355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Булыга » Всеслав Полоцкий » Текст книги (страница 31)
Всеслав Полоцкий
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:12

Текст книги "Всеслав Полоцкий"


Автор книги: Сергей Булыга



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 41 страниц)

…Князь поднял голову. Ну, вот и все, служба пришла к концу. Сейчас ты подойдешь и причастишься. «Сие, – Он говорил, – тело мое и кровь моя». Храм пуст, в нем только ты, да Иона, да дьякон… И Он, незримый, стоит у Царских Врат, ведь то Его Врата, Царя Небесного. Земные же цари, будь то ромейские во Цареграде, будь то в Киеве, не здесь, как ты, моления свои возносят, а восходят на хоры, ибо не в честь им здесь, среди рабов.

Стоял. Смотрел на Царские Врата. Врата были закрыты. Нет никого…

А помнишь, как ты спрашивал: «Отец, Его можно увидеть?» Отец же, улыбаясь, отвечал…

Пустое, князь! Забудь о том. И тех, кто к Зовуну пришел, не слушай. Иди к последнему причастию. И думай лишь о Нем…

Легко сказать! «Не слушай»! Да, верую, Господи, верую, а вот…

Он подошел. Руки у дьякона дрожали, и губы сведены, дрожали, взгляд он прятал. Иона же прямо смотрел, строго, и не было в глазах его ни зла, ни добра. Да он всегда такой, и в среду понесут тебя, а он таким же будет.

Князь опустился на колени, причастился. «Прости мя, Господи, хлеб да вино это, не более… Где ж вера моя, Господи?! Дай веры мне – в последний-то ведь раз! Молчишь? О Господи!..»

Зовун ревет! Толпа напирает. Вон сколько их! Не удержал Митяй. Да и держал ли он? И жив ли? А Горяй!

Ну что ж, Всеслав! Ты звал их – и они пришли. Да не по твоему зову все-таки. Когда ты ждал, их не было, и озлобился ты, и повелел закрыть ворота и не пускать, гнев разум твой помутил, кричал ты: «Как повелю, так оно и будет!» Ан нет! Иуда им открыл или вошли они, как к Изяславу в Киеве, это все равно теперь. Но не все равно, потому что ряда еще не было, а ты уже никто, Всеслав, и в дому твоем, в исконном твоем логове, твои холопы заправляют. Ха! В логове! Ха! Волк! Какой ты волк, Всеслав? Ты – пес. Ну так скули, пес, вымаливай, юли, как ты всю жизнь делал. Ну!

Встал Всеслав! Схватил владыку за руку.

Тот головою покачал, сказал:

– Нет, князь, то не мое – мирское.

Князь отпустил его, отвернулся. Ревел Зовун, толпа ревела. Народу – тьма. А ты – один. Теперь уже совсем один.

А князь и должен быть один! Вот, даже зверь затих. И страх ушел. Да и чего тебе страшиться? Тебе ж три дня осталось. Если Она еще не передумала! Иди, князь, ждут тебя. Как ждали когда-то Ярославичи на Рше, а ты к ним шел, и тоже было страшно, и знал, что будешь говорить. Ты и сейчас, князь, знаешь, что им скажешь, да вот только дадут ли они говорить? Иди, иди, только не горбись, князь, толпа таких не любит, она или страшится, или презирает.

Пошел. Хотел перекреститься, да не стал.

2

Дверь храма закрыта. Шум, крик за ней. Толкнул ее, вышел. Прямо перед ним, спиной к нему, стеной стояли гриди. А дальше – головы, головы, до самой звонницы, до Зовуна, под Зовуном на возвышении стоял Любим, а рядом с ним Ширяй, сотские, старосты. Любим, раскинув руки, говорит, Ширяй, подняв свиток, что-то оглашает, Онисим-староста кричит. Да кто их слушает? Кто слышит?! Ревет толпа, волнуется. Давка, смрад, а гридей – только два ряда. Рев, рык над площадью.

– Князь! – Кто-то схватил его за плечо.

Горяй! Держит крепко. Глаза блестят. Кричит, иначе не услышишь:

– Князь! Не ходи! Зверье они! Митяй открыл ворота! Князь…

Оттолкнул Горяя. Шагнул вперед…

Заметили со звонницы. Ударили! Еще! Еще! И – загремел Зовун! Загрохотал, да так, что в ушах заныло, земля гудела, воздух сотрясался, а он все бил и бил.

Звонарь давно уже оглох, очумел, озверел, а все бил! Бей, звонарь! Чтоб лопнул он!

Очнулся. Тишина. Звон замирает, уходит ввысь, в небеса, все дальше, дальше, а они стоят и слушают, никто не шелохнется, и ждут, будто лишь этот звук умрет, как тотчас придет, наступит что-то для них необычное.

– Князь!..

Опять Горяй! Князь усмехнулся. Тишина какая! Молчит толпа. И там, на возвышении, молчат. Все, повернувшись, смотрят на него, ждут. Чернь, земство, люди, как ни назови, все они толпа. Ждут, и нет в них страха, нет и зла, злорадства, смотрят так, словно на торгу увидели диковину. Ну смотрите же! И он пошел. Горяй, забежав вперед, зло закричал:

– Пади! Пади!

Никто не пал, но стали расступаться. Шествовал князь, а впереди шли гриди и молча, не скупясь, пинали зазевавшихся, те так же молча подавались в стороны. Шел князь, смотрел перед собой, на спины гридей, думал…

Да не думалось! Подошел к возвышению, и расступились гриди, он один поднялся по ступеням и встал под Зовуном. И не было уже под Зовуном никого, кроме Любима, державшего в правой руке заветный свиток. Князь усмехнулся, поправил шапку. Грохнул Зовун. В толпе начали креститься, да не все, ох не все! Князь снова усмехнулся. Любим стоял столбом, лицо его было красным, на шее жилы вздулись. Молчит толпа. Толпа – как тот медведь, не жди, когда она…

Он и не ждал, заговорил так, как всегда говорил, как отец учил, как дед еще говаривал, как должен говорить добрый хозяин с верными холопами, что бы ни случилось, ты всегда – добрый, щедрый князь, ты зла не держишь.

– Господарь Полтеск-град! Вот я, сын твой и князь… – И поднял руки. И головой тряхнул. И продолжал уже не так громко: – Прости мя, град. Вот, задержался. – Он кивнул на храм. – Обедня шла, никак раньше не мог. Винюсь! – И голову склонил, и опустились руки.

В толпе пошло движение. Любим шагнул было вперед. Но князь опередил его, опять заговорил так, что и глухой услышал бы:

– И я не в том только винюсь, что задержался, много на мне грехов. И то сказать! Пятьдесят и семь лет служу я тебе, град. Уж как могу, так и служу. Много чего за эти годы было. Да кой-чего и не было. Поганых на Полоте не было. Варягов не было – мы сами к морю вышли. И торг ведем по мере сил своих. Мы торгуем, не нами. Так, град?

Зашумели. А он – в толпу:

– Свияр Ольвегович! Ты кого нынче привел? Почем платил? А в Киеве почем отдашь?! Не говорит! – И засмеялся громко, как и пристало перед толпой.

И засмеялось, загалдело буевище. Свияр махал руками, что-то объяснял, только кому теперь до него дело?! Толпа – она дитя, неразумное, злое. И только тот, кто еще злей ее, кто витийствовать не будет, а станет говорить понятно, ясно, просто, – тот и победит. И чтобы крест тебя при тех словах не жег. Он прижал руки к груди, к кресту, и продолжал:

– Да, так вот и живем: торгуем, строимся, а если и горим, так сами по себе, своим огнем, ибо Боняк на нас не ходит и не жжет, полон не собирает. Это у них там, на Руси… – Князь даже показал рукой, где это «там», и продолжал: – Там брат мой Святополк, что ни год, с погаными мир покупает, у них там, у киян, есть и побор такой со всех дымов – поганым называется, и князь там в рост дает, а после ужо и того больше взыщет! А здесь… Живи, град Полтеск, богатей, я, сын твой и князь, пятьдесят и семь лет служу тебе и вот на столько… – ноготь показал, – ни разу у тебя не взял! И более того: мою долю с волоков уже который год не платите, и с веса не имею я, и с волостей, и судных вир не беру. И ведь молчу! Да и на храм еще даю, и сколько буду жить, всегда буду давать. Вот так-то, Полтеск-град! А мне за то… – Замолчал, дух перевел. Посмотрел на толпу.

И на него смотрели. Да, не было в толпе ни зла, ни лютости, но и… А, будь оно как будет! Молчать нельзя – на то оно и вече. И он сказал:

– Я терпел и сейчас терплю. И что с того? Да стали думать вы: «Чудно! Князь, а все терпит. Да князь ли это?» И стали говорить: «Нет князя! Помер! Видение над теремом стояло!» Теперь вот я стою! Смотрите на меня! Жив я! И еще долго буду жить! До той поры, пока сам не устану, пока сам не скажу «Довольно!» и не призову Ее и… – Он поперхнулся.

Что это? Словно копытом в грудь ударило! Круги в глазах. Он закачался… И тотчас же открыл глаза.

А может, и не тотчас же. Он, может, так полдня стоял. Нет, солнце – вот оно. Но мало ли… Глянул на толпу, на буевище.

Молчат они, глядят во все глаза и ждут… Не шелохнутся. Один… как звать его, забыл, с Гончарной улицы, закричал. И этот, рядом, подхватил! И эти! Все! Кричат.

Стоишь ты, князь, шатаешься и ни звука не слышишь. Оглох ты, князь. Вот и Любим что-то кричит. Ширяй стоит возле. И Ставр тут же, и Свияр, и Ждан…

О чем они кричат, не знаешь ты. Ты только видишь: вон Горяй стоит, белый как снег, губы закусил аж до крови, она течет по рыжей бороде… У Тучи – дикие глаза. И гриди в страхе. Не только тебя, князь, всех сметут, затопчут и пожгут, ведь толпа – не Степь, там можно откупиться, задарить, крест целовать, а то и породниться, как Святополк, а здесь…

Стой, князь. Прислонись к стене. Руку положи на грудь, к кресту, сожми его. Молись, пес! Обещай! Клянись! Ты же веришь! Что оберег?! Он разве тебя спас? Он тебя в скверну ввергал, и ты сорвал его и под ноги бросил, ибо прозрел. Пресвятый Боже, дай силы устоять, услышать дай, дай дожить мне до того дня, что Ею обещан, а после – будь что будет! В геенну – на века, и пусть там рвут меня, терзают, пусть казнят.

Шагнул к Любиму. Руку протянул. Не дотянулся. Посадник отскочил, поднял грамоту и закричал…

И Всеслав услышал! Кричал Любим:

– Господарь Полтеск-град! Вот она! Так любо ли?

И загремело вече:

– Любо!

И заревели, и завыли! И руки подняли! К ступеням хлынули! Пусть давят! Пусть орут! От Буса заведено – давить, всех не подавят. Прости мя, Господи! Пес я…

Отхлынули.

– Любо! – кричали, – Любо!

Все тише крик, вразнобой.

И замолчали. Только гул над буевищем. И то разгорячились, вон как раскраснелись, захмелели, и пусть еще не пили, да знают: княжья кровь сладка, крепка, словно старый, настоявшийся мед.

Засмеялся князь! Ох, он давно так не смеялся! Вздулись жилы на шее, глаза налились кровью, трясло его и корчило, голову закидывал, руки разводил. И отпустило враз! Стоял весь в поту, его шатало. Расставил ноги, поправил шапку, оборотился к куполам, перекрестился.

Осмотрелся. И шумно выдохнул.

Страх! Во всех глазах светился только страх. Он снова руку протянул, сказал негромко:

– Дай!

И отдал грамоту Любим. Злобно шепнул:

– Нахрапом, сатана!

Всеслав кивнул: нахрапом, да. Губы поджал, взял грамоту и развернул ее, осмотрел, тряхнул печатью, сказал – так, чтобы все уже услышали:

– Она, родимая. Так что ты хочешь, град?

А самого шатало. Дай силы, Господи! Дай! Стоял. Толпа молчала. Любим зло прокричал:

– Так сколько уже сказано?! Еще раз говорю! Пятьдесят и семь лет мы под тобой ходили, клялись тебе и целовали крест. А больше не хотим! Хотим быть сами по себе. И возвращаем уговор. Рви, князь, в нем силы уже нет!

Всеслав молчал, посмотрел на грамоту, потом свернул ее, зажал в руке, спросил:

– А крестоцелование?

– Иона на себя возьмет.

– Возьмет? – Князь усмехнулся. – А сдюжит ли? Ведь стар владыка, немощен. Боюсь, а не придавит ли его тем целованием? – И к вечу обратился, смеясь: – Что скажете?

Молчало вече, не отвечало. И страха у них уже поубавилось.

Князь оглянулся на Софию. Храм был закрыт. Иона не придет, мирское дело ведь. Вздохнул. Расправил грамоту. Читал: «Мы, господарь Полтеск-град, и я… А старины не нарушать, новины не вводить… И так пошло от дедов и от отцов, от твоих и от наших, и быть так при… Целую крест. И мы целуем крест…»

А ныне – сами по себе. Вернули тебе грамоту, крестоцелование же Иона на себя возьмет; все по обычаю, от дедов и от отцов, от Буса так заведено, и изгоняли, и призывали так. И Глеб, Микулин сын, вот здесь так же ссажен был. Три года Полтеск жил без князя, а крови пролито, голов порублено было – не счесть. После призвали Володаря, племянника Глебова, от сестры его, а затем ссажен он был и вновь посажен, а сыновья его, Сбыслав и Мечислав, и вовсе не приняты, оба ушли варяжить и не пришли, потому что не ждали их, не звали. Оглашен был Рогволод, тогда совсем еще младенец, тот самый Рогволод, сын Мечислава и отец Рогнеды. Потом было тихо! Владимир, Изяслав, и Брячислав, и ты, Всеслав, – пока… Да и ссадили-то тебя в тот, в первый раз, князь, без тебя, и уговор ты не рвал, и крестоцелование владыка на себя не брал. Ты, придя в Полтеск, этот самый уговор, эту грамоту, которую ты держишь, сам и писал, своей рукой, ибо тогда уже, по волчьему обычаю, верхним чутьем почуял…

Князь усмехнулся. Да! То, что хотел давно сказать, теперь и скажешь!

Но прежде посмотрел на вече. И те смотрели на него. И хорошо! Ведь большего и пожелать нельзя!

Ты сказал им, а не Любиму, только им:

– Господарь Полтеск-град! Ты хочешь по обычаю? И я того хочу! Не люб я вам, а любо «сами по себе» – пусть будет так! Я во как накняжился! Во! похлебал! Во – до изжоги! Но… Полтеск-град! Я не один! Род мой за мной! Сыновья! И они здесь – все прописаны! – И поднял грамоту, потряс и продолжал: – Давыд здесь, Глеб, Борис, Ростислав, Святослав, тот, который Георгий. Но нет его, Георгия. А Глеб, Давыд? А младшие? Ты, Полтеск-град, не со мною одним, ты и с ними рядился, а посему не стану я за них решать. Придут они, пусть станут здесь и вместе со мной порвут сей уговор. Я думаю, порвут, ибо не в честь князьям с такими вот, как вы… И когда они уйдут, и я уйду! А пока что… Держи! – И ткнул Любиму грамоту, и, гневно отстранив Горяя, сошел от Зовуна прямо в толпу. Расступились перед ним и давились, а он прошел к терему, поднялся по ступеням.

Успел только сказать:

– Закройте двери!

Его подхватили! Не упал, держали крепко.

– Князь! Князь! – испуганно шептал Горяй. – Князь…

А глаза его блестели. Туча спросил:

– Иону звать?

Зашикали. Игнат что-то сказал, понесли, стали поднимать по лестнице. А в среду будут опускать. Может, и не в среду. Да, обещала, но вот передумала, и нет на Нее зла, и на Любима нет, на чернь и на Митяя нет, как есть – так пусть оно и будет. И страха нет, да и чего страшиться? Несут тебя, зверь тебя не жрет, боль отступила, дышишь ты легко, все вокруг свои, Она – и та своя, Она такая добрая, и говорит Она: «Не бойся, князь, не скорби, ведь не о чем скорбеть, нагими мы приходим в этот мир, нагими и уходим из него, ибо так легче уходить, когда ты ничего не оставляешь, когда цепляться не за что и незачем». Внесли тебя, прошли через гридницу. Бережко вышел из подпечья, шапку снял, в ногах у тебя идет, молчит, теперь сказать нечего, и так все сказано. Положили, укрыли.

А руки что?! Сложите руки! Свечку дайте! Лик поднесите! Приложиться…

Нет! Игнат глаза ему закрыл, сказал… А что сказал, князь не услышал – провалился. Темнота и тишина.

Спал князь. А коли спал, значит, жив еще. Но, может, это уже не жизнь и он не здесь, а там…

Спал князь. И снилось ему, будто сидит он в порубе на Брячиславовом подворье. Ночь за окном. Да разве то окно? Оконце! Кружку подать, кулак просунуть – вот и все…

Ну и копье еще. Когда ты подходил к окну и говорил что-нибудь, тогда они копье совали и грозили. И был бы ты один, не отходил бы – ну, пырни! А так, при сыновьях…

Спят сыновья, Давыд да Глеб, Давыд тринадцати, а Глеб восьми годов. Лето прошло, сентябрь настал. Тьма в порубе, тишь за окном. Спит Киев-град. И ты, князь, спи, спешить-то некуда. Князь Судислав, брат деда твоего, тот двадцать восемь лет отсидел. За что, никто не знал, а только шептались, будто оговорен был, а кем и что было в том оговоре, ни слова. И Ярослав, Великий князь, Хромой, Хоромец, Мудрый, Переклкжа, о том молчал. Уж он-то знал, что Судислав ни в чем не виноват, что и навета не было, а вся вина у Судислава лишь в том, что он был ему братом! А брат есть брат, и через Кровь не переступишь, и если ты, князь Ярослав, умрешь, то, по обычаю, твой брат, а не твой сын тебе наследует, и, значит, Судислав сядет после тебя. Вот ты и заточил его, вот ты и очернил. И умер ты, а Судислав еще был жив! Хоть и сидел он в порубе во тьме, голодал, а пережил тебя! И выходит, сын твой Изяслав сел в Киеве не по закону и власть его не от Бога! А Судиславу явили милость! Пришли Ярославичи в Плесков и высадили дядю из поруба, к горлу нож приставили, велели говорить, что стар он, немощен и слаб умом и что-де жаждет он постриг принять и жить тихо, безгрешно… И устрашился Судислав, сказал, как было велено. И жил еще три года. А после, слезы лживо проливая, снесли его и погребли, и сам митрополит служил сорокоуст… Вот так-то, князь Всеслав, ляг да засни и не спеши, вон сколько еще лет тебе томиться, а после тоже с превеликой честью снесут тебя, и слезы будут лить, и поминать: мы, дескать, говорили, брат, приди, помиримся, поделим дедино, а он меч обнажил, он первый, а не мы.

Змееныши! И встал ты, князь.

Сел. Тут стена, там стена. Ты как в мешке, и не ступить тебе. Тьма непроглядная. И кабы даже был с тобой дар брата твоего, то бы и он, тот камень солнечный, который и в туман, и в гром, и в беде, и в несчастье…

Но этот камень, уходя, ты ей, жене своей, оставил и сказал:

– Если сын родится, ему отдашь. На том пути, который меня ждет… туда ноги сами снесут.

Вот и снесли, Всеслав! И ты брошен в поруб, как Судислав. Но только Судислав сидел один, без сыновей, была у Судислава только дочь, ее пощадили, дочь – не наследница. А сыновья… Их первыми снесут, им долго здесь не выдержать, и ты, Всеслав, один будешь сидеть год, пять, и вся вина, князь, на тебя падет, зачем брал сыновей с собой, ведь клялся ты, кричал, что все делаешь ради них, для них, во благо им, им в честь, а получается…

Пресвятый Боже! Что есть крест? Не тот, на коем Ты страдал, а этот, что на мне. Вот взял купец ромейскую монету и растопил ее, в форму залил, потом шнурок продели, окропили… А оберег? Господи! Слаб я, но я не за себя молю – за сыновей! И вот целую оберег, кощунство это, знаю, но…

Шаги! Ты вздрогнул. Встал, прислушался.

Шаги. Не наверху, а здесь, оттуда они слышатся, куда ты руку протянул. Ведь в яме ты, земля вокруг. Так что, в земле эти шаги?! А может быть, вокруг тебя и не земля черная, а ночь, и ты не в яме, а…

Чур! Чур меня!

Изяслав, Великий князь, вышел из тьмы, остановился в трех шагах. Корзно на нем и шлем, в правой руке – узда. Темно, и ничего вокруг не видно, только Изяслав один.

Как будто и не в яме он и ты не в яме, а просто ночь кругом, луна ушла за облака, а за спиной твоей костер, как и тогда, когда вы, трое и один, вместе пошли на Степь, на торков.

И сказал Изяслав:

– Что, брат, не ждал?

Ты не ответил. Прости мя, Господи! Слаб я, глуп я, спесив, кощунствую, но знаю я: здесь я один, спят сыновья, а этот с братьями ушел, и нет их в Киеве, в степи они.

И ты в степи, а за спиной твоей костер, а у костра спят сыновья. А Изяслав насмешливо говорит:

– Не ждал, не ждал! Да я не к тебе пришел. Я вот, – уздой тряхнул, – коня ищу. Ты не видал его здесь, не слыхал?

Ты опять не ответил. Вот он, змееныш, пред тобой, и не сразить его, потому не плоть это – дух. А сыновья твои, и плоть и кровь твоя, спят за спиной твоей. Вон он куда их задумал – в ров! Да за такое… Нет, Всеслав, злу воли не давай, ведь мать его так же вползла, и ты тогда…

А Изяслав спросил:

– Так что, видал коня?

– Нет, не видал, – ответил ты тихо. – Но коли б и видал, так не сказал бы я тебе.

– Ого! – Изяслав засмеялся. – Вот ты каков! А я не верил. А Святослав не раз ведь говорил: «Куда ты смотришь? Волк он – наш Рогволожий брат!» Вижу, так оно и есть. Может, волк, ты моего коня – того?! – И снова засмеялся Изяслав, тряхнул уздой, та забренчала. Отсмеялся. Подошел к костру – ты отступил на шаг – и сел. Ты тоже сел. А он кивнул на спящих сыновей, спросил: – Твои?

– Мои.

– А хороши! – сказал Изяслав, скривясь.

– Да уж получше твоих будут.

– Ой ли!

– Да, брат. И вот за то, что хороши они, да и за то, что им по прадеду Владимиру выше твоих стоять, ты их в поруб и вверг.

Великий князь шумно вздохнул, прищурился и, глядя на огонь, сказал:

– Нет, брат. Ты сам их вверг. Я не искал того. Что я тебе сказал? Я сказал: «Приди, Всеслав, помиримся, поделим дедино, рассудим, мы ж одна кровь!» И ты пришел, и мы сошлись при Рше, я здесь, ты там. Я, старший, ждал, а ты, младший, не шел. Почему?!

– Уж больно Днепр там широк, при Рше, – сказал ты, улыбнувшись, – вот робость и брала.

– Юродствуешь, Всеслав! Прямо скажи: «Не верил я тебе!» Ведь я крест тебе послал. Ты и кресту не поверил?! А после креста еще два дня прошло, ты все стоял!

– А после ж я пришел.

– Ну и пришел! – Великий князь все больше распалялся. – А зачем? Ведь не затем ты шел, чтоб ряд держать. Ты лгать, брат, шел! Шел ввергнуть нас в раздор, чтоб меж нами лег. Признайся, того хотел?! Ну, отвечай!

Ты кивнул: да, так хотел.

– Вот! – вскричал Изяслав. – Вот, вот! И Святослав так говорил! И все! И только я один… Но как увидел тебя в лодке… и этих вот, – он кивнул на сыновей, – с тобой… Так словно пелена упала, брат! Волк, вижу – волк! Вот как они волчат натаскивают! И встал я, вышел из шатра, а им велел: «Чтоб без греха – он брат мне!» А теперь… теперь бы я повелел, чтоб… – Запнулся Изяслав, головой затряс, перекрестился, замер.

А ты сказал:

– Да, брат, все правильно. Волк я. Только зачем ты к волку ходишь? Иди к своим и ищи. Так нет! – Ты запнулся. И вскочил.

И он вскочил. Темнота, а во тьме… Все ближе, ближе конский топ! И вот совсем уже рядом…

Конь выбежал к костру, остановился, холеный, статный конь, каурый, со звездой.

– Мой! – закричал Великий князь, узду перехватил.

А ты ему насмешливо:

– Нет, мой! Мне в масть, мне в бороду. – Вперед шагнул, к коню.

– Мой! Мой! – взревел Великий князь, кинулся к коню и стал узду на него набрасывать.

А конь как мотнет головой! А голова-то у него в крови! И кровь – на Изяслава, на лицо. Князь как закричит!.. И тотчас же исчез! И конь исчез.

И говорил потом князь Изяслав: в ту ночь, когда они сошлись на Льте, когда он повел дружину за собой, когда полова перед ним была уже совсем близко, ты, Всеслав, явился ему вдруг и закричал…

Давыд вскочил, испуганно спросил:

– Отец, кто здесь?

– Спи, сын, нет никого, – ответил спокойно ты и подсел к нему, взял за руку, погладил.

Давыд вновь лег, глаза закрыл, долго молчал, так долго, что тебе уже казалось – сын спит. Вдруг Давыд спросил:

– А нас убьют?

Убьют! Когда бы все просто было – придут, убьют… Но ты сказал:

– Нет, сын, князей не убивают. Князей могут судить, и то только князья, и самое большее, к чему нас могут приговорить – к изгнанию. Таков обычай, сын, от Буса так заведено. Спи, спи. – И вновь к нему рукою потянулся.

Сын отмахнулся, вновь спросил:

– А в битве? В битве ж убивают!

– Так это в битве, сын. – Ты улыбнулся. – Погибнуть в битве – честь великая. Так Рогволод полег, так Олаф, крестный мой, так Харальд, его брат…

– Не убивают!.. – повторил Давыд, опять долго молчал. Неожиданно спросил: – А Бориса и Глеба? Убили!

– Убили, да… Но то не смерть была.

– А что?

– Спи. А не то вон Глеба разбудишь. Спи! Утром обскажу.

Давыд перевернулся на бок, замолчал. Ровно задышал. Спит, стало быть. Ему уже тринадцать. Когда же твой отец ушел…

И вздрогнул ты! Глеб, младшенький, лежал с открытыми глазами! И ты, к нему склонясь, чуть слышно прошептал:

– А ты чего? Не спишь, что ли?

– А я давно не сплю, – ответил Глеб. – Я слышал, как вы здесь рядились. Коня слыхал…

– Коня? Здесь, в порубе? Окстись!

Глеб заморгал.

– Спи! Спи! Почудилось… – успокоил ты сына.

Молчал он, на тебя смотрел. Сказать ему? Кто я?

Волк, зверь! Не знаю я, не умею, да и откуда! мне уметь, откуда знать, что надо говорить.

А он, малеча этот, приподнялся, подполз, уткнулся тебе в грудь и засопел, притих. Согреется – заснет. А там и ночь пройдет.

– Отец! – позвал вдруг Глеб, – А мне не страшно! А тебе?

И ты, ком проглотив, сказал:

– И мне. Чего бояться? Кто сюда сунется? Оконце вон какое тесное. Спи, сын! – И еще крепче его обнял.

Притих Глеб. Сопит. Но не спит конечно же! И Давыд не спит, вон снова заворочался. Скоро развиднеется, день придет, будет великий день – Воздвиженье Животворящего Креста Господня…

Знак! Знак, Всеслав! Моли Его, проси!

Триста лет тогда прошло, думали они, что грех их скрыт, ничего не осталось, можно говорить, будто не казнили на Голгофе никого, что все это россказни. И никого Он не спасал, и не страдал Он там, и вообще – да был ли Он?! Но пришли люди и разрыли землю и Обрели тот самый Крест, на котором Он страдал, и возведен был храм, и вознесен был Крест над всей землей: смотрите, люди, помните! И знайте: зло нельзя скрыть, срок придет – каждому воздастся по делам его.

Так и здесь будет: воздастся тебе, брат Изяслав, преступивший через клятву! А то, что я, к оконцу подходя, изо дня в день предрекал суд и что придут Гог и Магог, – так ведь по-моему и вышло, Изяслав! Кричал и накричал: пришла она, полова, тьма тьмой. И побежал ты навстречу и должен был в эту ночь сойтись с половой, и… Пресвятый Боже! Воздай же брату моему за все грехи его, избавь меня из рва сего, покажи силу крестную, Господи! Господи!

Упал ниц. Лежал, окаменев. И ничего не слышал. Давыд потом рассказывал, что добудиться не могли. День уже пришел, крик был по Киеву и звон во все колокола, прибежали сторожа, и звали тебя, и глумились, и копьями грозили. Потом убежали вдруг, снова пришли и даже бревна сверху стали разбирать, да бросили и скрылись. А ты все спал! И страшно было сыновьям, и думали, что умер, ибо лежал и не дышал…

И снова прибежали люди: чернь, земство, меньшие. Поднялся великий крик, разметали сруб, открыли яму и веревки сбросили.

И ты, словно слепой, зажмурившись, восстал из той ямы, и понесли тебя, и принесли на княжий двор, звонили на Софии, по всем церквам; сам митрополит, Георгий грек, белее савана встречал тебя.

Потом уже узнал: на Льте разбили Ярославичей, и побежали они, братья, полова же гнала их, и рубила, и топтала, и Святослав ушел к себе в Чернигов, а Изяслав И Всеволод пришли сюда, на княжий двор, затворились. Дружина же на Бабином торге ударила в набат, сошелся люд, и было ему сказано: идут поганые на Киев, не удержали их, Бог отвернулся, заступиться не пожелал. А Изяслава лишил разума – оттого и биты мы! И вскричал народ! И слух, который по дворам ходил крадучись, с оглядкой, прорвался наконец: вот-де нам казнь за то, что князь наш, преступив чрез честной крест, невинного вверг в поруб и тем навел на нас полову, а нынче только он, невинный, нас и оградит! А коли так, бросились все к порубу.

И вот несут тебя, невинного, на княжий двор, разор кругом, пожары и грабеж. Изяслав, Всеволод и чада их бежали. Но тот разор, тот крик тебе, Всеслав, как пение чудесное, ты рад и возглашаешь ты:

– Брат мой князь Изяслав ушел и вас оставил мне, а меня вам, хотите ли иметь меня за-ради вас?!

И всеобщий крик над Киевом:

– Хотим! Всеслав – наш князь! Венчать!

И понесли к Софии. Валом к алтарю, к Царским Вратам! Крик, ор в храме. Гремят колокола где-то в вышине. Раздалась толпа, ты сошел. Кричат:

– Венчать! Венчать!

И напирают сзади. Георгий, оградясь крестом, взывал:

– Всеслав, опомнись! Грех великий! Власть – не от черни, от Бога! Всеслав!

Кричал, слюною брызгал и хрипел, ибо сдавили вас, прижали к алтарю.

– Всеслав! – Георгий черен был. – Всеслав!

Выла толпа. И ты, Всеслав, в толпе кричал:

– Отче! Молю тебя! Чист я! Не в помыслах!

– Бес! Волк! Прочь!

Куда там прочь! Вой! Ор! Напирают со всех сторон. Подавят сами себя в храме. Георгий, отче, вразумись! Грех тем, кто сотворил сие, но больший грех тому, кто не унял, кто не желал унимать, кричал что-то не по обычаю.

– Венчать! – вскричал митрополит. – Венчать! Кияне! Чада мои!

Храм дрожит от крика. Вой, смрад, толкотня. И – крик Георгиев:

– Венчать! Прости мя… – Крестится! В глазах страх, гнев. Чернь побежала, голося и причитая, призывая кары небесные, тащат из ризницы златокованый княжеский стол с высокой резной спинкой, на ней – сокол Рюриков.

– Прочь, нехристи!

И отступает люд, ревет и пятится, снова наступает. Вот он, стол, уже рукой можно достать, дед не достал, отец, а ты, Всеслав… Стоит стол киевский, великокняжеский! Рык злобный в храме, духота. Георгий весь в поту.

И вновь кричат:

– Несут! Несут!

Заволновались, зашатались – взад, вперед, и крик на вой сошел.

Вынесли блюдо, положили на… налой. Запели сверху:

– Господи, помилуй!

Враз! – отхлынула толпа. И даже ты, Всеслав, покачнулся. Сыновья твои к тебе прильнули. И вся толпа эта, чернь, словно бы опомнилась, онемела, замерла. Воистину, помилуй, Господи, помилуй их, безумных и слепых, глухих, стоят за спиной и дышат тяжело, внимают, оробев…

А хор затих. И тишина наступила в храме. Тогда митрополит к налою подошел, снял покрова.

И вздрогнул ты! Зажмурился, открыл глаза.

Вот он, венец Владимиров! И бармы самоцветные. Ромейский царь их прадеду прислал в знак равенства с тобой.

Стоял ты, князь, склонив голову. Глеб, тебя за руку схватив, дрожал. Малеча, что с тобой? Не бойся! Господь наш милостив, явил Он силу крестную, извлек из ада земного, а брат Димитрий… Изяслав… низвергнут за грехи свои.

– Отец! – шепнул Давыд. – Отец!

Опомнился! Шапку сорвал.

И тотчас наверху запели «Богородицу». Служба пошла. Служил митрополит. И то! Богородица, радуйся! Ликуй, Премудрая София! Вот, мы к тебе пришли, во скверне были мы, и были наши помысли черны, и бес нас жрал, ибо кто были мы? Грязь, гной. И на ногах своих несли прах тщет своих, гордыня нами правила, гнев погонял, глухи мы были, Господи, глаза были пусты, ибо не к Царству Твоему стопы свои направляли, а к мести, лютости, а теперь – вон сколько нас, и кротки мы, ибо…

Прости мя, Господи, слаб я! Вот и сейчас, молитву вознося, не о Тебе я думаю! Но Ты же говорил, что не затем пришел, чтоб спасать праведных, но чтоб привести заблудших к покаянию. И каюсь я! И коли праведен суд Твой, то смягчи кару Свою, и яви милость Свою, и дай мне силы, Господи!

Молебен кончился. Молчат все, ждут.

И ты взошел. И подошел к митрополиту. И голову склонил. И возложил Георгий на тебя животворящий крест и порфиру, и виссон, и бармы, и венец Владимиров и возгласил:

– Божьею милостью, здравствуй, господин, сын мой благоверный и христианнейший князь великий Феодор на мно-га-я ле-е-та!

И хор немедля подхватил и «Многолетье» пел. Георгий же, взяв тебя под руки, подвел к столу великокняжьему, ты сел и обозрел собравшихся.

Огромный храм! Прекрасный! Благолепный! Стоит народ, молчит, и свет у всех в глазах – наш князь! Так встань же, раб Феодор, и скажи, ведь ты же всем… Как вдруг крик во всеобщей тишине:

– Степь в Киеве! Степь!

Суматоха в дверях. Вбежал кто-то, продирается в толпе, расступаются пред ним, он все ближе, ближе. И кричит:

– Степь! Степь!

Вбежал наконец – в кольчуге, без шелома, пал перед тобой ниц, поднялся на колени, сказал:

– Великий князь! Степь в Киеве! – Глаза его горят, борода всклокочена, кровь на лбу – своя ли, половецкая…

И ропот в храме, голоса:

– Князь! Князь!

И встал ты, князь, и руку властно поднял. Замолчали. Кивнул. Дружинник встал с колен, и ты спросил его:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю