355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Журавлев » Каменный пояс, 1986 » Текст книги (страница 5)
Каменный пояс, 1986
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 14:39

Текст книги "Каменный пояс, 1986"


Автор книги: Сергей Журавлев


Соавторы: Юрий Зыков,Владимир Курбатов,Николай Верзаков,Александр Куницын,Лев Леонов,Рамазан Шагалеев,Николай Егоров,Виктор Петров,Михаил Шанбатуев,Лидия Гальцева
сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)

– Ну? Так что же ты их жалеешь? – Лидия Сергеевна вновь приступила к мальчику. – Стоит ли их жалеть после того, как они обошлись с тобой?.. И со мной тоже, – прибавила она тихо.

Мальчик обреченно, с мольбой и надеждой, взглянул на отца. Тот сидел молча, сцепив пальцы в замок. Взгляды их на миг встретились, и Патраков почувствовал, как нервное, напряженное возбуждение сына болезненно отразилось в его душе.

И было еще не поздно все поправить...

Но Патраков не знал, что нужно делать, и поэтому лишь вздохнул и тупо уставился в пол, не в силах больше смотреть ни на сына, ни на его учительницу. «Ерунда какая-то, – подумал он. – Целый час об одном и том же говорим...»

– Так кто же это? – методично и вкрадчиво прозвучал вопрос.

Мальчик молчал, словно набираясь духу перед прыжком в холодную воду. И вот, когда тишина в комнате стала особенно невыносимой, когда он почувствовал, что и вожатая перестала писать, ожидая от него чего-то, мальчик понял – время на раздумья истекло, и тогда он криво усмехнулся и, глядя куда-то вбок, ответил.

– Впрочем, я так и думала! – быстро сказала Лидия Сергеевна. – Этот мальчик мне с самого начала не внушал доверия... А ты, Миша, ты... – Она устало откинулась на спинку стула, подыскивая в голове слова. – Ты поступил как настоящий пионер. Ступай. Хотя нет, постой... Чтобы на тебя не пало подозрение, я вызову еще кое-кого...

Мальчик ушел, а она стала говорить Патракову о важности отцовского влияния в семье, о необходимости твердой воли в воспитании. Но говорила как-то заученно и холодно, и, должно быть, поэтому мысль ее была такой же заученной и холодной и скользила мимо, мимо... Он все время старался сосредоточиться, но в голове его стоял опустошительный звон, словно он только что пришел с улицы, где стоял невыносимый зной, где у открытого стенда испытывают автомобильные моторы...

В углу комнаты ожил телефон. Лидия Сергеевна с облегчением встала со стула и пошла на его призывный голос. Простилась она с Патраковым очень ласково. В свою очередь, Патраков сказал «до свидания» пионервожатой, стирающей кляксу с листа ватмана, но она ничего не ответила, лишь улыбнулась как-то злорадно.

Он вышел из учительской, ощущая непривычную слабость в ногах. Редко когда удавалось ему просидеть столь долго с утра. В коридоре было пусто и тихо. Все еще шел урок. Пугаясь отзвуков собственных шагов, он дошел до раздевалки, взял у технички телогрейку и шапку.

– Ну, что? Отчитался? – участливо спросила техничка, с пониманием глядя в его расстроенное лицо.

– Отчитался, – хмуро отозвался Патраков, на ходу стараясь попасть в рукав телогрейки.

Осень в этом году была солнечная, теплая и тихая. Деревья с голыми ветвями бросали слабую бледно-сиреневую тень на серый бетонированный тротуар, на котором четко, ясно и немного гулко отпечатывался каждый шаг.

Патраков думал, что на улице он развеется, но и здесь его душа или то, что под ней подразумевается, продолжала ныть, как будто совсем без причины, словно мир, в котором он жил беспокойно и озабоченно, раскололся на множество мелких осколков, которые теперь ни за что ни собрать, ни склеить воедино.

Сергей Черепанов
В ГЛУХОМ ПЕРЕУЛКЕ

Ссоры всегда начинались в субботу под вечер. Вся неделя проходила мирно, недовольство только накапливалось, разбухало и созревало, а накануне воскресного дня Мария Петровна с утра гремела посудой, появлялась в ее голосе резкость, и Максим Ионыч уходил в огород, тоже хмурый и раздраженный.

Их одинокий домик стоял в переулке, на усторонье, втиснутый между огородами, и потому громы и молнии во время ссоры не достигали соседей.

Потом, оба доведенные до крайности, они не ложились спать на общую постель. Мария Петровна залезала на печь, Максим Ионыч устраивался у порога на сундуке. До рассвета не смыкали глаз, но уже не от злости, а из сожаления, что не могут сговориться. Под утро Максим Ионыч, как и следовало достойному мужчине, – покорялся.

– Ну, ладно, Марья, ладно уж! Сделай милость, прости! Эка, черт меня дергает за язык! Лучше смолчать бы...

Провели они жизнь скучную, изо дня в день одинаковую. Не было у них иных дорог, кроме единственной: между жильем и производством.

Из-за бездетности еще в молодости хотели они развестись, но очень уж любили друг друга.

В первые годы совместной жизни у обоих пылало желание подкопить денег, обзавестись мебелью и приличной одеждой, но постепенно привыкли обходиться старьем, не вылазили из рабочих спецовок, а сберкнижка стала, как икона в святом углу. Зачем экономили? Для чего? Не ответили бы! Просто так. Девать было некуда. Оба приросли к месту, оба смирились с узостью и никчемностью, что заполонила их тут. И даже свой домишко, отстоявший в переулке уже лет шестьдесят, скособоченный, с ветхой крышей, тоже давно примелькался.

– Обойдемся, – решил Максим Ионыч.

Каждый новый вклад доставлял ему прежде душевное удовлетворение, создавал очень даже приятное чувство прочности и богатства, а вот теперь, с годами, из-за него весь раздор. Оба вышли на пенсию. Отпали заботы о заработке, о производстве, уже и не надо на собрания ходить и вообще посреди людей время свое занимать. Всего-то дел осталось: во дворе под яблоней посидеть, в огороде на грядках траву прополоть и, как говорится, «пень колотить да день проводить». Скука. Томление. Не дай бог никому! Как из чертовой пропасти, начали являться разные обиды, досады и озлобления. Уже и покрикивать начал Максим Ионыч на Марию Петровну, чего прежде никогда не случалось. Уже и она со слезами кидалась на лавку, а не то хватала в руки ухват и поднимала на мужа.

– Сам по-людски не жил и меня туда же увел. Вот теперь доставай сберкнижку, любуйся, молись и, хоть лоб разбей, не порадуешься! Все уже позади, а оглянешься – и вспомнить-то нечего. Я ни одного нарядного платья не износила, никуда дальше города ногой не ступала.

– Врешь ведь! Грешишь на меня! – возражал Максим Ионыч. – Шибко у тебя зад чугунный! Я сколь раз предлагал: давай в Москву съездим или к Черному морю. Уперлась – расход большой! А обнову купить кто запрещал? Опять же сама.

– На словах ты не запрещал, зато своим видом показывал...

– Сберкнижка всегда у тебя. Чего еще надо?

– Я не хозяйка.

– Так и я не единоличный хозяин! Не сломался бы язык подсказать, по-семейному обсудить, где и как от трудов отдохнуть. В Москву, так в Москву, к морю, так к морю. А еще бы я в Сибирь понаведался, по реке Енисею на пароходе до студеного моря спустился...

– И ты не облысеешь, хоть один раз куда-то позвать!

Под конец неуважительно, с подхлестом брошенный упрек вызывал у Максима Ионыча настоящий гнев:

– Я этикетам не обучался, а ты, Марья, не дамочка, не мадамочка, в благородных не числилась!

В более мирный час оба недоумевали:

– Все ж таки надо бы поиметь от наших денег хоть какой-нибудь толк, – заговаривала Мария Петровна. – Может, собраться и в заграницу съездить? Какая она такая, та заграница? Мы ведь живых-то буржуев сроду не видывали.

– Толстобрюхих и у нас хватает. А потому ехать туда желающих много, чтобы по приезде домой себе значения прибавить. Экая важность, если я подыму нос кверху и почну изображать из себя! Не то в заграничных штанах щеголять. Проще уж пропить, прогулять надо все, сколь накопили, как поступила вдова свата Митрофана Евсеича. Она, эта тихая, неприметная Акулина Фоминична, за одно лето потратила на угощения знакомых и малознакомых пять тысяч рублей. Каждый день, в будни и в праздники, накрывала в своем доме столы, ставила коньяки, шампанские и красные вина разных сортов, зазывала гостей; лишь горьких пьяниц на порог не пускала. «А куда деньги девать, если они мне спать не дают? – поясняла она тем, кому это казалось чудно. – Я сыта, обута, одета, на мой век пензии хватит. Зато звон сколь уж публики у меня побывало, с каждым хоть словом, но перемолвилась!»

Мария Петровна не согласилась, даже осудила необычный поступок Акулины Фоминичны, но и сама ничего не придумала. Не сговорилась она с мужем и о приобретении хорошей квартиры в кооперативном доме со всеми удобствами. Условия жизни в двух комнатах с отдельной кухней, с балконом, с ванной, с канализацией, когда уже не понадобится топить печь, носить ведрами воду, заготовлять топливо к зиме, были весьма соблазнительными, но испугало безделье, самое страшное после сорока лет трудов.

Однажды в понедельник утром, как обычно помирившись с женой, Максим Ионыч хлопнул себя по затылку ладонью и весело рассмеялся:

– Во! Кажись, поймал птицу за хвост!

– С какой это радости развеселился? – тоже умиротворенная после ссоры, удивилась Мария Петровна. – Какую птицу?

– Автомашину купим! «Волгу»! Голубого цвета.

– Ох, господи помилуй! Ошалел мужик! – отшатнулась Мария Петровна. – Не дури!

– А разве мы с тобой хуже людей? – авторитетно заявил Максим Ионыч. – Теперь такая мода пошла – свою машину иметь. Иной недоест, недопьет, может, при случае и совестью попустится, лишь бы охотку потешить. Эвон, нашито соседи, Ефимовы, с той поры, как автомашину приобрели, дома не сидят. По всему белому свету мотаются. В воскресный день в лес на отдых. Ягоды собирают. Грузди ломают. Как отпуск, айда в дальние края. И до деревенской родни им теперь всего час езды. Вечор повстречался я с ним, с Ефимовым-то. Он передо мной такой важный. Полагает, наверно, про нас, что мы неимущие, век прожили – ничего не нажили...

– Пусть думает!

– Обидно! Кабы мы в самом деле были беднее.

– Так и сказал бы ему.

– Словом никак не докажешь. А вот купим «Волгу», тогда и утрем его по губам. Пусть сам Ефимов разинет рот и глаза протрет, как выложим за машину столько-то тысяч...

Марии Петровне превосходство Ефимовых тоже показалось обидным, и она не стала отговаривать мужа.

Вскоре он записался в очередь на «Волгу», а покуда очередь двигалась, построил в огороде обширный кирпичный гараж, с железными воротами, с бетонной мостовой через весь двор до ворот. Не посчитался с затратами, делал по найму и по дорогой цене. Его не огорчало и то, что, по сравнению с гаражом, ветхий домишко совсем одряхлел и осунулся, словно сам себя застыдился.

– Мы с Марией хоть в сарайке чаю напьемся и заночуем, а машина требует ухода и уважения, – обходился Максим Ионыч шутливым ответом. – Она ведь, как барыня-полюбовница: сначала ей то подай, это поднеси, другое подари, а уж целоваться потом...

Наконец очередь подошла. Получил Максим Ионыч согласно своему желанию «Волгу» ярко-голубого цвета и ничуточки не пожалел, что отвалил за нее уйму денег. И Мария Петровна признала: дескать, вещь приобретена важная и обиходить ее труд не в труд.

Из магазина пригнал машину во двор знакомый шофер, предварительно прокатив хозяев по главным улицам города. Очень им эта поездка понравилась: не выходя из машины, ездили бы хоть до скончания века, и спали бы в ней, и обедали бы, да вот беда – без шофера автомобиль одинаково, как простая игрушка. Максима Ионыча из-за слабого зрения на курсы водителей не допустили. Близких родственников нет, нанимать кого-нибудь за отдельную плату для каждой поездки оказалось очень накладно. Шикарная «Волга» как въехала в гараж, так и встала там на прикол. Однако ни у Максима Ионыча, ни у Марии Петровны даже мысли не возникало, будто навязали они себе на шею такое ярмо, схлопотали обузу не по силам-возможностям. Ефимовы приходили любоваться гаражом и машиной, тщеславие Максима Ионыча было полностью удовлетворено. Деньги, обратившись в «Волгу», перестали вносить раздор. Кончились субботние ссоры. Вместо них появилось нечто торжественное, как церковный обряд, по окончании которого наступало тихое, блаженное просветление.

Всю неделю машина стояла в гараже под охраной трех замков и задвижек, а в субботу, днем, Максим Ионыч и Мария Петровна дружно выталкивали ее во двор по бетонкой дорожке, мыли чистой колодезной водой, протирали белыми тряпками не только салон и кузов, но и колеса, и мотор, и весь задний мост. Затем Максим Ионыч садился на место шофера, брался за руль, а Мария Петровна умещалась с ним рядом. Так, не двигаясь с места, они «ехали» в воображаемое «куда-то» часа два, иногда и больше – сколько хотелось.

Впоследствии Максим Ионыч накупил книжек с картинками про разные города, местности и страны.

Когда наступала очередная суббота, исполнив обряд, он спрашивал у жены:

– Ну, подруга, куда же сегодня спутешествуем? Где мы еще не бывали, чего не видали?

Со стороны, на холодный взгляд, их увлечение казалось чудачеством, необъяснимой странностью, но люди ведь разные: одним надо много, а другим хватает и крохотной радости.

Александр Герасимов
МОСТ

Тесно прижимаясь друг к другу, выстроились тополя. Тут же снуют стрижи, живущие в глубоких норах крутого берега, который за лето зарастает зеленым крепким вьюнком и темно-зеленой пахучей полынью.

У моста, почти в воде, одинокая ива, очень толстая, с крепкой морщинистой корой, с нежными отростками молоденьких веток.

Мост добротный, со всеми приспособлениями, надстройками: большой ледокол на стрежне, в четыре метра перила.

В летнюю пору, бывало, у моста гам, смех, крик, купанье с утра до вечера. Когда солнышко упадет за горы, посиневшая от купанья детвора натягивает на пупырышную кожу нехитрую свою одежонку и, сломя голову, бежит по домам, голодная, застуженная.

А к вечеру ближе молодежь подваливает. Цыкает на запоздалых купальщиков:

– А ну, кончай полоскаться, шелупонь! Крапивой бы вас, чертей!

Другой раз всерьез пугнут:

– Соли, ребята, соли их, соплячьи души!

Зазевавшегося купальщика хватали и тут же огородным черноземом «солили».

Грязный, перепуганный малец, размазывая по лицу слезы, снова лез в воду и, вырвавшись наконец, хватал рубашку, штаны и, отбежав порядочно от обидчиков, кричал бранно с обидой:

– Женихи несчастные, девишники лупоглазые, табашники, хлызды!

Забегал в крапиву, одевался и, почесывая ужаленные места, бежал дальше, к дому.

На мосту мели устоявшуюся пыль девчата и парни, пела с придыхом старая, в скольких местах клеенная гармонь.

Мост не только место для гулянья. Его не минуешь в любом случае, потому что он соединяет Нижний Конец, Верхнюю улицу, Козловский переулок, Новый и Старый Свет.

С утра через мост идут в магазин женщины, дети. На мосту все остановку делают, хоть на минуту, а остановятся, смотрят с такой высотищи на голубоватую реку, что в легкой дымке течет на восход, к солнышку, на ивняк, густо растущий по всему острову, который огибает река. На острове колхозный огород. По зеркалу воды то там, то тут возникают круги: играет голавль.

У моста своя история, свой резон. Довоенный мост со сказкой был больше схож. Не одними сваями он держался над водой, а шутками да песнями, да бойким кружалом колхозной страды.

Катится по настилу моста тарантас на железном ходу, позванивая. Сивой масти жеребец, выгнув шею, косит глазом на водную гладь реки, озорно фыркает, отбивает чечетку кованым копытом. Следом целый обоз. Смех, визг. На каждой телеге по пять-шесть цветастых кофточек. Молодняк. Что на гулянье, что на работу, им все смех да шутки. Едут по мосту с песней, шальные, белозубые, черемные косы под косынки спрятали.

Вилы, грабли уложены на последней подводе. Бригадир, Алеша Бабкин, сидит на них, как на возу дров, картуз набекрень: прячет бригадир то место, где уху положено быть. В гражданскую еще схлестнулся с беляком. Лишился уха. Прячь, не прячь, а в народе давно ходит: корноухий да корноухий. С этим прозвищем и в бригадиры выбрали. Ладно. Спасибо.

– Но, заоглядывалась, чертополошная! – вдруг взъярился Алеша на маленькую кобылу, которая тащила его воз размеренно, никуда, вроде, и не смотрела по сторонам. Да уж так получилось. Не ко времени вспомнил про ухо. А так ничего. Жену взял хорошую. Да вон она на предпоследней подводе лицом смешливым к нему сидит, болтает полными ногами, дразнит его, словно девка.

Запели о молодом буденновце, о лихих конниках. Подводы покосников уже взбирались на Часовенную гору, а на мосту все еще жила песня, словно каждая тесина излучала то, о чем не допели девчата.

По мосту в гражданскую войну, спустившись с гор, проходили отряды Каширина, по новому тогда еще настилу цокали подковами партизанские кони, грохали колесами полевых пушек, и впервые на все село играл духовой оркестр. Неделю тогда пробыли каширинцы, а после чуть не из каждой третьей избы провожало село добровольцев.

У жизни свои законы, у каждого свой мост: одни шли по нему к славе, к бессмертию, другие – к проклятию, к позору.

Разное бывало ка этом мосту. Да хоть бы взять случай с девчонкой. Купалась пониже моста, совсем не на глубоком месте, и стала тонуть. На ее крик примчался на велосипеде колхозный агроном Гундорин Дмитрий, бросился на помощь, девчонку спас, а сам на берегу рухнул, сердце не выдержало. Похоронная процессия прошла по мосту, и долго еловые ветки лежали там, излучая смолистый запах урмана.

А весной, в ледоход! Места на мосту на всех не хватает, но людям охота поглядеть, как борется со стихией извечный человеческий мост, каких усилий и воли требуется для того, чтобы огромную массу льда расколоть, обезвредить. И это делают большой и малый ледоколы, а им помогают шестами подоспевшие мужики. Огромные осколки льда потоком одичалой воды несет на сваи моста. Мост то и дело вздрагивает, но стоит крепко. Каждый год так, каждую весну. После ледохода понизу заусеницами возьмутся отдельные опорины, щербинами да царапинами. А так ничего, стоит мост, служит людям.

С сорок первого года по мосту каждый день, считай, все на войну провожали. Плач над рекой был такой, что до сих пор по коже мороз. Другая баба-недотепа взбеленится душой, уцепится в своего и ну на всю-то ивановскую:

– Не пущу, не пущу!

Усовестят, успокоят, надежду вселят в побитое сердце солдатки:

– Возвернется, чего ты так-то сразу и хоронишь. Возвернется...

Мост соединял тогда фронт и тыл, живых и мертвых.

Топ-топ-топ. Бежит по мостовинам девчонка, сама от горшка два вершка, а сумка почтальонская полным-полна письмами к залеткам, к мужьям, братьям:

«А пишу я тебе, мой родненький, что страдания нам выпали немалые, да не в том корень... Бейте вы их, поганых, да возвращайтесь домой!»

Это на почту, в центр, для отправки. И такая же ноша обратно, только куда тяжелее: кому-то весточка в самый раз, а кому-то и похоронка.

И хочется ей, не по годам изболевшей душе, совершить зло: взять все похоронки – и ну их с размаха, с моста да в воду: «Плывите до самого моря-океана, в невидаль, в незнание!» Не заходилось бы тогда женское сердце до останову. Ведь другая и плакать-то не может, рухнет – и вся недолга.

Но идет по мосту почтальонша, шебаршит босыми ногами, гнется от тяжести сумки ли, горя ли.

А бывали и радости нашим односельчанам. Случалось, с какой-нито попуткой оказии соскочит на Козловском переулке, супротив моста, служивый, щелкнет костылями и так это бойко замарширует под горку, что медали на его груди: звень-звень, звень-звень. Взойдет на мост, остановится, костыли в одну руку и, опершись на перила другой, стоит солдат, смотрит на воду, улыбается, радуется, как маленький, аж до слез, непутевый.

А сарафанное радио сработало: бегут сродственники, соседи, только стукоток стоит. Схватят чуть не в охапку, каждому хочется обнять, обласкать. А он горделиво так, даром что об одной ноге, вышагивает потом переулками, а встречь – огородная поросль, вся в медовом настое подсолнечного цвета. Ух, ты!

Ребятишки вперед набегают и взадпятки, взадпятки, не насмотрятся на солдата, на медали его, на костыли.

Проводят так того фронтовика наши бабы до его дома, порадуются чужой радости, а сами к себе: отплакиваться, отгоревываться.

Вот и сегодня показался на берегу Ташинки со стороны села служивый при погонах. Остановился, опираясь на палку. По левой косице темная повязка. Смотрит единственным глазом на остров, где колхозные бабы, впрягшись в постромки, плуг на себе тянут, топчут босыми ногами влажную черную землю, готовят пахоту под огурцы, капусту. Подолы юбок подоткнуты высоко, худые их ноги ласкает поднявшееся чуть свет майское солнце. Головные платки надвинуты на глаза, не угадаешь сразу, кто из них моложе, а кто старше.

Дед Калистрат старательно держится за ручки плуга, направляет его по аккуратно улегшейся борозде. У него хватает еще духу прикрикивать на баб, началить их:

– Эть, матанечки вы мои! Веселея, мать вашу так! Где наша не пропадала!

Бабам не обидны его слова. Пусть ругнет раз-другой, их не убудет, не перешибет, зато голос мужской так и влезает в души, что становится от него радостно и горестно. И тянут бабы плуг еще бойчее, посмеиваясь над коноводом своим, седеньким, хиленьким, в портках, закатанных выше коленок.

Остановились передохнуть в тени размашистых ив, обтереться от обильно выступившего пота, отдышаться. Только сдернули с голов платки, Огруня Плотникова остроглазее всех оказалась:

– Гляньте-ко, бабы, да ведь это, никак, Саша Осетров?!

Уставились все на тот берег, где служивый приостановился и, не сговариваясь, ринулись, толкая друг друга, через переходы, на ту сторону речки. Бегут, не одернув юбок, мельтешат ногами.

– Матушки мои! Верно, что Сашка Осетров! Вроде он, вроде и нет!

Остановились шагах в пяти, смотрят изучающе, в глазах немой вопрос и радостная жалость.

Старшему лейтенанту Осетрову от их немоты не по себе, улыбнулся сквозь темную щетину бороды, сверкнул единственным глазом:

– Ну что вы, родные, не признаете?

И загалдели вдруг разом, заулыбались ответно, заодергивали подолы, здороваться начали, кто стеснительно руку лодочкой тянет, кто постарше, обнимать, целовать начали его, будто с неба упавшего. Старались это сделать аккуратно, чтобы раненому не повредить: еле на ногах держался парень, дорога не близкая, да все на перекладных.

Дедушка Калистрат так и сказал:

– Буде вам, мать вашу так, издыху дайте герою!

И, верно, отступились маленько от парня, освободили дорогу, а сами со слезами, с жалобами к старшему лейтенанту:

– Колюшку-то мово помнишь поди? Убили под Киевом-городом! – это Елена Кузнецова, многодетная колхозница, обжигая горячим дыханием рядом стоящих подруг, изливалась перед Осетровым.

Анна-топтушка, прозванная так за то, что была бойка на ногу, бежит, бывало, по улице, одна нога в калош сунута, другая в сандалии, или еще смешнее: одна обута, а другая нога голая, – топчется вокруг сгрудившихся баб, заладила, как сорока:

– Дайте мне посмотреть-то, бабоньки, на него, я ведь его крапивой, никак, понужала!

Когда двинулся Саша Осетров по берегу, опираясь на совсем еще новую палку, с искусно вырезанной ручкой, бабы следом пошли, кружат вокруг да около, как пораненные птицы у теплого людского жилья, жмутся изболевшими думами к фронтовику, ломают в себе сердечную боль, крепятся духом.

В душе, может, завидовали ему, что вернулся живым, но въявь не высказывались: обидеть недолго. Вскликнула было Таисья Каменева, что вот де, мол, ты пришел, а моего Мишки нету, бабы, посуровев, так на нее глянули, что у той язык к небу прилип: не у одной у нее так-то!

Сашке Осетрову тяжело идти, останавливается часто, бабы его рассматривают, дивуются. Офицером стал, орденов да медалей полна грудь, возмужалый, в темной удали курчавых волос броские нити седины. Жалеют: без глаза парень остался, без ноги, а ведь ему и двадцати трех нету. Эхма! Сладко ли потом будет, с годами?! Пока, может, и доволен, что живой вернулся, матери в счастье, братишкам, сестренкам в радость.

Проводили бабы старшего лейтенанта до моста, наревелись досыта, нарадовались за других, а потом повернули обратно, к острову, под власть дедушки Калистрата, пашню заканчивать, на житье промышлять.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю