Текст книги "Крутой поворот (Повести, рассказ)"
Автор книги: Сергей Высоцкий
Жанр:
Полицейские детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 35 страниц)
Гаврилов прошел мимо дома. Это вышло совсем непроизвольно, и уже через несколько шагов он, досадуя на свою мнительность, ругал себя на все корки. Возвращаться на виду у всех скамеечников он не решился, дошел до Среднего проспекта и только там повернул обратно. Теперь он шел быстро, не оглядываясь, не поднимая головы, и только в подворотне чуть замедлил шаг. Она, как и раньше, была отделана белым кафелем и казалась заснеженной. Там было сыро и прохладно, и Гаврилов поежился. Он вспомнил, как ходил через эту подворотню зимой, по узенькой тропинке между сугробами. И мертвеца вспомнил, что лежал вот здесь слева. И как они вместе с матерью прошли через эту подворотню за дровами, чтобы никогда больше не встретиться…
…Они пошли с матерью за своим кубометром в воскресенье, прихватив завернутую в мешок пилу и саночки. Утром мать ходила на рынок. Купила несколько плиток столярного клея и немного сахарина. Клей стоил четвертной за плитку. Уходя за дровами, они напились кипятку с сахарином. Давно не испытывал Гаврилов такого блаженства – пить сладкий кипяток.
На улице было безлюдно. Колючая метелица мела по пустынному Среднему проспекту. На углу Девятой крутились легкие снежные столбики, завывал ветер в полузанесенном снегом вагоне трамвая. По Шестой линии ветер гнал клубы едкого дыма.
– Мама, – спросил Гаврилов, – а мы увезем целый– то кубометр? На одних санках?
– Ты его сначала отковырни, этот кубометр, – хмуро ответила мать. – Отвезти-то дело нехитрое…
– Как отковырнуть?
– Да от дома же! От дома отковырнуть. Вот придем – увидишь. Там до нас уж так наковыряли…
– Отковырнем, – твердо сказал Гаврилов, хоть и чудно ему показалось, что дрова придется отковыривать. Он никак не мог отказаться от того кубометра сухих еловых и березовых поленьев, что грезились ему в промерзшей комнате.
…Дом № 38 по Третьей линии был полуразрушенным двухэтажным домом. Даже не полуразрушенным, а полуобглоданным. Полы, дверные косяки, переборки между комнатами – все было давно отодрано, распилено, увезено. Было выпилено, отколото все, что только можно было отпилить и отколоть. Гаврилов горестно ахнул, увидев этот почти отполированный остов.
Они обошли все комнаты, спустились в сырой, мрачный подвал. Луч света пробивался туда с улицы сквозь крохотное оконце. С осени подвал, наверное, залило водой – грязно-голубой лед заполнял его почти доверху. Два мертвеца вмерзли в лед – один, словно мумия, завернутый в простыни, завязанный веревками, другой, в легком пиджачке, лежал, раскинув руки, словно плыл на спине.
На второй этаж подняться было невозможно – лестницу уже давно распилили.
Мать, осмотрев, ощупав каждый угол, каждое хоть чуточку выступающее бревно, сказала, тяжело вздохнув:
– Вот тебе и кубометр, Петруша…
Гаврилов стоял молча.
Потом мать взяла пилу.
– Ну чего нос повесил? Собирайся с силами. Без дров не уйдем…
Они встали в проеме дверей и, поставив пилу под углом, начали пилить. Тихонько, стараясь не задохнуться, сосредоточенно глядя только на то место, где тугие, повизгивающие зубцы уходили все глубже и глубже в темное бревно, из которого сыпались янтарные опилки. После пяти-шести проходов Гаврилов почувствовал, что больше уже ни разу не сможет потянуть пилу на себя.
– Мам, отдохнем минутку, – попросил он.
Несколько минут они стояли, не глядя друг на друга,
прислонясь к стене, тяжело дыша. Наконец мать снова взялась за ручку. У Гаврилова не было сил поднять руки. «Что же делать, что же делать, – растерянно подумал он, – неужели останемся без дров?»
– Ну, Петруша… Берись потихоньку. Сейчас снова отдохнем. Потом еще. Так и пойдет.
От ласкового голоса матери Гаврилову стало совсем не по себе. Он подумал: «Вот лягу сейчас и не встану больше».
Мать смотрела на Гаврилова и молча взялась за пилу. Она дергала ее рывками на себя. Пила то соскакивала, то застревала, и рез совсем не углублялся.
– Ну что же я, – прошептал Гаврилов, – что же я?.. – И, превозмогая слабость, вцепился обеими руками в толстую ручку пилы.
Он совсем повис на ней, толкал ее грудью, тянул на себя. И снова сыпались янтарные опилки. Мать улыбнулась Гаврилову и сказала ободряюще:
– Разойдешься. Еще как пилить будешь!..
Они пилили долго. Пилили и отдыхали. Пилили и отдыхали… После того как отвалилась от стены первая косая чурка, пилить стало удобнее, легче. Ими овладел азарт, даже жадность – напилить, пока есть силы, побольше, сколько сумеют.
Наконец Гаврилов выдохся окончательно. Колени дрожали так, что он не мог стоять. Руки повисли плетьми. Мать поставила в углу чурку потолще и посадила на нее Гаврилова. Он сидел, безучастный ко всему, чувствуя, как холод начинает подбираться к разгоряченному телу. Тишина стояла вокруг. С улицы не доносилось ни единого звука.
В доме стало почти совсем темно. Мать уложила на саночки чурки, пилу. Увязала их толстой белой веревкой, на которой обычно развешивала белье после стирки. Несколько чурок еще осталось.
– Леший с ними, – сказала мать. – Может, ночью сюда и не забредет никто. А с утречка я их заберу. С самого утречка. – Она подошла к Гаврилову, сняла шапку с его разгоряченной головы, погладила ласково жесткой рукой. – Пойдем к дому, Петруша. Ох и натопим мы с тобой нашу буржуечку!
Гаврилов попытался встать, но ноги не слушались.
– Не могу я, мам, – только и выговорил он, и заплакал.
Мать в нерешительности стояла перед ним.
– А, пропади они все пропадом! Без чурок проживем. Посажу сейчас тебя, Петруша, на саночки и домой… – Она было нагнулась, чтобы развязать веревку, но Гаврилов попросил, глотая слезы:
– Не надо, мам, Я посижу здесь, а ты вернешься. Я тихонько посижу… Не замерзну.
Мать вздохнула, стащила с плеч большой шерстяной платок и обвязала им Гаврилова поверх пальто. Платок был огромный, и Гаврилову стало сразу теплее.
– Ну сиди тихо, сынка! С места не двигайся. Я быстро обернусь…
Она с трудом сдвинула санки с места, осторожно скатила по каменным ступеням. Гаврилов слышал, как скрипели по снегу полозья удаляющихся санок и материны торопливые шаги.
Больше мать он никогда не видел…
Гаврилову было страшно одному. Тишина, что установилась в доме после того, как они кончили пилить, оказалась мнимой. Отовсюду слышались шорохи, скрип; ветер завывал на верхнем этаже; в подвале что-то потрескивало, и Гаврилов вспомнил двух вмерзших в лед мертвецов. Как они туда попали? Может быть, в этом доме по ночам скрываются бандиты?
Он сидел тихо, стараясь даже не дышать. Чуткий, напряженный, с судорожно колотящимся в груди сердцем, он пытался представить путь матери. Вот она дошла уже до Среднего, свернула к Четвертой линии. Вот уже приближается к Восьмой. Скорей бы шло время, скорей бы она возвращалась!
Потом на Гаврилова напало какое-то сонное равнодушие, и он перестал пугаться шорохов за стеной и завывания ветра наверху. Он стал засыпать.
Гаврилов очнулся от того, что ему почудились голоса. Да, рядом в комнате разговаривали двое. Сначала Гаврилов не пытался вникнуть в смысл разговора – ему показался очень знакомым голос одного из говоривших: пронзительный, каркающий, – и он старался вспомнить, чей это голос. И вспомнил. Это был голос Егупина, только чуть измененный гулкой тишиной пустого дома. Голос другого был незнаком.
– Ну что вы ноете: мало, мало! Где я вам возьму много?..
Гаврилов не расслышал окончания фразы и весь напрягся, прислушиваясь.
– Не хами, Чалый, – прохрипел Егупин, – никто тебе больше, чем я, не даст. И не таскай мне мелочь.
– Теперь уже кольца стали мелочью – проворчал тот, которого Егупин назвал Чалым. – И на кой черт заставлять меня таскаться в эту развалюху? Могли бы по-прежнему дома встречаться…
Гаврилов вспомнил, что еще с осени к Егупину ходил какой-то мрачный тип, небритый, с грязным вещевым мешком за плечами. Анастасия Михайловна, мельком увидев этого человека, сказала:
– Ну и рожа, господи Христе. По таким тюрьма плачет. Люди воюют, а он с мешком шляется…
«Уж не он ли?» – подумал Гаврилов.
За стеной несколько минут молчали. Потом что-то упало, глухо ударившись об лед.
– О черт! – выругался Егупин. Попросил – Посвети-ка сюда. Куда она завалилась, зараза… А, наконец-то.
– Вы чего с ракетницей ходите? Ну как патруль задержит?
– Да это я так… Просил тут один человек достать. Почему же не достать – золотыми платит. А у нас на складе чего только нет!
– Человек просил, – проворчал Чалый. Голос у него был недовольный. – Это вам не сгущенкой торговать. К стенке поставят и как звать не спросят.
– Да ведь и я так, случайно. Попросил один на толкучке… – Егупин вдруг заюлил. От его спесивого тона и следа не осталось.
– Где в следующий раз? – спросил Чалый.
– Здесь же… Не могу я в квартире, – ответил Егупин. – У меня уже с обыском были…
– С обыском? – испугался Чалый. – Что же вы молчите?
– Ну? – требовательно спросил Чалый.
– «Ну-ну» – не нукай. Что я, маленький. Нашли кое– что по мелочи – три банки сгущенки, муку. Милиционеры-то еле ноги волочили. Им не до обыска! Одному даже дурно стало. От хлебного запаха…
– Эх, вот некстати!.. А если опять придут?
– Позвать некому… Подохли почти все. Одна баба с заморышем осталась, да и те на ладан дышат…
«Гадина, гадина, – шептал Гаврилов. – Это он про нас так, про меня… – Он так стиснул зубы, что у него вдруг свело мышцы на лице. Сильно закружилась голова. – Ну что ж это я? – подумал Гаврилов. – Неужели не встану?.. Замерзну ведь…» И еще подумал он, что не сумеет предупредить мать, они могут убить ее, когда вернется.
Гаврилов замерзал.
Он чувствовал, как холод подбирается к нему все глубже и глубже, сковывая руки и ноги, сковывая мысли. Тупой, изнуряющий холод.
А Егупин и другой, незнакомый Гаврилову человек по имени Чалый все говорили и говорили за стеной, переходя на шепот, который сливался с шелестом ветра, и тогда Гаврилов ничего не мог услышать, то начинали кричать друг на друга, и голоса их глухо бубнили в пустом промерзшем доме, словно в бочке, и тогда Гаврилову все было слышно.
– Я отдал за эти монеты всю свою сгущенку, почти все, – каркал Егупин. – А ты хочешь присвоить их себе. Так не поступают с друзьями…
– А вы мне и не друг, – ответил Чалый. – И благотворительностью я не занимаюсь. И сгущенку помогал доставать я. Без меня вы пустое место, ноль. Можете только воровать карточки у соседей…
Что он сказал дальше, Гаврилов не расслышал. «Воровать карточки у соседей», – гудели у него в голове и повторялись слова. «Воровать карточки у соседей, воровать карточки…» Вот, значит, кто украл карточки у Ольги Ивановны! Она их не теряла, их Егупин украл. Он украл карточки. А Ольга Ивановна повесилась…
…Столько золота вам, Егупин, ни к чему, – уже спокойно говорил за стеной Чалый, – я вам отдам только половину… Это ведь и так очень много. А? Как вы считаете? Я даже мог и не говорить вам, что столько получил?
Егупин прорычал что-то нечленораздельное.
– И потом, Егупин, переезжайте на другую квартиру. Не будем хоть мерзнуть встречаясь. Я вам подкину адресок…
– Я не буду переезжать, – буркнул Егупин, – Это исключено. Смешно я буду выглядеть, перевозя на саночках свои вещи…
– Ну да, я ведь забыл про ваше барахло. Все скупаете за пайки?
– Ну вот что, – вдруг твердо, каким-то изменившимся, звонким голосом сказал Егупин. – Мы торчим здесь, Чалый, уже не один час. Обо всем условились, встречаемся через неделю. Теперь отдавай мои монеты– и расходимся… Все монеты… – В его голосе слышалась угроза.
– Идите вы к черту со своими монетами! – заорал Чалый. – Можете подавиться ими. Но больше я не имею с вами никаких личных дел. Только здрасьте и до свидания…
Видимо, Чалый пошел к выходу. И в это время Егупин крикнул:
– Здесь только сорок! Ты что?..
Чалый выругался грязно, и Гаврилов услышал, как в стену глухо ударились кинутые им монеты. Одна звякнула обо что-то, а несколько монет влетели через дверной проем, упали в комнате, где сидел Гаврилов.
За стенкой слышались какая-то возня, шорох. Похоже, что Егупин ползал на коленях, искал монеты.
«Почему не идет мама? – подумал с тоской Гаврилов. – Что-то с ней случилось. Что-то случилось…»
Гаврилов очнулся от резкого света.
– Кто? Кто здесь? – истерически взвизгнул Егупин.
Видно, руки у него очень сильно дрожали, потому что луч фонарика прыгал все время и никак не мог остановиться на лице Гаврилова.
– Я здесь случайно. Забрел дровишек поискать… Да уже темно, ночь… Боюсь идти, – стал бормотать Егупин, подползая на коленях. Видно, он все еще собирал свои монеты.
Гаврилов сидел молча, оцепеневший от холода. «Егупин меня не узнает, – только и подумал он, – испугался, думает, что его поймали». И оттого, что Егупин стоял перед ним на коленях, бормоча оправдания, Гаврилову стало приятно. Но эта мысль мелькнула и пропала. И остались только холод и оцепенение.
Егупин наконец сообразил, что ему никто не угрожает, а человек, сидящий на вязанке дров, – полуживой мальчишка. Он медленно поднялся с коленей и подошел к Гаврилову. Фонарик все еще дрожал в его руке, но Егупин все же сумел направить луч в лицо Гаврилову.
– Ты… ублюдок! -В голосе у Егупина было столько злости, что Гаврилов съежился еще больше. – Ты здесь подслушивал?! Откуда взялся?
Он схватил Гаврилова за грудь и стал трясти. Перед глазами Гаврилова снова все стало кружиться, и он закрыл глаза.
Егупин начал бить его по лицу. Может быть, это и спасло Гаврилова от смерти. От замерзания…
Так н не добившись ничего, Егупин бросил Гаврилова на пол, потушил фонарик. Последним усилием воли Гаврилов попытался встать, но тупой удар обрушился ему на голову.
Пришел в себя Гаврилов только через несколько недель в эвакогоспитале Кирова. Он смутно помнил все, что происходило с ним. Мерный стук колес сменялся тишиной, в которой время от времени слышался чей-то шепот. Боль от уколов… Снова перестук колес, и все время неотступно следовавший за ним острый запах больницы. Когда он окончательно пришел в себя, то уже точно знал, что у него нет матери, хотя ему никто об этом не говорил. Он знал, что мать нашли мертвой на улице, у саночек с дровами, недалеко от дома, в подвале которого нашли и его самого. Видимо, сквозь пелену забытья мозг Гаврилова впитал в себя эти вскользь оброненные при нем фразы.
О том, что его нашли в подвале дома почти без признаков жизни, было написано в лечебной карточке. Нашел ночью патруль, прочесывавший пустые дома.
Гаврилов попросил, чтобы к нему пригласили следователя.
– Парень, тебе нужен покой, тебе нельзя волноваться, – сказала ему врач, глядя на Гаврилова с состраданием, глазами, полными слез. – Тебе нужно окрепнуть…
Гаврилов перестал есть. Тогда к нему пришел пожилой вежливый мужчина в халате, наброшенном поверх милицейской формы. По тому, как мягко и предупредительно следователь разговаривал с ним, во всем поддакивая и соглашаясь, Гаврилов понял, что ему не верят.
Следователь ласково погладил Гаврилова по обритой голове, сказал:
– Разберемся, сынок. Ты только поправляйся.
Он ушел и больше не появлялся.
Когда Гаврилов дошел до четвертого этажа, на пятом хлопнула дверь. Кто-то медленно спускался по лестнице навстречу ему. Гаврилов остановился, напружившись, крепче сжал пистолет в кармане – на пятом этаже была только одна дверь, из нее мог выйти Егупин. На лестнице стояла гулкая тишина. Слышались лишь шаги, да из-за обшарпанной двери, около которой остановился Гаврилов, вдруг раздался детский плач. Гаврилов вздрогнул от неожиданности и подумал: «Вот переполошатся там, в квартире, когда услышат стрельбу. И ребенок перепугается». Он поднял голову. Тяжело опираясь на перила, осторожно ставя ноги на ступеньки, по лестнице спускался человек в черных очках. Гаврилов понял, что человек этот ослеп недавно. Слишком неуверенно он шел, даже, держась за перила. Поравнявшись с Гавриловым, слепой задержался на миг, повернув лицо к нему, словно пытаясь что-то разглядеть. Гаврилов увидел на лице шрамы от ожогов. «Наверное, артист или летчик!» Человек пошел дальше, покачивая головой, словно беседовал сам с собой.
Дождавшись, когда хлопнула внизу входная дверь, Гаврилов стал подниматься. «Ну вот, ну вот, – повторял он себе, словно хотел в чем-то убедить себя и успокоить, – сейчас все кончится. Все, все! Только бы он был дома! Только бы не откладывать, не искать в другом месте! Тогда все сорвется. Только бы он был дома!»
Гаврилов остановился перед знакомой дверью и перевел дух, не в силах справиться с противной дрожью в ногах. «Сколько к нему звонков? – подумал он, стараясь вспомнить. Но вспомнить не мог. – А, ладно!»
Он протянул руку к звонку и машинально позвонил три раза. Так, как звонил когда-то к себе. Подождал, потом позвонил еще три раза. «Неужели там никого нет?» – подумал он и в это время услышал, как в глубине квартиры хлопнула дверь и раздались шаги. Ближе, ближе… «Сейчас я всажу все пули в его поганую жабью морду…» Гаврилов напрягся до предела и стал вынимать пистолет. Дверь открылась. На пороге стоял не Егупин, а Василий Иванович.
– Василий Иваныч? Дядя Вася! – выдохнул Гаврилов.
– Нет, – удивился мужчина, покачав головой. – Я не Василий Иваныч. Я Иван Васильевич. А ты к кому, матрос?
Он смотрел, чуть улыбаясь, словно что-то знал такое, что и Гаврилову узнать сейчас будет приятно.
– Как же… Значит, я ошибся? – растерянно сказал Гаврилов, ошеломленный и сбитый с толку.
– Значит, ошибся. Да тебе какую квартиру-то надо? – сказал мужчина чуть строже.
– Эту, двадцать шестую…
– Да ты войди, чего стоишь на пороге!
Гаврилов вошел в кухню и сразу же увидел обитую старой коричневой клеенкой дверь в свою комнату и ключ, торчащий из замочной скважины. Он смотрел как завороженный на этот ключ, не в силах оторвать глаз, и ему вдруг почудилось, что дверь сейчас откроется и из комнаты выйдет мать.
– Проходи, матрос, проходи. Не стесняйся!
– Здесь жил Василий Иванович, – начал Гаврилов, с трудом выдавливая слова. А глаза его быстро обшаривали кухню, старую, закопченную, с примусами и керосинками, с большими черными полками, сплошь заставленными кастрюлями, с висящими на стене медными тазиками для варенья. – Жил Василий Иванович Новиков, – повторил он, – до войны жил. И в войну тоже. Вы так похожи…
Иван Васильевич засмеялся:
– Как сын на отца? Да только мой отец лет двадцать как помер. И тебе, по всему судя, с ним встречаться не довелось. – Он обнял Гаврилова и легонько подтолкнул к двери, что вела в коридор. – Заморочил «я тебе голову, бал тика! Проходи в комнату, покурим. Обсудим вопрос, кто на кого похож.
– Да я… – начал было Гаврилов, но только рукой махнул.
Столько разноречивых чувств владело сейчас им, что голова кругом шла. Он шел по коридору, такому же пыльному и заставленному старьем, как и прежде, и смотрел не отрываясь на большую дверь с огромной бронзовой ручкой, обитую черным дерматином. Эта дверь вела в комнату Егупина.
– Сюда, сюда! – Иван Васильевич придержал Гаврилова за руку. – Ты чего?
Они вошли в просторную комнату – Гаврилов никак не мог сообразить, кому она раньше принадлежала, – Иван Васильевич усадил его на оттоманку, протяжно скрипнувшую и сразу осевшую. Потом взял из рук Гаврилова бескозырку и повесил на крючок у двери и, наконец, сам сел на стул и посмотрел так, словно приготовился слушать долгий рассказ.
Да, он был похож на Василия Ивановича, но теперь при ярком свете Гаврилов понял, что это не портретное сходство, а что-то совсем-совсем иное, трудно уловимое. Не то глаза такие же живые, добрые, не то манера держаться – спокойная, уверенная. А скорее всего в темной кухне все примерещилось взвинченному до предела Гаврилову.
– Василий Иванович Новиков работал на Кировском, – сказал Гаврилов, – рабочим. Жил в этой квартире. Мне и показалось… Да ведь он еще в феврале сорок второго пропал, как это я забыл! Ушел на завод и не вернулся. А мы с матерью очень плохи были – не могли поискать, нам до Кировского было бы не добраться.
– Он что, родственник? – спросил Иван Васильевич.
– Нет, – ответил Гаврилов. – Сосед. Но он всем нам как родной был…
– Да… – протянул Иван Васильевич. – А я ведь тоже на Кировском. Вот как демобилизовался полгода назад, так снова на Кировском. Токарь я, балтика, универсал. А сюда меня исполком вселил. Мой-то дом на дровишки пустили, вместе с мебелью. Тоже людям пользу принес. Не жалко. А про Новикова надо в отделе кадров узнать.,
– Что ж узнавать-то? – махнул рукой Гаврилов. – Ясно, что погиб. Пропал. Сколько тогда пропало!
– Надо узнать, – убежденно сказал Иван Васильевич. – Надо всех разыскать. Чтоб по каждому память жила. Это я сделаю! Это мне не в тягость!
Гаврилов аж вздрогнул и, пристально вглядываясь, посмотрел на Ивана Васильевича: вот точно такие слова, с такой же интонацией частенько говаривал и Василий Иванович – «это мне не в тягость».
– Ну ладно, – Иван Васильевич встал со стула, – что мы о мертвых все. Надо я о живых подумать. Как, балтика, сто граммов флотских с путиловцем примешь? У меня сегодня день счастливый. От брата письмо получил, а думал, уж и не встречусь. В сорок третьем сгинул. А сейчас вот объявился. Уж год как война кончилась, а он только объявился. В плену был. Праздник для меня, а выпить не с кем– Примешь? А то один не могу…
Гаврилов кивнул.
– Тогда бери стул, к столу поближе кантуйся…
Он полез в буфет, вынул хлеб, тарелку с картошкой, сваренной в мундире, ополовиненную бутылку водки.
Гаврилов поднялся с дивана и, подойдя к Ивану Васильевичу, сказал:
– Вы не беспокойтесь, пожалуйста… Мне… Я сейчас не могу. Вы извините. Мне надо зайти к одному человеку…
– Ну так и зайдешь, – весело сказал Иван Васильевич. – Зайдешь, балтика. Посидим с тобой, потолкуем, потом и зайдешь. Ведь не на пожар? А то «здрасьте, я пошел». Так у нас не делается.
Он внимательно посмотрел на Гаврилова.
– Да ты чего, нездоров? Дрожишь прямо, ты чего это, балтика?
– Егупин дома? – хрипло спросил Гаврилов, не в силах больше совладать с собой.
– А-а!.. Так ты тоже этого типа знаешь, – Иван Васильевич как-то странно посмотрел на него, переменился в лице.
– Я же жил здесь! – выкрикнул Гаврилов. – Жил. Там, в маленькой комнате. У кухни!
– Ах, вот что!.. – Иван Васильевич хлопнул себя по лбу. – Вот ведь что!.. Ты же жил тут, балтика. С Егупиным жил – и жив остался. А я, старый дурак, не понял сразу-то!
Он смотрел на Гаврилова с участием, понимающе кивая головой. Бутылку водки он так и не поставил на стол, а держал в руке.
– Вот ведь как, балтика! Не гость ты тут, а хозяин! С Егупиным повидаться пришел. А Егупина-то и нет. Ну садись, садись. Что стоишь-то, нет Егупина! Со мной поговори, товарищ матрос. Егупин поздно приходит. У кабаков папиросками торгует.
Гаврилову почудилась какая-то многозначительность, какой-то скрытый смысл в том, что говорил Иван Васильевич о Егупине.
Иван Васильевич поставил наконец бутылку на стол, быстро достал стопки, вилки, кусок сала, завернутый в газету. Наливая в стопки, спросил:
– Тебя звать-то как, балтика?
– Гаврилов, Петр…
– Ну давай, Петруша, за знакомство! За союз пехоты с балтийцами!
Прилов машинально выпил и не почувствовал вкуса водки. У него опять екнуло сердце оттого, что его назвали Петрушей, как называл Василий Иванович.
– А Егупин этот – большая сволочь, – сказал Иван Васильевич. – Гнида на теле человеческом… Его еще прошлой зимой арестовали.
– Арестовали?.. – Гаврилов растерянно посмотрел на Ивана Васильевича.
– Арестовали. Год всего и отсидел, гадина. За слезы людские – год! Да ты никак его пожалеть хочешь? – спросил Иван Васильевич с тревогой.
– Пожалеть?! – Гаврилов задохнулся от душившей его ненависти. – Эту гниду пожалеть?! Из-за него люди погибли… Да я его… – И осекся.
– И я бы своими руками его задавил, – сказал, успокаиваясь, Иван Васильевич, – хоть у тебя и больше, наверно, оснований для этого. С такими уродами на одной земле противно жить. Мне следователь порассказал, что он тут в блокаду вытворял. У Егупина одного золота килограммов пять при обыске взяли… Я тут насмотрелся, когда у него обыск был. Сервизы, отрезы. Вещей всяких тьма, уже и гнить начали. Ну и конфисковали все. Часть хозяевам отдали – кто жив остался. Ну давай, Петруша, еще по одной. Ты надолго ли?
– Увольнительную на сутки дали. А там не знаю… Может, в ремонт поставят.
Они выпили молча, закусили.
– А в моей комнате живет кто? – спросил Гаврилов.
– Женщина одна, Петрова. С сыном. Она работает на фабрике Урицкого. Что, будешь комнату требовать?
«Женщина с сыном, – подумал Гаврилов. – Как и мы с матерью».
– Нет, не буду. Что мне сейчас комната! – ответил он и горько усмехнулся про себя: «Будет у меня другая комната. И надолго».
– Да, у тебя все впереди, – сказал Иван Васильевич одобрительно. – Может, посмотреть хочешь? Мать-то на работе, а сынок дома.
– Нет, не хочу, – твердо сказал Гаврилов-
– Ну и ладно, – согласился Иван Васильевич. – Ну и лады. А родные-то у тебя где? Остались живы?
«Добрались, значит, до этого подлеца. Добрались. Но ведь знали-то не все. За спекулянта посчитали, – лихорадочно думал Гаврилов. – Ну да ничего. Еще не все ты заплатил, Егупин. Еще мне платить будешь…»
…Гаврилов посидел до позднего вечера, все время прислушиваясь к звукам в коридоре. Пришла с работы жена Ивана Васильевича. «Татьяна», – назвалась она, и Гаврилов удивился: голова с коротко подстриженными волосами почти вся седая. Татьяна работала воспитателем в детском саду. Она быстро состряпала суп, а потом сидела, слушала, как рассказывал Гаврилов о житье-бытье в блокаду. Плакала, не стесняясь мужчин.
Рассказала о том, что еще в середине прошлого года приходил сюда старик железнодорожник. Расспрашивал про Егупина. Говорил, что детдомовец-мальчишка рассказал ему еще в войну, что Егупин страшный человек.
– Горбатый? – спросил Гаврилов, чувствуя, как поднимается у него в груди теплая волна.
– Горбатый, – кивнул Иван Васильевич, – с него-то все и началось. Мы и в милиции с ним побывали. А потом еще военный приехал. Генерал. Расспрашивал про Лапиных.
«Зойкин отец, – подумал Гаврилов. – Значит, наврала «похоронка».
Был этот военный в комнате у Егупина. И очень кричал там. А потом Ивану Васильевичу показывал письмо от дочери. О всех подлостях этого ирода.
– Да мы и сами-то уже знали, что это за человек, – сказала жена Ивана Васильевича. – Тут раз с милицией приходила одна женщина. Отбирать вещи, которые в голодовку он за куски хлеба выменивал. А Егупин-то уж и сам людей сторонился. И на кухню не выходил почти. Шмыгнет из двери в дверь и сидит упырем. И одевался– то ведь в старье. А тут, оказывается, на золоте сидел, на богатстве таком… Потом следователь приходил. Расспрашивал нас.
Хлопнула входная дверь. Гаврилов услышал, как кто– то тяжелой шаркающей походкой прошел по коридору в кухню и обратно.
– Это он, – брезгливо покосившись в сторону шагов, сказал Иван Васильевич. – Егупин твой.
Гаврилов почувствовал вдруг непонятную слабость во всем теле. У него даже не хватило силы ответить. Он только кивнул Ивану Васильевичу, подумал: «Да, мой! Мой Егупин. Сегодня он только мой…»
Гаврилов вдруг снова вспомнил старика на заметенном снегом Марсовом поле и его слова, он никогда не забывал их: «Кто же, если не ты, молодой человек». Слабость прошла. Гаврилов только почувствовал, как холодной испариной покрылась спина.
– Пойдешь проведать, балтика? – спросил Иван Васильевич хмуро.
Гаврилов не ответил. Прислушивался, не раздадутся ли снова шаги в коридоре. Но там было тихо.
Иван Васильевич встал из-за стола и, закурив «Звездочку», остановился у окна. Гаврилов вдруг почувствовал на себе взгляд и, подняв голову, встретился глазами с Татьяной: были в них боль, и сострадание, и испуг Словно бы отразилось в них печальное будущее Гаврилова, судьба его. Гаврилов заметил еще закушенную губу и сведенные на груди побелевшие руки.
Иван Васильевич тоже заметил состояние жены и сказал испуганно:
– Да что ты, Татьяна?.. Что ты? Словно на похоронах… Ну пойдет, балтика, скажет пару ласковых этому подонку. Отведет душу…
Татьяна опустила голову.
– Вот нашла отчего расстраиваться! Все же хорошо, дуреха! Ну было тяжело… А теперь-то? Вернулся парень живой. И голод, и войну прошел. Домой вернулся… Ну чего ты, чего, дуреха? – Он обнял ее как-то застенчиво, погладил по волосам.
Гаврилов видел, что Иван Васильевич и сам расстроился. Сидеть дольше здесь было невыносимо. Он вскочил, пробормотал: «Я сейчас, я на минутку», – вышел в коридор.
Гаврилов стоял перёд дверью с большой бронзовой ручкой. Как и в те далекие времена, он не стал стучать, а просто подергал эту ручку. Раз. Другой.
– Чего там? – раздался голос, и Гаврилов не узнал его.
Голос был чужой, не егупинский. В голосе Егупина, хоть и был он противный, пронзительно-каркающий, всегда чувствовались властные нотки, превосходство в нем чувствовалось. А здесь какой-то шамкающий, сдавленный голос. Нет, совсем не егупинский!
Гаврилов сказал «свои», помедлил, ставя пистолет на боевой взвод и снова опуская в карман. Потом решительно нажал на ручку и распахнул дверь. Он увидел посреди комнаты огромный, красного дерева стол с бронзовыми украшениями, а за столом какое-то небритое, лохматое существо. Существо это испуганно взглянуло на Гаврилова и смахнуло рукой со стола себе на колени ворох мятых бумажных денег.
– Чего вам? – прошамкало существо, пристально вглядываясь в лицо Гаврилова. – По какому праву?
Руки у него дрожали крупной дрожью. Отечное, землистое лицо тоже подергивалось.
«Неужели это Егупин? Неужели это он?» – спрашивал себя ошеломленный Гаврилов, вглядываясь и не узнавая прежнего Егупина.
В комнате стоял невыносимо удушливый запах тления и плесени. Кроме этого – во всю комнату – стола, мебели не было почти никакой. Только большой, окованный железом сундук да незастланная, с грязным и рваным бельем железная кровать. Гаврилов узнал этот сундук. Он стоял в комнате у Анастасии Михайловны и был набит старыми журналами. Прямо на столе, без подставки, стоял чайник. И весь стол, вся его былая красота была заляпана грязью, жжеными кругами – следами от горячих кастрюль.
«Неужели это Егупин? – думал Гаврилов, все вглядываясь и вглядываясь в это убогое лицо, не выражавшее ничего, кроме испуга. Да, это был все-таки он, Егупин. Характерная его брезгливая нижняя губа, теперь совсем отвисшая и обнажившая давно источенные зубы, егупинский нос с легкой горбинкой, ставший почти бесформенным и сизым, – Егупин, Егупин!..» Гаврилов уже не сомневался в этом, но все медлил и медлил вынуть из кармана стиснутый в руке пистолет.
Молчание Гаврилова еще больше испугало хозяина комнаты. Он вдруг зашевелился, заюлил, пытаясь дотянуться до табуретки, стоящей рядом, сбрасывая с нее картофельные очистки и приглашая садиться. Губы его растянулись в подобие улыбки и еще больше обнажили щербатые зубы.