Текст книги "Всеслав Полоцкий"
Автор книги: Сергей Булыга
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 41 страниц)
Бажен вздохнул, спросил:
– А дальше что?
– А дальше? – Копыто задумался.
Князь усмехнулся.
– Брехня это! Брехня! – Ухватый встал, ударил кулаком. – Да кто тебе поверит, чтобы вот так, на ладье, взял да и в рай приплыл. Брехня! – И сел.
– Брехня? – Копыто зло прищурился. – Ну, может, и брехня. Свинье, ей что ни говори, а все брехня. А тут, да про святое… Ей, свинье…
– Что?! – Ухватый вновь вскочил.
– А то! Свинья ты, говорю. Ух-х, как ты мне!.. – И, оскалясь, за меч схватился.
И Ухватый за меч!
– Цыть, петухи! – Князь поднялся. – Успеется еще, успеется!
Куда там! Если бы не Хром, да Бажен, да Митяй, пррубились бы.
Чуть удержали их, разняли, усадили. Ухватый зыркал зло, шипел едва не по-змеиному, Копыто красен был, подскакивал, грозил:
– Тварь! Гадина! Да я тебя, налим…
– Цыть! – зло крикнул князь.
Онемели все и враз затихли. А князь прошел к столу, сел во главе и осмотрел дружинников. Затем сказал:
– Не знаю я. И вы не знаете. Никто не знает… так ли в рай идти или не так, по морю или посуху… А может, вовсе и не в рай! Вон Бус про реку молочную сказывал. Не знаю! Но коли дальше вы так будете, скоро все уйдем. И все узнаем! Вон… там, – он указал на дверь, – поди, уже слыхали, что происходит? Пока там не утихнет, чтоб обо всем ином забыли! Я так велю! Я! Я! – И кулаком об стол ударил. Заплясали миски, чаши, кубки! Звон! Треск!
Молчат. Вот то-то же! Спросил уже спокойнее:
– Ворота как?
– Надежные, – откликнулся Митяй и добавил: – За Тучей послали. Горяй еще с утра сидит, обложен. Но говорит, чуть что придет, пробьется. И все мы, князь, с тобой, ты не смотри, что…
– Хорошо, – сказал князь. – А Хворостень, он как, откликнулся?
– Нет, князь, – мрачно ответил Митяй. – Ждет Хворостень, молчит. Все вынюхивает.
Князь встал, долго стоял, смотрел пустыми, мутными глазами… Ох, Хворостень, боярин, пес! Ох, говорил Иона, да сколько их, таких, вот и Ухватый – пес, и сын твой, князь. Пустое все это, брось…
Очнулся князь, встряхнулся, сказал:
– Вот как! – Зло хмыкнул. – Ну что ж! Пойду и я, как Хворостень, понюхаю!
Митяй вскочил.
– Нет, сядь! И все сидите. Митяй, ответишь головой! Ведь я не в рай иду – вернусь!
Вышел в дверь и закричал:
– Игнат! Шапку, корзно, оплечье!
А меч был при себе, князь без меча – как баба без платка: бесчестье!
2
Проехал мимо Софии, мимо Зовуна, мимо конюшен. Перед воротами попридержал коня, дал знак – побежали открывать. Чуть только приоткрыли. А выехал – и тотчас же закрыли, загремели затворами. Вот псы! А ты слепец! Один, без кольчуги даже, без шлема, без щита, как рак линялый… Хмыкнул. Миновал мостки, спустился косогором. И – по Гончарной, рысью, шагом, рысью. То сушь, то грязь, то лаги разошлись, то сгнили. То цоканье, то хлюпанье. Грязь, теснота, помои, смрад. Да, столько лет прошло, мать была права, и как еще права: и улицы там чище и ровней, и люд богаче, расторопней. Кто строит град? Не князь же, вы сами, люди, строите, для себя. Вон сколько вас, глазеете. Вчера так ни один себя не показал, а нынче осмелели! И скалитесь, а кинуться боитесь. И – по Гончарной, на Кузнецкую, под горку, рысью и внамет, вновь рысью, шагом… В грязь! Хлюп копыта, хлюп.
…Кологрив тебе рассказывал и брат, а сам ты никогда там прежде не был. Да и отец в последние годы туда не хаживал, хоть дядя звал его. Не тот уже был дядя, не один. Владимира, старшего сына, посадил в Новгороде, Изяслава – в Чернигове, Святослава в Переяславле, а Всеволода – в Смоленске. Вячеслав и Игорь, младшие, пока держались при отце. И дочерей еще не разобрали. Генрих Германский, говорят, брал Анну, старшую, да дядя отказал. А может, и германец усомнился: как знать, про то кто правду скажет! Но что Ярослав силен, что робеют перед ним, что Киев-град велик, богат, красив – это правда! Но ведь и ты, Всеслав, тогда юн, дерзок был! Вся жизнь впереди. Ладьи твои бежали по Днепру, все ближе, ближе. «Смотри! – кричат. – Смотри!» Ты встал, посмотрел из-под руки, ты, князь Всеслав, сын Брячислава, Изяславов внук и, значит, старший по Владимиру, по прадеду, крестителю Руси…
…Шум! Гам! Очнулся он, глянул вперед. Да, так и есть: толпа перед посадничьим двором. Стеной стоят. Князь усмехнулся, оскалился по-волчьи. Не сдерживал коня, но и не понукал. Толпа притихла, замерла. Цок копыта, цок. Пятнадцать, десять шагов…
Соскочил легко, как молодой. Пошел на них, коня вел в поводу, смотрел перед собой на толпу.
И дрогнули! И молча, суетливо расступились. Прошел. Вошел во двор и отшвырнул повод, не глядя, и кто-то подхватил, увел коня. Он шел к крыльцу, он не спешил, толпа молча валила следом. Подошел, ступил на нижнюю ступеньку…
И топнул сапогом! Еще раз топнул. Мимо него, как побитый пес, Ширяй взбежал наверх и сипло, злобно выкрикнул:
– Где честь, болваны? – Там, наверху, забегали, засуетились.
А он стоял, смотрел по сторонам – надменно, чуть прищурившись. Толпа сопела за спиной, дышала жарко, дожидалась…
– Честь!.. Честь! – кричали наверху.
Наконец нашли. Раскатали ковер. Всеслав ступил на него, стал подниматься по крыльцу. Ковер был мягкий, затхлый, битый молью.
Ковры постлали в сенях, в клети, в трапезной. Князь сел за стол – под образа. Тотчас вбежал слуга, подал вина. Князь пригубил, сказал:
– Довольно.
Слуга ушел, унес с собой вино. Однако! Хотя, быть может, оно и правильно, рачительно…
Дверь скрипнула! Он вздрогнул, обернулся. В дверях стоял Любим, Любим Поспелович, степенный полтеский посадник, пять, нет, уже шесть лет народу угождает, князю служит, владыку чтит. В трудах всегда. Вот и сейчас – прилег после обеда, Одрейко-раб Псалтырь ему читал, а он дремал. Но коли князь приехал, стоит посадник перед господином в длинной, богато вышитой рубахе, златой цепочкой подпоясанный, румяный, сытый, в берестяных ступанцах. Шаги в них мягкие, звериные. Даже он, Любим, гора горой, а ходит в них словно кот. Подошел, сел, уперся брюхом в стол. И смотрит преданно, доверчиво, по-сыновьи, по-отечески – все враз! Ну-ну… Урвал, сглодал – и ластится, как будто ничего и не было, как будто он ни при чем, он слыхом не слыхал…
– Вот что, Любим, давай без кривотолков. Ты на меня пошел, я знаю.
Князь говорил тихо, без злости, как с равным. Любим глазами застрелял, руки развел, едва не запел, перекрестился.
– Ой, что ты, князь! Да я бы никогда! Да вот те крест! Да я, ты ж сам…
– Любим! – Князь хлопнул по столу ладонью. – Я не затем пришел! – Встал, лавку опрокинул.
Любим враз побелел, вскочил, рявкнул:
– Князь!
– Что «князь»?! – вскричал Всеслав.
– А то… – Посадник замолчал, а потом шумно выдохнул: – Погорячился я. Не время еще, князь. Давай-ка лучше сядем. В ногах ведь правды нет.
Сели. Помолчали. Потом Любим сказал тихо, но твердо:
– Я на тебя не шел. Не подбивал. Удерживал. Вот те крест, удерживал! И говорил я им, и говорю… и буду говорить: еще не время, погодите. Князь наш одной ногой уже стоит в могиле. Таких подталкивать – великий грех. Дождитесь, сам сойдет. И что он вам? Молчит, гниет за стенами. И пусть гниет! А когда снесем его да отпоем, тогда все и решим! – Замолчал Любим, но глаз не отводил. И крест сжал в кулаке, крепко держал.
Князь повторил:
– Решим… А что решим?
– А то, князь… Довольно ты, князь, правил. Полсотни и еще семь лет, куда уж больше! Потрудился ты и за себя, и за сынов своих, за внуков, за весь род, а посему… Не надо больше нам князей, устали мы! Будем сами по себе: как вече порешит, как Зовун отзвонит. Вот так-то, князь! Как на духу все тебе сказал!
И ждет, что князь ответит. А князь молчал. Долго молчал. А что тут говорить? Все уже сказано, вставай да уходи… И уходить нельзя! Побитым – нет. Сидел. Вот без кольчуги ты, без шлема, без щита. Есть только меч… Нет, нет, Всеслав! Четыре дня тебе всего-то и осталось. Терпи, чего уж там, сам напросился. Вставай, иди, и пусть плюют тебе вслед. Плевали ведь не раз. И уходил ты. Убегал. Хоронился, как подлый тать. Бес рвал тебя, зверь грыз, и сам ты – зверь. Зверь зверем!
Побледнел Всеслав. Спросил не своим голосом:
– Так, говоришь, неймется им?
– Неймется, князь. Кричат: «Сейчас! Немедля!» А вот поди ж, пришел ты – и не тронули. Колдун ты, князь!
– Колдун, колдун, – сказал Всеслав задумчиво. – Так завтра, думаю, подниметесь. Ну что ж, я жду. Всех… На Великий Ряд! – Князь встал, пошел к двери.
Любим сидел не шевелясь, сил не осталось.
А князь сошел с крыльца – толпа сразу отхлынула – и вышел со двора. Вверх по Кузнецкой, вниз, вверх, вниз. То грязь, то сушь, там лаги сгнили, здесь разъехались. Помои, смрад…
– Князь!.. Князь!..
Он отмахнулся, голос стих. И лишь остались позади шаги да перестук копыт. Молчал Ширяй, уже не окликал, следом шел, вел в поводу коня. О чем он думал, пес? Зачем он увязался? Кто я? Сегодня князь, а завтра – в грязь…
Шли по Кузнецкой, шли по Гончарной, взошли на косогор. Лишь на мостках Ширяй остановился, стегнул коня. Ворота приоткрылись и закрылись.
Придя к себе, князь повелел подать на стол и молча, много ел. Встал… Закружилась голова, в глазах потемнело, еле устоял на ногах, и то лишь потому, что подхватил его Игнат. Игнат довел его до ложа, раздел, разул. Князь лег, попросил водицы, выпил. Маленько полегчало, сел. Игнат привел Митяя, и тот сказал, что послали за Тучей и Горяем, велели, чтоб шли они скорее, и не одни, так? Ушел Митяй. Игнат ушел. Князь снова лег, открыл «Александрию» и стал читать, да буквы прыгали, глаза, как на ветру, слезились, он утирал их, утирал. Захлопнул книгу, отложил. Отец их не любил читать, говорил:
– Ложь все это, соблазн.
И он, отец, все книги дедовы пожег. А дед Изяслав был книгочей, большой охотник, собиратель. Потом младший брат его тем и прославился.
Князь вздрогнул, положил руку на книгу. Дед… Дедов младший брат князь Ярослав Владимирович Киевский стар уже был и сам не мог читать, когда впервые ты…
Да тебе тогда пятнадцать было, и вече уже выбрало тебя, дружина приняла тебя и на руках несла тебя к Илье, и пел Зовун, служил владыка, и ряд ты, князь Всеслав, уже держал с послами Моислава Мазовецкого, и бил уже литву, и замирял ятвягов… А в Киеве ни разу еще не был…
И наконец пришел под колокольный звон – на пир честной. Посадили тебя по правую руку, и нож дали серебряный, и чашу в самоцветах. Стол от яств ломился, а слуги все несли и несли перемены: лебедей, медвежатину, сохатину и прочую зверину, вина фряжские, ромейские, яблоки печеные, ягоды в меду и еще разную диковинную снедь. И все это – сперва тебе отведать, а уж потом – другим. Сам хозяин тебя потчевал, подкладывал да подливал, здравицы – за тебя да за тебя. И величал князь киевский тебя по имени и отчеству, как равного себе. А кто ты был – внук брата его старшего и господин земли… Да не земли даже – землицы. А вот поди ж – слепцы тебе поют, гудошники, рожечники играют, после в пляс пошли. Сама княжна Анастасия идет к тебе, подает вина с поклоном: отведай, господин. А ты как волк! Сидишь, молчишь, губы кусаешь. И смотришь в сторону – чтоб не смотреть на ту, которая лишь только вошла, так глаз с тебя не сводит. Змея она, змея! Пусть мед в глазах ее – да яд на языке!
Нет, князь! Ты князь, а не холоп, ты представитель Полтеска в Киеве, ты бабушке божился, все, что было тебе говорено, – забыто и закопано, затоптано. Князь, он на то и князь! Нет у него ни отца, ни матери, а есть только земля, и только о земле своей печется он. Посмотри на дядю. Он пьет чашу за чашей, а ведь вино ему в его-то годы в тягость, и пение, и пляс этот ни к чему. И те слова, которые уже произнесены и еще будут сказаны в твою, князь, честь, словно камни тяжкие да раскаленные… Но дядя говорит! И пьет! И вон как разрумянился!
А та, змея, глаз не спускает…
Так и сидел ты, пил – губы лишь мочил, молчал. И наконец встал Ярослав Владимирович Киевский, Хромец, Мудрый, Переклюка. И встали все. И пение замолкло, утихли песенники, застыли плясуны. И потянулись вон, без шуму, толкотни: мужи храбрые, купцы, бояре, тысяцкий, и княжич Вячеслав, и княжич Игорь, и княжны. Вначале – младшая, Анастасия, та, что потом выйдет за короля угорского Андрея, отвесив гостю поясной поклон, щекою к батюшке припав, пошла к дверям; следом – Анна, старшая, ее потом за Генриха Французского отдадут, а после – средняя, Елизавета, ей быть супругой Харальда Норвежского.
Ушли княжны. Теперь только она из-за стола встает и руку подает, князь киевский целует эту руку, а она…
Змея она! И взгляд ее – не взгляд, а приворот! И ты зажмурился, персты сложил для крестного знамения!
Засмеялась она тихо. Сказала:
– А как похож-то! Посмотри!
– Да, – согласился старый князь, – похож. Вот только мы уже не те. Ступай, душа моя, ступай.
– И… уступаю, – смеясь, ответила она. И вышла вон. Не шла – плыла…
– Сядь, брат мой. Сядь!
Вздрогнул ты, очнулся. Когда ты встал, зачем, не знал. Стоял смотрел на брата дедова. Тот грустно улыбнулся, повторил:
– Сядь, сядь.
Ты сел. А дядя, дедов брат, снял шапку и огладил редкие, с проплешиною волосы, сказал:
– Идут года! Вот ты уже – внук брата моего, мне брат. Отец про деда сказывал?
– Нет, не любил.
– Так, так… – Ярослав смиренно сложил руки, вздохнул, задумчиво посмотрел куда-то вверх, во тьму, после тихо, словно сам себе, сказал: – А зря! Брат Изяслав был настоящий князь. И кабы он себя не уморил, сидеть бы ему в Киеве. Ему – не мне, уж я-то это знаю. Отец наш перед ним робел… Да, видно, такова была планида Изяславова – раньше отца уйти. – И замолчал князь киевский, и лик его застыл. В глазах, словно в неживых, свеча не отражалась. И тихо было в тереме, и тихо во дворе, и страшно было – хоть кричи!
А жив ли он? А князь ли я? Пресвятый Боже! Юн я, и нет на мне греха, а то, что мной было говорено, замыслено, так то…
Очнулся Ярослав. И головой тряхнул, и усмехнулся, и сказал:
– Стар стал. Ох стар! Сонлив, забывчив. И сыновья уже смеются, говорят, мол, пора… Да что их слушать? Умом своим бахвалятся да дерзостью. А где дела? Вот то-то и оно! Срам да позор один. Владимир чуть живой вернулся – и то кто откупил? Отец и откупил, старик ленивый. Ромеям кланялся. Вот, дожил я! Все за грехи мои… А ты-то как? При бабушке?
Смолчал, стерпел ты, глаз не отводил. А Ярослав опять насмешливо:
– Молчишь, и хорошо уже. Ведь знаю я: и ты туда же. Да! Вот Моиславу помощь посулил. Зачем? Кто Моислав твой на Мазовии? Никто, холоп, при Болеславе был простым дружинником. А ты – князь по рождению, и Полтеск – отчина твоя, по праву. И так, поди, и бабушка рядила. Ведь так? Так, а? – И смотрит Ярослав, ждет, не моргая.
Все говорят, были прежде у него другие, карие глаза, а нынче – рысьи, желтые… Но нет в них зла! И голос – мягкий, вкрадчивый:
– О бабушка! Отец твой Брячислав и дядя, тезка твой, Всеслав, были тогда совсем еще маленькими, когда я к вам пришел, на вече, и ряд держал… А бабушка сидела, запершись, и к Зовуну не выходила. Я, осерчав, сказал: «Сестра, а хорошо ли так? Ведь я не о себе, о сыновьях твоих пекусь!» Она ответила: «Зачем? Все в руце Божьей. Был Полтеск сам собой – и будет. Рожден ты князем – князем будешь. И сядешь в Киеве». Я засмеялся и сказал: «А как же Вышеслав? Он – старший». «А Вышеслав, – сказала твоя бабушка, – умрет. И прочие умрут, кто во грехе, кто в святости. А ты, брат Ярослав, только ты сядешь в Киеве. И помянешь меня. Ведь помянешь?» И я, как глянул на нее, поверил, брат! Вот те крест! – И Ярослав перекрестился и продолжал, чуть слышно, шепотом: – Нет, не радость, страх меня объял. Не знаю, брат, но словно кто меня за горло взял и стал душить… Вскочил я, кричу: «Сестра!..» А! – Ярослав махнул рукой и, помолчав, сказал: – Вот так-то, кто в грехе, кто в святости… Страшна она, Сбыслава, ох страшна! Как смерть… Да что ты в смерти понимаешь! Доживешь до моих лет, вспомнишь бабушку, да поздно уже будет. – Он замолчал, опустил голову, сгорбился.
Сбыслава, бабушка… Когда б ты, старик, знал, о чем она повелела! Да, гневается бабушка, говорит, зачем нам распри ляшские, гони послов и не ходи в Мазовию к Моиславу, за Казимира встанет Ярослав, а кто за нас? Литва?!
Встал Ярослав, сказал:
– Вот, брат, все за грехи наши… – Усмехнулся и спросил: – А Киев часто тебе снится?
– Нет, никогда. Зачем? – Ты пожал плечами и тоже встал. – Да и впервой я здесь…
– Ну, значит, будет сниться, – сказал, все так же улыбаясь, Ярослав. – Вам, полочанам, завсегда…
– Брат! – вскричал ты тогда.
– Что? – Ярослав вздрогнул.
– Так, ничего. Ведь ты мне брат?
– Да, брат. – Ярослав прищурился. – Ты князь, я князь, и здесь мы с тобой братья. А сыновья мои – тебе дядья.
Не ответил ты. Ярослав хлопнул в ладоши. Вошел слуга с огнем. И братья – дед и внук – пошли из трапезной.
Когда ты вернулся к себе, на Брячиславово подворье, было уже совсем темно. Дружина спала, отпировав. А ты ходил, сидел и вновь ходил по горнице. И думал. Зачем ты здесь? Явился поклониться, встать у стремени? Так нет, ты – равный ему, сам Ярослав тебя так величает. А верит ли тому или душой кривит и, как всегда, задумал перехитрить – не в том беда, в другом. Ты увидел Киев-град, а теперь закрой глаза, Всеслав, закрой! Что видишь ты? Не Полтеск, не Двину, а… Да! Прав Ярослав, теперь лишь стольный град и будет тебе сниться! И будешь теперь как раб, которому однажды посчастливилось сесть за господский стол… Нет! Брат – не раб, братья все равны, отчину пристало делить поровну, а коли нет, тогда – ведь Мстислав еще говаривал: «Не дашь – сам поищу!» И поискал. И ты, Всеслав, пришел искать. Да оробел. Дед твой робел, отец робел – и ты теперь? А вы-то старшие в роду по прадеду Владимиру…
Ночь шла. Ты ходил, садился, вновь ходил. И вдруг ввели ее! И вышли тотчас же. Она стояла у порога, улыбалась. Волосы как снег, а брови начерненные. «Змея!» – говорила бабушка. Ты отшатнулся.
А она сказала:
– Князь! Я к тебе пришла. Прими.
Ты не ответил, онемел. Стоял, не знал, куда деть руки, куда смотреть…
Она прошла и села под божницей. Улыбнулась. Свечу пальцем поправила, и пламя ярче вспыхнуло. Сидела и смотрела на огонь. Уже не улыбалась, строга была, задумчива, брови свела. Не поднимая головы, приказала:
– Сядь, князь!
Ты не посмел ослушаться, сел с краю.
– Нет! Здесь сядь.
Ты сел напротив. Стол, на нем свеча, огонь, а за огнем – она. Волосы украшены самоцветами, глаза черные, блестят, а губы сжаты. Змея! Хотел вскочить, однако…
Сидел не шевелясь, боялся опустить глаза, но и смотреть уже было невмочь.
Она чуть улыбнулась, сказала:
– А как похож на отца! Представить себе не могла, хоть говорили мне. Мать у тебя была красавица, так лучше бы в нее пошел. Зачем в него?!
Молчал. Она вздохнула.
– Нет, я не корю, – сказала она тихо. – Не твой то грех.
– Грех?
– Грех. Всяк человек рождается единожды, и всякому своя судьба уготована. А коли ты, как он, то тебе и судьба его. А это грех жить под чужой планидой. Грех, чадо, грех…
– Не чадо я! – не выдержав, вскочил ты. – Князь я! Брат мужу твоему!
– Брат? – Она засмеялась. – Брат! Сядь, брат, охолонись.
Ты сел, сжал кулаки. А она продолжала чуть слышно:
– Я так и думала. Я ж говорю: ты – вылитый отец. И он мне так же говорил, как ты сейчас. Да, говорил… – Задумалась и посмотрела вверх, на черный потолок, сказала: – Всем вам одна судьба, вам, волчанам. Отец твой спал и видел Киев, дед. И ты такой, и сыновья твои такими будут, внуки. И биты будете, и пожжены, и будут вас на цепь садить, и в поруб ссаживать, и прогонять, и проклинать, а вы… А все из-за чего? Из-за того, что дед твой Изяслав по старшинству первей супруга моего. Пресвятый Боже! Глуп человек, завистлив, алчен!
– Всяк глуп?
– Всяк, чадо. И чем мудрей он кажется, чем более ученостью своей да книжностью гордится, тем более он глуп. Поверь! Уж я-то знаю. За тридцать лет, поди… – И покачала головой, и замолчала, и долго на свечу смотрела, снимала воск и поправляла пламя… И вдруг призналась: – Я – змея.
Ты вздрогнул.
– Да, змея. Змея! – И рассмеялась. – Огонь люблю. Вот, видишь, пламя трогаю, а пальцы не горят. Пальцы-то тонкие, холеные, кожа на них мягкая… И руки мои гибкие… Вот, посмотри! – И протянула к тебе руки.
Ты отшатнулся, вскочил.
– Сиди, сиди! Я это так…
Руки убрала. Ты сел. Трясло тебя… Она за свое.
– Да, не горю я, только греюсь, – говорила мягко, с присвистом. – Змея! Только змеей среди людей и можно выжить. Так и живу. Так мать моя жила. И бабушка… – Поднесла руку к свече. Огонь плясал меж пальцев. Стало страшно…
– Я мужа не люблю, – сказала он тихо. – И не любила никогда. А твоего отца могла бы полюбить. Не полюбила. А полюбила бы – убила. Как мать моя отца. Как бабушка… О, Харальд! Сын Гудреда и отец твоего крестного, Олафа. Ему тогда было тринадцать лет, когда убили Гудреда, напали ночью и убили… А Харальд уцелел, бежал, долго скитался в дальних странах, а после объявился в Уппсале и сразу же примкнул к дружине Тости. Два лета подряд Харальд и Тости ходили в викингские походы и одержали множество славных побед, а зимовали они у Тости. Тости был вдов, поместьем заправляла его дочь. Она была красивая, очень красивая! Тости любил их подразнить: он заговаривал, что, может быть, когда-нибудь расщедрится… Харальд краснел, как девушка, а Сигрид гневалась, и Тости замолкал…
Змея. Змея! Шипи, пой свою песню, гадина, ты думаешь, что усыпишь меня и подкрадешься, подползешь… Пой! Пой, гадина! Пой – не смолкай!
И – не смолкала. Смотрела, не мигая, пристально и говорила – тихо, медленно:
– Да, князь, да, так оно и было. И миновало две зимы – холодные, глупые и тоскливые. На третье лето Тости вдруг сослался на недомогание и попросил, чтоб Харальд шел в поход один. Харальд поверил, вышел в море и одержал много побед и взял много добычи. А вернувшись, узнал, что Тости выдал свою дочь за Эйри-ка, конунга шведов. Харальд так сильно разъярился, что повелел немедленно повесить Тости прямо на воротах его собственной усадьбы, но передумал и уехал, вернулся в те края, откуда некогда бежал. Через год уже его признали конунгом, и его земли были: Вингульмерк, Вестфольд и Агдир по Лидандиснеса… Ты слушаешь меня?!
Кивнул, вздохнул.
– Слушай, Всеслав, внимательно, быть может, что-то и поймешь. Шли годы, Харальд правил. Женился. Жену взял из весьма достойного рода, красивую. Харальд был храбр и щедр, и супруга его Аста была счастлива. И Эйрик, конунг шведов, храбрый и неутомимый, держал многочисленное войско и много кораблей, и очень скоро подчинил себе Кирьяланд, Эйстланд, Курланд, Финнланд и многие другие земли на востоке, и никому не позволял на них посягать. Вот почему его прозвали Эйриком Победоносным… А когда Эйрик умер, власть перешла к его старшему сыну Олафу. Сигрид в то же лето удалилась в свои владения и долго там жила, не принимая никого. И ей уже казалось, что жизнь кончена. Так продолжалось до тех пор… Ты слушаешь меня?!
– Да, слушаю, – сказал ты. В горле пересохло. – Только зачем мне это?
– Как зачем? Затем, что ты уже не чадо, князь, и должен знать, что такое любовь. Любовь змеи… Дай руку!
Рука ее была холодная, сухая, цепкая… И пусть! Тешься, змея, глумись, так даже лучше.
– Да! – Ингигерда покачала головой, задумалась. – Да! Так продолжалось до тех пор, пока однажды ее люди не сказали ей, что совсем неподалеку, в усадьбе Торольва Гугнивого, остановился зимовать тот самый Харальд, который некогда… – Ингигерда замолчала, улыбнулась, сжала твою руку так, что занемели пальцы. Отпустила, снова улыбнулась. – Да, сколько лет уже прошло! И Сигрид поначалу тоже верила, что это так… И лишь на третий день, не выдержав, она призвала к себе Горма, конюшего, и приказала ему немедля ехать к Харальду и пригласить его на пир. Харальд прибыл в тот же день. Так как он совсем недавно вернулся из удачного похода в восточные страны, то он привез с собой великое число даров. Сигрид с благодарностью приняла их, а после проводила Харальда и его людей к пиршественному столу. Люди конунга много пили и ели в тот вечер, а Харальд и Сигрид сидели на престоле и, смеясь, вспоминали те две холодные и бесконечные зимы, когда они оба были еще так глупы! А потом, все так же смеясь, Сигрид проводила Харальда в опочивальню, где загодя стояло приготовленное высокое ложе с пологом из драгоценной ткани и укрытое златоткаными покрывалами. Харальд был сильно пьян, пьяна была и Сигрид, а вино в их крови – как огонь, а огонь – это юность, Всеслав! Ты слышишь? Юность!
Вновь ее рука впилась в тебя – да так, что ты невольно вскрикнул.
– Князь, что с тобой? – спросила Ингигерда, не разжимая своих пальцев. Облизнула губы, улыбнулась и подалась вперед.
Но ты вырвал руку. Сжал и разжал кулак. Глухо сказал:
– Ну, говори же ты! Я слушаю.
– Да, да. – Она тряхнула головой. – Да, говорю… Итак, вино – это огонь. Огонь сгорает, остается пепел. Когда конунг заснул, она ушла к себе. А утром все опять сошлись к столу, и Сигрид спросила, хорошо ли им здесь. Харальд ответил, что ему до того хорошо, что он намеревается остаться здесь навсегда. Здесь!! Навсегда! Не опускай глаза! Смотри!
Смотрел. И чувствовал – кружится голова.
А Ингигерда продолжала тихо, злобно:
– Он захотел остаться навсегда. Тогда Сигрид засмеялась и ответила: «Конунг, ты пьян и глуп! Ты разве мне ровня?!» Как ты, Всеслав, как твой отец… – Она запнулась, побледнела, но тотчас же тряхнула головой и продолжала, жарко, торопливо: – Харальд разгневался и приказал своим людям немедля собираться в дорогу. И, даже не заезжая к Торольву, направился в Норвегию. В ту зиму сельдь подходила к берегам по всей стране, и ее было столько, что даже старики ничего подобного не могли вспомнить. Все говорили: это добрый знак. Как Волхов, когда шел вспять, так, князь?!
Ты не ответил. Ты не мог ответить. Ты задыхался. Почему?!
– …А Сигрид все ждала его и заклинала, чтоб он скорей возвращался, хотя и знала, чем все это кончится, ибо она была змея. Змея, Всеслав! Медведя можно приручить, орла, и волка можно посадить на цепь и сделать из него собаку. Змея же сбрасывает кожу, а вместе с ней и все, что было в ее прежней жизни. Так и Сигрид. Когда Харальд весной опять явился к ней и вновь стал говорить о женитьбе, Сигрид повелела отвести ему и его людям большой старый дом, и убранство в том доме тоже было старое. А стол накрыли втрое лучше прежнего. И вновь люди конунга много пили и ели, а Харальд и Сигрид опять сидели на престоле. Сигрид была весела, то и дело наполняла ему кубок, а потом, когда конунг и его люди крепко заснули, она вышла из дома и приказала завалить дверь и все окна бревнами и хворостом и первой поднесла огонь…
Огонь! Огонь сжигал тебя! И руки скрючивал! Кипящей кровью заливал глаза!
– Слушай! Слушай! – едва ли не кричала Ингигерда. – Слушай! Вот почему она его убила! Олаф лгал, а может, просто не знал правды, когда рассказывал, будто его отец попал в ловушку, что все было подстроено по наущению датчан. Неправда! Змея сжигала свою кожу. Змее любить нельзя, змея – она и есть змея, змея – не женщина. Когда бы твой отец не отдал меня, увез с собой, я полюбила бы его… и убила! А так, Всеслав… – Поперхнулась, закашлялась, замолчала. Пот катился по ее лицу, взгляд ее был мутным, неподвижным.
– Змея, – сказал ты тихо. – Змея. Ты не отца, ты мать мою убила.
– Я?! – она вскрикнула и отшатнулась.
– Ты! – закричал ты исступленно. – Ты! Все знаю! Пятнадцать лет молчала бабушка, а уезжал я – поведала! И я… – Ты вскочил, тебя трясло, душило. – Убью! Убью!
И кинулся с мечом! Ударил! Еще! Рубил! Крошил!.. В глазах вдруг все померкло – и упал. Кричал:
– Убью! Убью-у-у!
Кровь клокотала, выл, зубами скрежетал, хотел встать – не смог. Ломило тебя, корежило, а после – словно обухом ударили.
…Очнулся. Ты лежал на лавке. Она, змея, склонясь над тобою, шептала:
– Изыди! Вот святый крест! Вот святый крест!..
А за окном светать начало. Ты – в Киеве, ты – старший по Владимиру, по прадеду. Застонал и слабо, едва слышно попросил:
– Пить!.. Пить…
– Сейчас, сейчас! – Она засуетилась. – Пить – это хорошо, бес, стало быть, не взял. И не возьмет теперь!
Ковш подала, сесть помогла. Ты пил захлебываясь, жадно. Вновь лег. Спросил:
– Что это?
– Спи! Зачем тебе? Спи, говорю. День придет, расскажу. Спи, спи. – Руку поднесла, закрыла глаза тебе, по щекам погладила, по лбу, зашептала: – Спи, князь, спи, чадо малое, спи, спи… – А пальцы у нее мягкие да теплые, брат говорил, у матери…
Заснул. Спал тяжело и долго – до полудня. Проснувшись, не вставал, лежал. Горел, слаб был, хотелось пить, и надо было бы позвать, да не решался. Скосил глаза, стол стоит, на нем свечной огарок, меч на полу. Все, стало быть, не сон. Пресвятый Боже! Хотел встать. Чуть приподнял голову – и тотчас же упал. Опять – как обухом по голове! Скрючило! Затрясло! Выл, кусал губы, падал.
Неожиданно кто-то навалился на тебя, в лавку вдавил, ножом раздвинул тебе челюсти и стал вливать в тебя что-то вонючее, звериное да жирное. Ты вырывался, кашлял, плевался.
И все словно рукой сняло! Глаза открылись. Свет. Двое над тобой стоят – Тхор, Кологрив. Боярин улыбнулся:
– Ну слава Богу, жив князь. А мы уже… Жив! Жив!
Ты сел. Тхор держал чашу с этим жирным, белым.
– Что это?
Тхор пожал плечами. Тогда ты нехотя взял чашу, пригубил, понюхал, посмотрел на Кологрива. Тот, помрачнев, сказал:
– Пей, князь.
Ты выпил. Противно, гадко… А Кологрив сказал:
– Мы утром приходили к тебе. Лежал ты, князь, как деревянный. Я веки поднимал тебе, ножом колол – не добудился. Ну, думал я… А тут зовут и говорят, она опять пришла.
– Кто?
– Она, сама. Спросила, спишь ли ты. «Да, – говорю, – и так крепко, что не поднять. Как бы чего не случилось». «И хорошо, – сказала она, – очень хорошо. Пусть спит, не трогайте. А как проснется, дайте ему еще». И подала…
– Так что это?
– Не знаю, князь, не знаю. И Тхор не знает, и никто. Не знаешь ведь?
– Нет, – ответил Тхор, – не знаю.
Лжет! Знает! И боярин тоже знает.
– Ляг, князь, ляг, отдохни. – Боярин взял тебя, как малого, и уложил, прижал. – Спи, князь, спи, – Держал и приговаривал, пока ты не заснул. Слаб был, потому и заснул. И впрямь как чадо, отведал молочка – и в сон.
Проснулся уже вечером. Боярин разбудил тебя:
– Вставай, она пришла.
Ты встал. Хотелось есть, но Кологрив сказал:
– Нельзя еще, терпи до ночи, – И ушел.
Вошла она. Змея! Снова села под божницу. А ты сидел на лавке у стены. Встал.
– Нет! Ляг, князь. Ты слаб еще. А хочешь, я свечу задую. Зачем нам свет? Змея да волк…
– Волк?
– Волк, Всеслав. Ты – волк. Или забыл уже? – Она улыбнулась печально.
Волк! Зажмурился. Сидел, оцепенев. Жар, дрожь не унимались.
– Ляг, князь, ляг, полегчает.
Лег. Голова кружилась. Качало, словно в колыбели, глаза сами собою закрывались… Нет-нет, нельзя! Лежал, взгляд не отводил.