Игнат на корточках возле печи, смотрел… а как смотрел, не разберешь; темно. «Как повелишь…» Так и Любим сказал! Князь усмехнулся, сказал:
– Ты, если вдруг увидишь что-нибудь, буди меня.
– Ты про видение?
– Да, про него. А то, что днем я говорил, так ты тому не верь, Игнат. Я это так, со зла. Ко мне Она идет, а не к тебе.
– Как знать… – сказал задумчиво Игнат, – никто…
– Никто! Из вас! А я… – Князь спохватился, замолчал. Сказал потом: – Ида. И спи. Но чутко! – Повернулся и ушел к себе. Лег. Сложил руки на груди, глаза закрыл, прошептал: «Отче наш!..» И…
Словно провалился!
День третий
1
В Предславино прибыл гонец, Гюрд Однобровый, и сказал, что Торир Собака времени даром не теряет. Вое это лето он провел на севере, в горах, и много говорил на тингах, и бонды взяли его сторону. Теперь, собрав большое войско, Торир сошелся с Хареком из Тьотты. И Эйнар Брюхотряс за них. И Кальв, сын Арни. И менее достойные люди из Рогаланда, Хёрдаланда, Согда, Фьордов. А еще говорят, некий человек доставил Ториру двенадцать заколдованных оленьих шкур. Торир повелел сшить из них латы, и они оказались крепче любой кольчуги: это все видели!
Услышав об оленьих шкурах Торира, Олаф долго смеялся, а потом сказал:
– Ну что ж, тогда пора идти его проведать. С Божьей помощью!
И Олаф начал собираться в путь. Сперва князь Ярослав пытался отговорить конунга от этой затеи или хотя бы повременить с отъездом до йоля – варяжского Рождества, но Олаф говорил:
– Я видел сон! А в знак доверия к тебе я оставляю здесь Магнуса, сына.
Убедившись в том, что конунг непреклонен, князь Ярослав велел снабдить Олафа всем необходимым и даже кликнул клич, обещав снарядить за свой счет всякого, кто пожелает разделить с норвежским конунгом славу его будущих побед. Но, к сожалению, охотников нашлось не много.
Когда ж все приготовления были закончены, Олаф в самых дружеских словах поблагодарил Ярослава за гостеприимство – и двинулся вверх по Днепру.
Корабль у Олафа был не такой, как у других конунгов: спереди его украшала не драконья, я человеческая голова. Говорили, сам конунг вырезал ее. А воинов в тот день у Олафа было шестьдесят пять, и на всех надеты кольчуги и вальские шлемы, а на щитах синей краской начертаны святые кресты. Стяг на корабле – белый, с оскаленным красным драконом. Дружинники гребли, Бьорн, окольничий, стоял у руля, а Олаф у мачты. На голове у конунга надет золоченый шлем, в одной руке он держал щит с золоченым крестом на белом поле, в другой копье. Потом это копье сын его брата, Олаф Тихий, велит поставить в алтаре церкви Христа.
Меч был у пояса. Он звался Хнейтиром. Олаф гордился им – ведь меч был до того остер и крепок, что люди говорили шепотом: «В нем скрыт Белый Огонь!» Конунг гневался: он не любил языческих поверий. И никогда, ни при каких обстоятельствах, не прибегал к колдовству и другим запрещал делать это. И даже поминать о колдовстве при нем было нельзя. Так и тогда, отправляясь в поход, никто и словом не обмолвился о новых латах Торира.
Олаф прошел сначала по Днепру, потом по волокам, а после по Двине. И вышел к Полтеску на третий день после того, как мать похоронили. Отец в это время вернулся от Ильи: он там стоял обедню. Узнав о корабле, сошел к реке. Обнялись они. Но ни о чем не говорили. Через двор прошли в ворота. А на крыльце, ступив на первую ступеньку, Олаф застыл и посмотрел на бабушку. И бабушка смотрела на него. Она сидела, он стоял. Смотрели они пристально и долго… Наконец она сказала:
– Вот наш дом. Входи. – И поднялась, и протянула руку.
И Олаф, осенив себя крестом, взошел по лестнице.
За скорбным столом Олаф молчал. Бабушка с него глаз не сводила. Потом, когда все поднялись, конунг спросил, нельзя ли провести его к младенцу. Отец и бабушка провели. Когда они вошли, младенец закричал. Кормилица вскочила.
– Сядь! – приказал ей конунг.
Подошел, склонился к колыбели. Младенец сразу замолчал. Кормилица сказала:
– Испугался.
– Нет, – возразил Олаф. – Ждет. Дай хлеба.
Она подала. Он выдрал из горбушки мякиш, размял его, смочив слюной, слепил крест…
– Он не крещен еще, – сказал отец.
– А кто же он пока?
– Всеслав.
– Всеслав! – Конунг улыбнулся. – Держи, Всеслав!
И княжич… открыл рот! А Конунг, отломив от креста крошку, подал ему. Княжич взял, закрыл рот, зачмокал. Конунг стоял, смотрел на княжича. Потом еще дал крошку… И еще… Так скормил весь крест. И лишь потом ушел. С ним ушел и отец. А бабушка осталась.
Прошло еще три дня. И все время отец и Олаф были вместе. Сидели в гриднице, молчали. Были скорбные дни. Пел скальд…
А на четвертый день они опять пришли к младенцу. Отец взял сына на руки, понес. Пошли к Илье. Там уже все было готово. Окрестили. Крестным отцом был Олаф, крестной матерью – Евфимия, просвирница при храме. Одна она только на это и решилась, ибо владыка гневен был, он и крестить-то не хотел, а говорил:
– Князь, не греши! Конунг не нашей, а варяжской веры!
На что отец вскричал:
– Молчи! Христос на всех один!
И много чего еще отец тогда сказал. И окрестил младенца владыка, дал имя Феодор, а отслужив, произнес:
– Прости мя, Господи! И ты, чадо, прости. Ибо крещен ты в беззаконии, во зле, а коли так… – И не договорил. И если бы не конунг, был бы грех, великий грех! И уподобился бы Брячислав Болеславу, ляшскому королю, сразившему бискупа во храме. Но, благо, миновала сия чаша владыку. Ушли князь и Олаф; младенца унесли. И был великий пир, весь Полтеск праздновал, один только владыка не явился. И, может быть, с того и началось, кто знает! Отец потом дарил великие дары и земли жаловал, постился. Год миновал, владыка допустил его к себе, простил.
А Олафа в то лето уже не было, ни в Полтеске, ни за морем – нигде. Брат говорил, всю зиму он готовился: ходил вниз по Двине и возвращался, принимал мужей от свеев и норвегов, и говорил с ними, и покупал оружие, и строил корабли, и нанимал дружинников. А лед сошел – ушел Олаф. С ним было двести воинов, три корабля. Брат не хотел, чтоб Олаф уходил, он говорил:
– Тебя убьют. Останься!
А Олаф отвечал:
– Ты еще мал и ничего не понимаешь. Я ухожу не потому, что так хочу, а потому, что такова моя судьба.
– Тогда возьми меня с собой!
– Нельзя. Здесь у тебя отец и брат. И здесь твоя земля. Ведь так?
Брат не отвечал, молчал. Он хотел плакать от досады, но боялся, потому что знал, воины не плачут, молчал. И Олаф ничего не говорил. Ведь он же был не слеп, он видел – есть бабушка, отец и есть его крестник Всеслав. А Ратибор…
И в день отплытия Олаф призвал брата к себе и так сказал:
– Однажды, уже будучи конунгом, я прибыл в дом своей матери Асты и отчима Сигурда и встретил своих трех младших братьев: Гутхорма, Хальвдана и Харальда. Они тогда были еще совсем детьми. Братья очень обрадовались моему приезду, и я решил достойно их одарить. Я вывел их на берег моря, к кораблю с добычей, и спросил, чего бы им более всего хотелось получить. И братья ответили, каждый по-своему. Гутхорм, старший, даже не посмотрел на корабль, он повернулся к нему спиной и сказал: «Я бы хотел каждое лето засевать весь этот мыс, ныне покрытый лесом, ибо только тот, у кого много пахотной земли, действительно богат!» Я опечалился, но виду не подал и приказал принести Гутхорму топор и лопату. Потом взял слово средний, Хальвдан. Он сказал: «А я хочу иметь столько коров, чтобы когда они приходили на водопой, то стояли бы вплотную вдоль всего этого мыса!» Я засмеялся и велел подать Хальвдану туго набитый кошель, поскольку коровы в наших землях стоят дорого. А самый младший, Харальд, сказал так: «А я хочу иметь дружинников!» – «А много ли?» – «Ровно столько, чтобы они в один присест могли съесть всех коров Хальвдана!» Тут я не удержался, схватил Харальда на руки и расцеловал в обе щеки, а затем отнес на корабль, и там он выбрал себе меч – лучший из лучших. Надеюсь, этот меч будет в его руке еще острее моего… А ты что пожелаешь, Ратибор?
И брат ответил:
– Ты много нам рассказывал о своих странствиях, и эти рассказы так глубоко запали в мою душу, что я теперь не успокоюсь до тех пор, пока не увижу все те земли, которые видел ты. И это есть мое первое и последнее желание!
Олаф нахмурился, сказал:
– Прости меня, княжич, но сегодня я не могу подарить тебе корабль, ибо на двух оставшихся моим воинам негде будет разместиться. Но зато…
И с этими словами он отстегнул от пояса кошель и достал оттуда маленький синий камень.
– Вот, – сказал Олаф, – держи. Да, с виду этот камень неказист, но для тех, кто пускается в неизведанные морские дали, он дороже любого алмаза. Ты спросишь почему, и я отвечу: потому, что в любую непогоду, в шторм, в туман и даже когда ты собьешься с пути и не сможешь найти верную дорогу, этот камень всегда укажет, в какой стороне скрыто солнце и высоко ли оно поднялось над горизонтом. И потому держи этот камень, он всегда тебе поможет. Держи!
– А как же ты? Ведь твои воины уже садятся к веслам и поднимают парус!
Олаф печально усмехнулся и сказал:
– Не беспокойся. На том пути, который меня ждет, еще никто не заблудился. Туда ноги сами несут… Ты лучше посмотри сюда, я научу тебя.
И Олаф объяснил, как управляться с этим камнем – норвеги называют его солнечным. Брат очень дорожил подарком Олафа и никогда не расставался с ним, носил, словно оберег, возле нательного креста. И только один раз показал, как этот камень светится. Таясь, зашли под лестницу, и брат сказал: «Зажмурься!» Ты зажмурился. «Теперь смотри!» Ты посмотрел. В кромешной тьме горел синий огонь – словно осколок яркого летнего неба. И ты хотел было притронуться к нему, чтоб ощутить его тепло… «Не тронь!» – прикрикнул брат, ударил по руке. Сильно ударил – кожа загорелась. И ты схватился за руку, сказал: «Бей, бей! А я…» И не договорил, брат так толкнул тебя, что ты упал, ударился об угол… Три дня лежал, сказал: сам упал. А брат за эти дни ни разу не пришел к тебе. Такой он был, брат…
А Харальд, встретив Олафа уже в варягах за морем, сказал:
– Брат, при мне тот самый меч. Ты помнишь?
Олаф ответил, что помнит. И брат встал рядом с ним.
Всего же к Олафу сошлось двенадцать сотен воинов, потому как только он высадился в Леге, то сразу разослал по всей стране своих людей, которые говорили: «Всякий, кто хочет добыть себе добро у варгов конунга, пусть поспешает!» Олаф в короткий срок собрал большое войско и двинулся на Торира и его бондов. Достигнув Ямталанда, он повернул на север, к Кьелю. Речной путь кончился. Олаф оставил корабли и двинул войско в горы.
Когда они взошли на Кьельский перевал, Олаф велел войску остановиться и долго смотрел на расстилавшуюся внизу перед ним долину… И все, кому тогда посчастливилось стоять рядом с конунгом, рассказывали, что им открылась чудесная, неповторимая панорама – они отчетливо увидели не только весь Трандхейм, но и всю Норвегию разом! А за Норвегией им открылось море, а в море – далекие, никому дотоле не ведомые земли, а за землями вновь синело море, а за ним – вновь земли и вновь море…
Спустившись с гор, Олаф узнал, что войско Торира совсем близко, а воинов в нем намного больше, чем поначалу можно было предположить.
– Ну что ж! – воскликнул Олаф. – Чем многочисленнее враг, тем больше славы нам достанется!
И повелел, чтоб все примкнувшие к нему воины начертали На своих щитах такие же святые кресты, какие уже были на щитах у тех дружинников, которые пришли с ним с Руси. Однако не всем этот приказ Олафа пришелся по душе: оказалось, под его рукой сошлось девять сотен язычников. Олаф настаивал, епископ убеждал… И дело кончилось тем, что только четыре сотни приняли святое крещение, а пять сотен воинов, не пожелавших отказываться от веры своих отцов, повернули обратно и разошлись по домам.
– И это хорошо! – воскликнул Олаф. – Ибо оставшимся достанется вдвое больше добычи!
И войско двинулось дальше, и дошли они до Стикластадира. Там Олаф приказал остановиться, посчитав это место более других подходящим для решающей битвы. Войско бондов было еще далеко, и Олаф позволил своим людям сесть на землю и немного передохнуть. Все так и поступили. И Олаф тоже сел, положил голову на колени Бьорну, окольничему, и на него набежал сон. Когда же Бьорн увидел стяги приближающихся врагов, он поспешил разбудить конунга. Проснувшись, Олаф укоризненно посмотрел на Бьорна и сказал:
– Зачем ты это сделал? Мне снился сон, и я вполне бы мог досмотреть его, поскольку бонды еще далеко!
Бьорн удивился и спросил:
– Неужели твой сон был так важен?
– Да! Это был вещий сон. Мне снился мой отец. Он подошел ко мне, взял за руку, перед нами возвышалась высокая серебряная лестница. Она была столь высока, что ее вершина скрывалась в облаках. Мы чинно взошли на нее и поднимались все выше и выше, отец мой поначалу молчал, а потом вдруг начал приговаривать: «Сейчас ты увидишь, сейчас ты увидишь…» Но я так ничего и не успел увидеть, потому что ты разбудил меня. Зачем ты это сделал?!
Бьорн ничего не ответил, он только закрыл глаза руками и застыл как каменный. Тут Олаф понял, что ему приснилось, и сразу помрачнел и велел, чтобы к нему немедленно привели его брата Харальда. Харальд пришел, Олаф сказал ему:
– Сейчас ты немедленно сядешь на коня, поскачешь в усадьбу Торгильса, сына Хальмы, – вчера мы ночевали у него, – и будешь делать то, что он тебе прикажет.
Харальд долго не соглашался, но Олаф настоял. И Харальд уехал, ему в ту пору исполнилось только что тринадцать лет.
А бонды были уже близко. Первыми подошли люди Кальвы, сына Арни, и Харека с Тьотты, затем подоспели другие. Последним к полю битвы прибыл Торир Собака: он и его люди шли последними и следили за тем, чтобы никто не повернул назад. Явившись к войску, Торир немедля вышел вперед, стал под стягом и крикнул:
– Вперед, вперед, войско бондов! – Такой у них был боевой клич.
А Бьорн, окольничий, вскричал иначе:
– Вперед, вперед, люди Христа, люди креста, люди конунга!
И только прозвучали эти крики, солнце вдруг побагровело, словно налилось кровью, а потом стало темно как ночью! Но воины конунга и бондов уже сошлись в сражении. Те, которые были в первых рядах, рубили мечами, следующие за ними кололи копьями, а все остальные стреляли из луков и метали камни. Вскоре люди бондов начали теснить людей конунга, и тогда Олаф, разгневавшись, вышел из круга воинов, прикрывавших его щитами, и ринулся в самую гущу битвы. Первым от его руки пал лендерманн Торгейр из Квистадира, а затем та же участь постигла и многих других. Когда же Олаф наконец сошелся с Ториром, то воскликнул:
– Готовься к смерти, лживая собака!
А Торир только рассмеялся в ответ. Тогда Олаф ударил его Хнейтиром… И меч сломался пополам, а латы Торира из заколдованных оленьих шкур остались невредимы! Олаф отбросил меч и взглянул на небо. Тут Торир и поразил его копьем в живот, ниже кольчуги. А Кальв, сын Арни, подскочил и ударил Олафа мечом по шее с левой стороны. Торстейн Корабельщик нанес удар конунгу секирой по ноге выше колена. Олаф упал. Бьорн, окольничий, склонился над ним и был убит. В тот день погибли многие. Когда вновь стало светло, бонды уже теснили войско конунга в долину. Даг, сын Хринга, попытался было остановить бегущих, но вскоре он и его люди отступили. А было то в августе, в последний день месяца, в среду. Опять среда! Пресвятый Боже!..
А ночью, когда люди Торира разыскивали беглецов в лесу близ Верадаля, Харальд, брат Олафа, и Торгильс, сын Халъмы, тайно пришли на поле битвы, взяли тело конунга, вернулись с ним в усадьбу, уложили в гроб, сели на корабль, поднялись по фьорду, а затем еще долго плыли по реке, пока не нашли одиноко стоящий песчаный холм. Там они его и похоронили, заровняли землю, чтобы никто не заметил могилы, потому что люди Торира грозились сжечь тело Олафа, а пепел утопить в море.
Пять лет никто чужой не знал о той могиле. Теперь там стоит церковь Христа, а холм находится в самом центре города.
А брат твой Ратибор исчез бесследно, еще отец жил, когда это случилось. В то утро Ратибор был весел, разговорчив. Сидели локоть к локтю в гриднице. В те времена за стол садились все: отец и сыновья, дружинники вместе с ними. Отец хоть сам и был молчалив, но не любил мрачных застолий. Обычно Кологрив вел общую беседу, а брат, как и отец, молчал. А тут будто чувствовал… Нет, знал. Знал брат! И веселился, как никогда. И только выходя из-за стола, он неожиданно остановил тебя, попридержал, глянул в глаза и, оттолкнув, сказал: «Иди, иди! Чего уставился?!» Ты и ушел. И брат спустился к реке, взял лодку и невод, двоих посадил на весла. А был он, брат, высок, красив, в плечах широк. Когда отец и дядя в последний раз ходили замирять ятвягов, Ратибор с ними был. И там, на Слонимских Полях, когда они сошлись для битвы, брат, говорят, метал – обеими руками! – копья. И пробивал щиты и латы. И кричал: «Ар-ркона! Кр-ровь! Ар-ркона!..» Отец потом сказал ему:
– Не знаешь – не кричи.
А брат сказал:
– Все знаю!
Отец побагровел. И если бы не дядя, быть беде. Но обошлось в тот раз. Вернулись. Пировали. Потом дядя уехал к себе в Киев. Прошел год с тех пор. И вот теперь брат встал из-за стола, сошел к реке…
Через три дня лодку нашли, весло. Прождали сорок дней, сходили к Илье, отпели. Туда, обратно шли – подавали сирым, хворым. Отец был щедр, бабушка потом его корила за это. Отец не спорил – встал и ушел от скорбного стола. И девять дней не выходил и никого к себе не допускал. Потом призвал тебя, сказал:
– Ну вот, теперь один ты у меня. Один наследник! Что скажешь?
Ты молчал. А что сказать? Ответить, что ты не веришь в смерть брата? Рассказать, как ждал и вздрагивал, если шли корабли вверх по Двине, или гонец скакал, или ночью скрипели половицы…
Молчал и головы не поднимал. Отец гневно спросил:
– Ты что, не рад?!
Сказал – словно хлестнул. И обожгло тебя! Ты вскинул голову и с вызовом произнес:
– Чему?! Тому, что брат… – И не договорил. Слова застряли в горле.
Отец, покраснев, вскочил, рука рванулась к поясу, к мечу! Еще миг…
А ты не шелохнулся, не моргнул. Стоял, смотрел ему в глаза… И оробел отец! Отбросил меч, чертыхнулся. На лавку повалился, закрыл лицо руками. Долго сидел. А ты стоял, не шевелясь. И было тебе холодно, и бил тебя озноб. Смотрел на меч, лежавший возле ног. Впервые ты так близко видел смерть…
Вдруг отец сказал тебе:
– Садись! – И указал рукой напротив себя.
Сел. Ждал. Но отец молчал, долго. Лицо его потемнело, глаз не поднимал. Когда заговорил, то и слова его были страшные.
– Да, зверь я! Зверь! – выкрикнул отец. – Вот чуть не зарубил тебя. И зарубил бы – да! Во гневе я себя не помню. А дядя твой… Тьфу! А дядя говорил, мол, уймись, Брячислав, гордыня – тяжкий грех, прощать надо! Молчал бы уж! «Прощать!» – вскочил отец и заходил туда-сюда. Меч пнул ногой, вновь заходил. Сказал язвительно: – «Прощать!» А где братья его?! Где брат Мстислав? Где Судислав? Да кто ему поверит, что Мстислав разболелся и помер?! И сына его нет – значит, нет корня Мстиславова. А Судислав… За что его в железа?! Да чтобы Судислав на Ярослава плохое задумал? Смешно! Смешно? А вот шесть лет уже сидит в порубе! И будет век сидеть! А я… Зверь я! И только потому и жив, что зверь! И только потому на воле! Вот так-то, сын… – Замолчал отец. Стоял посреди горницы, тяжело дышал. И лик его был черен, глаза метали молнии. И меч у ног лежал. Отец поднял его, огладил, поцеловал, что-то прошептал ему, потом сказал: – Что нужно князю? Только меч, и больше ничего – ни добрых слов, ни даров, ни крестов целованных. Князь, настоящий вольный князь – всегда один, сам по себе. И сын только один у князя, ибо два сына – кровь, три сына – много крови. Потому прав был Микула, прав был Глеб, когда пускали сыновей варяжить до тех пор, пока только один из них возвращался. И благо это Полтеску, а значит, радость. Да, страшные слова, да, не по-христиански все это! А как по-христиански? Растить вас, пестовать… и знать, что, только отпоют тебя, вы тотчас же друг на друга… Ты ведь не раз кричал брату: «Убью! Убью! Вот только погоди!..» Не погодил. И грех отвел, кровь снял с тебя, Всеслав. А ты… рад ты теперь? Ну, отвечай!
Не смог сказать, только кивнул, и то едва заметно. Отец нахмурился, сказал:
– Ну вот, хоть так… Держи! – И подал меч.
Меч был хорош: остер и по руке, не тяжел, но и не легок – в меру. И поднял ты его. И…
Выпал меч из рук! И сам ты на колени пал и выкрикнул:
– Рад я, отец! Рад! Рад!.. – Не сдержался, зарыдал, как чадо малое, как женщина, как смерд. Отец схватил тебя за плечи, прижал к себе, молчал… и дрожал! И ночь была, и тихо было в тереме, все спали. А ты, Всеслав…
Нет, не рыдал уже, а только слабо всхлипывал. И стыдно было, гадко на душе… И сладко, и покойно! Отец сказал:
– Плачь, сын. Завидую тебе, ты еще можешь плакать.
А через месяц прибыли гонцы от Ярослава. Он шел в Мазовию, на помощь Казимиру, звал с собой, обещал платить за каждый меч. И заплатил бы он, и не скупился бы. Но отец сказал:
– Нет, не пойду! И сыну не позволю!
– А почему?
– Так… Не хочу. – И отпустил гонцов, и одарил их щедро. И ласков был, напутствовал, шутил, передавал поклоны. А после ночь не спал! Говорил: – Вот, сын, запоминай. Меня, словно варяга, нанимали! И кто? Мудрец этот, хитрец зарвавшийся… А Казимир? Чернец расстриженный, германцами приведенный и ими же посаженный. Не хочет Моислав ходить при Казимире – и отказался он, сел на Мазовии. И я при Ярославе не хочу. И не пойду! И пусть себя не тешат, что, мол, в другой раз посулят вдвойне, и я приду, а то и прибегу, встану у стремени. В другой раз. Ха! В другой…
Да только другого раза не было. На следующий год ушел князь Брячислав, совсем ушел. А ты, Всеслав, белее молока, вышел на площадь, встал под Зовуном и, задыхаясь, возгласил: «Отец мой, а ваш князь, преставился и вас оставил мне, а меня вам. Хотите ли иметь меня заради вас?»
Вздрогнул князь, поднял голову. Светло уже, вставать пора. Встал. Зачем? Настает день третий – из семи. И третий ангел вострубил, и сорвалась с небес звезда, а имя той звезде Полынь. Да, знаю я, стезя моя пришла к концу, но не ропщу я, Господи, а заклинаю: прими меня во всех моих грехах и осуди – только прими…
Оделся он. Подошел к божнице. Колени преклонил, поспешно прочел «Верую», встал и вышел в гридницу.
Стол был уже накрыт, Игнат стоял возле стола, а у двери…
Батура! Здесь, допущен без него! Тут, стало быть… Кивнул Батуре, сел, придвинул мису. Ел, не спешил. Зачем спешить? Зло – не добро, зло не спугнешь и не отвадишь, зло терпеливо, подождет, а ты, пока стоит оно в воротах, успеешь приготовиться. К чему? Вот ночь прошла, Игнат не разбудил, и, выходит, не было видения, и тишь над Полтеском, над всей твоей землей, от моря и до волоков. Сидел, низко склонив голову, корябал ложкой, слушал… Нет, такое не слушают – чуют, шкурой, нутром. Князь, настоящий князь – зверь от рождения, ибо жизнь княжья – ночь, лес, бурелом. И – ни луны тебе, ни звезд, дождь только прошел, смыл следы. Тишина, лишь с веток капает – кап, кап… А ты лежишь, уткнувшись в душный мох, и нож к щеке прижал, и ждешь – сейчас, сейчас он подойдет… Идет – ш-шух, ш-шух. Шаги слыхать, а самого не видно. И молишь ты: «Пресвятый Боже, я весь в руце Твоей, склонись ко мне…»
Доел, отставил мису и утерся рушником. Батура поднял голову, ступил было вперед… Но князь свел брови – и Батура замер. Сказал:
– Князь!..
– Знаю, знаю. Что, началось уже? Рядят?
– Нет, поднимаются пока. На Великом Посаде все вместе сошлись. А на Окольном – врозь, по улицам и не везде еще. На Заполотье – будто тихо… – Батура говорил чуть слышно, нехотя.
И князь тоже тихо спросил:
– А мутит кто?
– Да кто их разберет?! Все мутят. – Помолчав, сказал в сердцах: – Осатанел народ! Совсем! Онисим-староста… ну, тот, с Горшечной, конопатый… Так он орал, как зверь, рубаху в клочья рвал. И верят же!
– Чему?
– Да все тому же, князь, вчерашнему. А что ты у владыки был, что он тебя благословил – им это тьфу и растереть! Им и владыка – тьфу! Погрязли во грехе.
– Да, – Всеслав кивнул, – погрязли. А что владыка?
– Заперся. К нему ходили – не открыл. И на хулу не отзывается. Ушли они, Бог спас, отвел.
– А что…
– Любим? – перебил Батура и ощерился. – Любим Поспелович изволят почивать. Так и сказал с крыльца: я, мол, вчера у князя был, у господина нашего, и так наугощался, что брюхо по сей час болит, и голова трещит, и плечи ломит, и холку в кровь содрал – ярмо-то не с привычки!
– Так и сказал? – тихо спросил Всеслав.
– Так, так! И, поклонившись всем, ушел.
– Пес.
– Пес и есть. И надо пса учить, пока не одичал, пока…
– Цыть!
Замолчал Батура. Встал князь, сказал:
– Иди. Скажи своим, чтоб хорошо смотрели. А я пока… – И замолчал, задумался.
Ушел Батура. Князь спросил:
– Как там, внизу?
– Сидят, – сказал Игнат.
Всеслав прислушался, усмехнулся.
– Тихо сидят!
– Как велено.
Всеслав кивнул. Вновь сел. Взял ложку, повертел ее и положил на стол. Так-то, князь! Тихо внизу… И, может, это хорошо. Крестный твой за день до той, последней, битвы все видел наперед. К нему Торгильс пришел и сказал… А крестный перебил его: «Нет, бонд, сегодня у меня и без того довольно войска, а ты лучше послужишь мне иначе: завтра придешь и уберешь погибших, а с ними и меня, если Господь так пожелает». И пожелал Господь, такая уж была у крестного планида. А у тебя… Лишь третий день идет, четыре впереди. Пусть чернь рядит себе, кричит, а ты… Ты еще многое успеешь. Послы приедут, сыновья, ты скажешь им… Вот только что ты скажешь? И кому? Кто будет твоим Торгильсом? Здесь, на столе этом, тебя положат, придет Иона, приведет с собой… Но то когда еще! Усмехнулся князь, головой тряхнул, на Игната глянул. Игнат, склонившись у печи, подбросил дров. Потом еще, еще. Всеслав сказал:
– Окстись, Игнат. Бережку пожалей!
Замер Игнат. А князь сказал насмешливо:
– Изжаришь ведь его! А как нам без Бережки?!
Игнат пожал плечами, встал. Помолчав, произнес:
– Самим бы не сгореть!
Князь тоже встал.
– Глуп ты, Игнат. Сорок лет смотрю я на тебя – и за сорок лет ты не поумнел. Устал я, ох устал! – Вышел из-за стола, к двери пошел.
– Куда ты, князь?
– Сойду вниз. А пока на плечи приготовь.
– Князь!..
Ушел, не оглянувшись. Мягко ступал, как зверь. В дверь заглянул – сидят, лежат: Ухватый, Хром, Бажен, Митяй… На лавках, на столе – ковры ромейские богатого узора, на столе кувшин серебряный и ложки – из серебра, кубки, мисы, блюда… А дух какой! Тяжелый, кислый, бражный. И печь чадит. Копыто у огня сидит и палочку строгает, говорит:
– И вот мотало их три, восемь, сорок дней. Ну, думали, конец. И вдруг…
Заметили! Вскочили вразнобой. Вараксу вовсе повело. Да что уже теперь! Князь руку поднял, мол, садитесь. Сели. И сам он около порога сел. Копыто снова принялся строгать, помолчал, но, видно, не терпелось. Князь сказал:
– Мотало сорок дней. А дальше что?
Копыто сразу оживился.
– А дальше? Щас… А дальше вот что было. На сорок первый день вдруг море успокоилось, и видит Ян – гора. Ну, он и приказал: «Гребите!» Гребут. Гора все шире, выше поднимается. Полдня гребли… И догребли. И видят – прямо на горе, на берегу, – а берег там – стена стеной, а на стене этой – лик, Деисус. И лик – нерукотворный. А за горой поют, и музыка слышится чудесная. А дух от той горы стоит, как благовоние. Тут оробели все и шапки поснимали. А солнце уже за полдень склоняется, море – тихое и гладкое, синее, как небо. Ян «Отче наш» прочел… – Копыто замолчал, отбросил палочку. Да от нее уже почти что ничего и не осталось.