Текст книги "Крутой поворот (Повести, рассказ)"
Автор книги: Сергей Высоцкий
Жанр:
Полицейские детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 35 страниц)
Гаврилову было спокойно, когда Василий Иванович возвращался домой, рассказывал о том, что делается в городе, что пишут в газетах. Обычно и все остальные жильцы заглядывали на кухню, как бы поздно он ни приходил, – перекинуться парой слов с дядей Васей, пока он кипятил себе чай на керосинке. Не показывал носа только один Егупин. А все остальные были женщины…
Валентина Петровна читала Василию Ивановичу новое письмо от мужа и советовалась со стариком: как бы добиться, съездить к нему на фронт. Ольга Ивановна, понизив голос до шепота, спрашивала, правда ли, что немецкие парашютисты высадились в Озерках? Слухов в ту пору ходило много. И шуткой, и добрым советом, и маленькой помощью по хозяйству дядя Вася умел угодить всем. Успокоить, развеять сомнения, нелепый слух.
Мать как-то сказала Гаврилову:
– Вася человек основательный, на нем и работа держится и порядок. Вон к управдому пошел, сказал ей, Антонине, петушиное слово – быстро чистоту в бомбоубежище навела. А то все отмахивалась. Или когда меня уволили – к директору пошел, добился своего. А ведь кто мы ему – никто. Соседи просто.
А Анастасия Михайловна вздыхала:
– Все бы ничего. Вот только бобылем живет, как женка померла. Жаль… Говорю ему: «Женись, Василий Иванович, сына воспитай». Да однолюб он. Не думает о будущем, не думает.
Гаврилов удивлялся:
– Почему не думает?
– В детях будущее-то, – говорила бабушка Анастасия, – в таких, как ты, шустриках. Не думают некоторые о будущем. Заведут себе одного – и все… О роде своем не думают. Основательности нет. У Василия Ивановича-то другое. Основательность есть, а вот бессемейный. Тоже плохо. Казацкому роду не должно быть переводу…
А дежурить на крыше теперь приходилось Гаврилову одному. Большинство мальчишек его возраста эвакуировалось. Взрослые работали. Только иногда на чердак поднималась пожилая женщина из двадцать второй квартиры – Лариса Николаевна, но на крышу она не выходила: у нее сильно кружилась голова и с трудом гнулись распухшие ноги.
Рядом, на крыше четырехэтажного дома сорок два (он был угловым и выходил на Средний) дежурил «Гешук Отбившийся от рук» – рыжий Гешка, одногодок Гаврилова, с которым они до войны постоянно ссорились и враждовали. Гешка был парень хулиганистый, вечно у кого-нибудь разбивал стекло мячом или ронял развешанное на просушку во дворе белье. Все ходили жаловаться управдому Антонине, а Антонина, встретившись с Гешкиной матерью во дворе, начинала громогласно выговаривать ей: «Гешка ваш совсем отбился от рук! Когда вы примете меры?» Так и пошло: «Гешук Отбившийся от рук».
На дом сорок два вела с крыши двадцать пятого узенькая, основательно проржавевшая лесенка. Гешка частенько залезал по этой лесенке в гости к Гаврилову. Обычно он свистел снизу, и, если Гаврилов откликался, вскорости над крышей появлялась его рыжая голова.
– Доблестным защитникам двадцать пятого от гвардейцев сорок второго углового физкульт-привет! – говорил он внушительно. – Доложить обстановку на крыше…
Гаврилов докладывал, и они сидели вместе, наблюдая, как вслед за надрывным воем сирен то над одним, то над другим районом города стремительно разрастаются белые клубки разрывов.
Частенько и Гаврилов спускался по лесенке в гости к Гешке. У Гешки на крыше была железная будка, где они с Гавриловым довольно свободно могли разместиться. Если вечером было холодно, они всегда залезали в эту будку и, укрывшись старым одеялом, следили за крышей.
Однажды днем, поднимаясь по лестнице от Гешки, Гаврилов увидал, что на крыше их дома, держась рукой за слуховое окно, стоял Егупин. Он внимательно разглядывал крышу, словно примерялся, как ему удобнее пройтись по ней.
«Вот это да! – подумал Гаврилов. – Егупин-то! Как дежурить – «голова кружится».
Гаврилов присел, чтобы его не было видно, а когда снова поднял голову, Егупина на крыше уже не было.
И в тот же вечер, во время очередной тревоги, когда Гаврилов с Гешкой сидели в железной будке, прямо над ними, разрезая темноту, одна за другой полетели ракеты.
У зенитчиков на крыше фабрики Урицкого закричали:
– Вот подлец! Ребята, ребята! Вниз! Это у соседей…
Кто-то из зенитчиков стал стрелять – несколько пуль тонко пропели над головами выскочивших из будки мальчишек.
– Это у нас, это у нас, – горячился Гаврилов. – Давай, Гешка, скорей к нам…
Они прогрохотали бегом по крыше к лестнице. Задыхаясь от гнева, полезли вверх. Но на крыше дома двадцать пять уже никого не было. Гаврилов кинулся к слуховому окну. Гешка попридержал его за рукав. Потом они спустились на чердак, постояли несколько секунд, вглядываясь в кромешную тьму, прислушиваясь. Ни шороха, ни легкого движения.
– Фонарик есть? – прошептал Гешка. – Давай фонарик…
Гаврилов вытащил из брюк плоский карманный фонарик и, волнуясь, передвинул пуговку выключателя. Слабый лучик выхватил из темноты балки стропил, ящик с песком и щипцами для зажигалок. Чья-то фигура метнулась вдруг в дальнем углу чердака. Ржаво скрипнула дверь, захлопнулась. Гаврилов успел только заметить, что на голове у мужчины глубоко надвинутая кепка и светлое клетчатое пальто, как у Егупина. «Неужели Егупин? – ужаснулся Гаврилов. – Неужели он?..»
– Стой! – истошно закричал Гешка. – Стой, стрелять буду!
Когда Гаврилов первым добрался до двери, в замочной скважине дважды повернулся ключ, и послышались Торопливые шаги по лестнице.
– Стой, гад! – заколотил Гаврилов по обитой железом двери.
Дверь не подавалась, а единственный ключ Гаврилов оставил в двери, когда пришел на дежурство.
С чердака их вызволили зенитчики с фабрики Урицкого, они взломали дверь и отвели Гаврилова с Гешкой в милицию.
– Кто вас знает, ракеты с вашего дома шмаляли, а вы на чердаке сидите!..
В милиции ребята выложили все, что знали.
– Мне показалось, что это сосед наш, Егупин, – сказал Гаврилов. – Пальто такое же. Только кепку он не носит…
Гаврилову и Гешке пришлось еще часа два сидеть ночью в коридоре на скамейке, пока следователь, у которого они были, не вышел и не отправил их с милиционером домой, сказав на прощанье:
– Караульте получше, огольцы. Чуть что – к нам. А про соседа твоего, про Егупина, так тебе, мальчик, показалось просто. Мы все как следует проверили– сидел у себя на складе, продовольствие выдавал ополченцам… Есть и свидетели… Начальство характеристику хорошую выдало – работник, говорят, толковый.
Гаврилов промолчал. Но следователю не поверил. «Такие подлецы, как Егупин, на все способны. Они за деньги и ракеты готовы пускать». А когда шли домой по ночному городу, решил: «Не могло мне показаться! Такое же пальто… Да и днем он не зря на крышу вылез. Примерялся. Ну ничего, я его сам выслежу!»
Гаврилов знал, что Егупин уходит на работу в семь. Рано утром, в половине седьмого (мать все еще была на окопах), он выскользнул из дому. На улице было сыро и прохладно. Только начинало светать, и одинокие прохожие в промозглой утренней мгле походили на тени. Гаврилов постоял в соседнем парадном, подождал, когда выйдет Егупин, и пошел за ним следом – ему хотелось узнать, где работает сосед.
Егупин повернул по Среднему проспекту в сторону Первой линии и шел не торопясь, чуть сутулясь, поглядывая по сторонам. «Словно на прогулке!» – неприязненно подумал Гаврилов. Он привык, что мать всегда спешила, боялась опоздать на работу. Да и все прохожие спешили в эту раннюю пору.
Около булочной на углу Соловьевского переулка уже выстроилась большая очередь. Женщины в белых фартуках сгружали с полуторки ящики с хлебом. Около машины стоял пожилой милиционер. От хлебного запаха Гаврилову нестерпимо захотелось есть.
Перейдя через Первую и Съездовскую линии, Егупин свернул в Тучков переулок и пошел еще медленнее. Гаврилов постоял на углу, подождал. В первом этаже углового дома женщины замуровывали окна квартиры кирпичной кладкой, оставляя лишь узкие амбразуры. «Еще один дот, – отметил Гаврилов, – в несколько рядов кирпич кладут…»
Стало уже совсем светло.
В Тучковом переулке к Егупину подошла пожилая женщина, сказала ему что-то, и они вместе зашли в подъезд большого дома. «Была не была, – подумал Гаврилов, – пойду!» Его била дрожь – не то от холода, не то от волнения. В подъезде было совсем темно. В гулкой тишине слышались шаги и приглушенный разговор поднимающихся по лестнице людей, хлопнула дверь. Гаврилов постоял, привыкая к темноте, потом, разглядев под лестницей укромный закуток, спрятался там. Минут через десять наверху снова хлопнула дверь, и послышались голоса. Мужской, егупинский, и женский. Через несколько секунд Гаврилов уже слышал, о чем говорили.
– Илья Дорофеич, вы не заметили в прихожей картину? Баба в красном сарафане… Сколько бы вы дали за нее? Это ведь Репин…
– Меня не интересуют картины, – оборвал ее Егупин, – они никому не нужны… И не будут нужны. Вы мне лучше десятирублевиков еще достаньте.
– Откуда же, Илья Дорофеич, это было последнее мамино золото. И как мало вы за него дали. Только крупу и сгущенку…
Говорившие остановились совсем рядом с Гавриловым. Он слышал хрипловатое, прерывистое дыхание женщины и посапывание Егупина.
– Вам через месяц и банки не дадут… А вы – мало! Я ведь от себя отрываю… То, что с лета припас.
– Илья Дорофеич, – в голосе женщины слышалась мольба, – если не картины, то, может, сервиз? У нас есть севрский… столовый. На двенадцать персон. А, Илья Дорофеич?
– Сервиз возьму, – сухо ответил Егупин, – сами принесете завтра днем. Две банки сгущенки и три кило гречки…
Женщина горестно ахнула:
– Только?
– Да у вас этот сервиз разлетится при первой же хорошей бомбежке, – Егупин хихикнул. – А через месяц– два умолять будете, чтоб за банку сгущенки взял. Что вам на этом сервизе есть-то? Жмыхи да суп из отрубей? – И он опять хихикнул.
– Я принесу вам завтра, – покорно прошептала женщина.
Егупин вышел, хлопнув дверью, а женщина всхлипнула и медленно-медленно стала подниматься…
* * *
Из задумчивости Гаврилова вывел резкий голос: «Матрос!» Он поднял голову и вскочил. Перед ним стоял старший лейтенант с красной повязкой патрульного на рукаве, чуть поодаль два солдата, тоже с красными повязками.
Старший лейтенант молчал, ощупывая Гаврилова колючим взглядом. Сердце Гаврилова похолодело – он чувствовал, что пистолет в кармане лежит неудобно, брюки топорщатся. Сейчас старший лейтенант увидит и спросит, что это такое… Да и вообще придерется к какой-нибудь мелочи, отведет в комендатуру. Скандал, все опять сорвется, все сорвется!..
Старший лейтенант осматривал Гаврилова слишком долго, словно во что бы то ни стало хотел найти какую-нибудь небрежность в его форме. От напряжения у Гаврилова взмокла спина. Наконец старший лейтенант требовательно протянул руку:
– Увольнительную…
Торопясь, Гаврилов полез в карман, достал увольнительную, предупредительно развернул ее, протягивая офицеру, и противным сладеньким голосом сказал:
– Пожалуйста, товарищ старший лейтенант! Увольнение на сутки. Сегодня только пришвартовались…
Ему самому стало противно от своей торопливости и заискивающего тона.
Старший лейтенант, внимательно посмотрев увольнительную, вернул Гаврилову и, козырнув, удалился пружинящей походкой. Важный, подтянутый.
«Пронесло, – вздохнул Гаврилов. – А могло бы плохо кончиться. Расселся, ничего вокруг не вижу». Он тихо зашагал на Десятую линию, тут же вспомнив про старушку с клюкой, обернулся на скамейку, где только что сидел. Но старушки там не было. Наверное, ушла раньше. «Какая разговорчивая, – подумал Гаврилов о ней с теплотой, – и как она только выжила?» И он снова вернулся в мыслях к своей квартире, и к тем, кто жил там, а теперь уже не живет нигде, и к тому, кто остался жив вопреки здравому смыслу. Потому что именно ему надо было бы умереть – в мире стало бы одним подлецом меньше.
Первой в их квартире погибла Ольга Ивановна. Из всех жильцов с нею Гаврилову приходилось до войны сталкиваться реже всего. Да, наверное, и всем другим. Ольга Ивановна занимала удивительно мало места в квартире, хотя ее комната и была одной из самых больших. В ней среди дорогой красивой мебели стоял даже большой концертный рояль. Гаврилов в комнате у Ольги Ивановны не был, знал об этом от матери, раз-другой занимавшей у нее деньги до получки.
На кухне Ольга Ивановна появлялась редко, грела лишь чай на керосинке. Что она ела и когда, никто в квартире не знал хотя о любом другом знали буквально все. Была Ольга Ивановна невысокая, худенькая» с гладко зачесанными волосами. Какого она возраста, Гаврилов представления не имел: молодой он считал только Зойку, девочку на два года старше его самого. Но и старухой она не была. Работала Ольга Ивановна преподавателем музыки в театральном училище. Уходила на работу поздно. По вечерам чаще всего бывала в театрах. Ни с кем в квартире не дружила. Мать Гаврилова ответила как-то на его вопрос: «Почему Ольга Ивановна живет одна?» – «Гордячка. Так и будет в старых девах век вековать».
По выходным, нередко с самого утра, Ольга Ивановна садилась за рояль. Играла она подолгу, и в это время все в квартире притихали. Слушали. Даже на кухне разговаривали вполголоса. Гаврилов любил слушать, как играет Ольга Ивановна. Приглушенные стенами звуки рояля неслись словно из-под земли. Гаврилов не знал, что играет Ольга Ивановна, он только жадно слушал, и ему так хотелось броситься на диван и плакать – так горько становилось у него на сердце, то вдруг у него появлялся необычайный прилив энергии, хотелось куда-то бежать, что-то делать. И когда раздавался громкий металлический стук – стучал из своей комнаты Егупин, и Ольга Ивановна прекращала игру, – Гаврилов думал о Егупине с ненавистью.
В ноябре Ольга Ивановна перестала ходить на работу. И дома перестала играть. Даже тогда, когда в квартире оставался один Гаврилов. Лишь изредка из ее комнаты доносились сиротливые звуки какой-нибудь нехитрой мелодии и тут же обрывались. «Руки распухли», – сказала Гаврилову мать.
В конце месяца мать Гаврилова постучала как-то к Ольге Ивановне и застала ее рыдающей. Оказалось, Ольга Ивановна потеряла карточки на декабрь. Ее надо было спасать.
Вечером на кухне собрались все жильцы, все, кроме Ольги Ивановны.
Когда мать Гаврилова рассказала о случившемся, в кухне воцарилось гробовое молчание. Первым подал голос Егупин:
– Война – дело суровое. Она растерях не жалует… – И собрался было уйти, но Василий Иванович остановил его:
– Вы же, Илья Дорофеич, у нас самый обеспеченный. Около питания находитесь. От вас бы и первая помощь!..
– Я, как и все, товарищ Новиков, – Егупин всегда так ему говорил: «товарищ Новиков», – на карточки живу. И государственным добром не пользуюсь. А Ольга Ивановна сама виновата – пусть сама и расхлебывает! – Он хотел уйти, но Анастасия Михайловна загородила ему дорогу.
– А тот хлеб, за который вы у голодных добро скупаете, тоже по карточкам получаете? А сгущенка, на которую обручальные кольца вымениваете, – и она по карточкам?
Егупин стоял, скривив рот, холодно глядя на старуху.
– В прошлые времена это мародерством называли. Не знаю, как сейчас, – продолжала Анастасия Михайловна, тяжело дыша. – Сердца у вас нет… – Она вдруг всхлипнула и сказала жалобно, просяще: – Неужто дадите человеку погибнуть, Илья Дорофеевич? Мы ведь все тоже поможем.
Гаврилов почувствовал, как кровь прилила ему к лицу. Мучительный стыд овладел им: «Зачем она так унижается?»
– Нет у меня, нет! – крикнул Егупин и, оттолкнув Анастасию Михайловну, выскочил с кухни.
– Экий нелюдь! – только и вымолвила Анастасия Михайловна и вышла с кухни, не затворив за собой дверь, а все посмотрели ей вслед недоуменно.
Прошло несколько тягостных минут, пока Анастасия Михайловна вернулась с небольшим пакетом, на котором было написано: «Рис».
– Ох, бабка, ну и молодец ты! – весело сказал Василий Иванович.
Анастасия Михайловна положила пакет на кухонный стол Ольги Ивановны. Села молча на табуретку.
– Давайте, бабоньки, каждый день хлеба по сто пятьдесят Ольге Ивановне отдавать, – предложил Василий Иванович. – С Анастасии Михайловны уж не брать – и так ее подарок царский. А остальные – по пятьдесят граммов с семьи. Ну и если еще что давать будут – крупы там, маслица. Хоть по талону…
Все согласились, и расплакавшаяся Валентина Петровна, утирая слезы, пошла ободрить Ольгу Ивановну. Но Ольга Ивановна на стук не отозвалась.
– Не трогайте вы ее сейчас, – сказал Василий Иванович. – Может, поплакала-поплакала да уснула. Утром зайдете.
Утром Гаврилова разбудило необычное движение в кухне, всхлипы, плач. Вставать с нагретой за ночь постели не хотелось. Он прислушивался, но понять ничего не смог. Наконец вошла вся зареванная мать.
– Ольга Ивановна повесилась… У себя в комнате… – только и вымолвила она и снова залилась слезами.
Так и не узнала Ольга Ивановна о том, что люди протянули ей руку помощи.
Анастасия Михайловна сварила из своего риса жиденькую кашу и два дня кормила ею всех жильцов.
С тех пор как в начале декабря встали трамвая, дядя Вася домой наведывался редко – слишком уж длинной была дорога. В двадцатых числах января он привез на саночках большую вязанку дров.
Гаврилов слышал, как медленно стучали полозья санок по ступенькам черного хода. Он подумал сначала, что везут хоронить очередного покойника, и обессиленные люди спускают санки с мертвецом прямо по ступенькам. Но было слишком поздно, да и звук не удалялся, а приближался. Время от времени на лестнице все смолкало, и тишина стояла минут десять-пятнадцать. Наконец он сообразил, что кто-то, совсем выбившийся из сил, тянет санки вверх по ступеням. Гаврилов застегнул пальто, с которым не расставался весь день, и вышел на лестницу. В темноте ничего не было видно, только на площадке ниже светился огонек папиросы и кто-то шумно дышал.
– Кто здесь? – спросил Гаврилов, пугаясь собственного голоса, прозвучавшего неестественно громко на пустой, промороженной лестнице.
– Петруша, ты? – отозвались снизу голосом Василия Ивановича. – Я тут сижу перекуриваю. Коли одет, валяй ко мне, подсобишь.
Гаврилов, ежась от холода, спустился на тринадцать ступеней вниз, наткнулся на протянутую руку. Василий Иванович притянул его к себе, усадил. Гаврилов почувствовал, что сидит на досках.
– Дрова, дядя Вась? – спросил он радостно.
– Дровишки, Петруша, дровишки. Сегодня мне премию такую на заводе отвалили. Полдня вез…
– А мы с мамой уж беспокоились… И Валентина Петровна говорит: «Куда-то запропастился наш Василий Иванович!»
– Что дяде Васе сделается? Мне, Петруша, помирать нельзя. Без меня завод остановится, солдату спина откроется… – Василий Иванович обнял Гаврилова, притиснул совсем легонько. – А если и не приду на неделе – значит, в ночную оставался. Или просто в цеху заночевал… У нас теперь там и кровати есть. И белье белое. Только я все ходить норовлю. Привычней все-таки. А то с порядку собьешься, и все кувырком пойдет.
Они посидели еще несколько минут молча, а потом взялись за санки. Тяжесть была неимоверной. «Может, дрова мокрые?» – подумал Гаврилов и потрогал рукой. Но доски были сухие, тонкие. От разбитых ящиков, наверное. Гаврилов грудью налегал на доски сзади, а Василий Иванович, кряхтя, тянул за веревку. Щелк, щелк! – стукали сани стальными полозьями о каменные ступени. Всего тринадцать ступеней, а у Гаврилова мелкой-мелкой дрожью дрожали руки; и когда натянутая веревка ослабевала, он вместе с санками сползал вниз. Но Василий Иванович снова натягивал веревку, и они продвигались еще на ступеньку, потом еще, пока наконец не остановились на площадке перед дверью в квартиру.
В кухне, слабо освещенной зыбким пламенем свечи, мать Гаврилова тихо говорила что-то закутанной в облез– дую беличью шубу Валентине Петровне. Увидев дрова, улыбнулась слабо, сказала:
– Ух, Иваныч разбогател…
Валентина Петровна как-то горестно поджала губы и вздохнула.
– Ну, я пойду, Паня. Чужому счастью-то что завидовать… – И пошла было, но Василий Иванович бросил хмуро:
– Чужое, свое… Зови лучше соседей. Стал бы я за себя корячиться, через весь город тащить. На заводе переспал бы, да и ладно.
Валентина Петровна всхлипнула и ушла молча.
Василий Иванович кивнул на маленькую скамеечку, что стояла под счетчиком:
– Подай, Петруша.
Гаврилов принес скамеечку, поставил ее около Василия Ивановича, и тот сел на нее тяжело, стащил с головы запорошенную снегом шапку, снял рукавицы.
Гаврилов даже охнул от изумления. Его голова, которую он привык видеть всегда голой и блестящей, вся заросла густыми темными волосами. Ни единой сединки. От этого лицо у Василия Ивановича показалось Гаврилову еще больше осунувшимся. Но молодым.
– Удивляйся, удивляйся, – проворчал Василий Иванович, перехватив удивленный взгляд Гаврилова. – Бритву-то дома забыл, не идти же ради нее такую дорогу. А приятель предлагал свою – да разве это бритва… От моих волос на ней зазубрины…
– Ну что, Парасковья, погреемся мал мала? – весело сказал он матери Гаврилова и стал дуть на окоченевшие пальцы. Потом он развязал узел обледеневшей веревки, которой были связаны покрытые изморозью доски, и сказал Гаврилову:
– Давай, Петруша, на пять кучек раскладывай. Все, что помельче, – в одну. И щепки туда же. Это бабке Анастасье. Чтоб ей не надрываться, не колоть…
– Это почему же на пять? – сурово спросила мать.
Василий Иванович вздохнул, но промолчал.
– Почему же на пять? – повторила мать с укором.
– А может, и в нем проснется человеческое-то? Может, проснется… – не очень уверенно ответил Василий Иванович.
– Проснется, когда подыхать будет.
– Да не могу я так, Прасковья, не могу, – уже тверже сказал Василий Иванович. – Все-таки человек он!
На кухню уже пришли и Анастасия Михайловна, и Валентина Петровна, и Зойка. Не было одного только Егупина. Анастасия Михайловна сидела на табурете в засаленном ватнике. Лицо у нее отекло и было словно неживое. Все молча смотрели, как Гаврилов раскладывал доски по кучкам.
– А к этому-то что не зашла? – спросил Василий Иванович Валентину Петровну.
– Неужто надо было? – встрепенулась та и посмотрела на Василия Ивановича удивленно. – Ему-то зачем?
Василий Иванович только рукой махнул и сказал Гаврилову:
– Стукни в дверь, Петруша!
Гаврилов нехотя поднялся с коленей и посмотрел на мать. Мать молчала. Тогда он пошел по коридору в самый конец, к двери, что была рядом с парадной лестницей. Там жил Егупин. Гаврилов подергал большую бронзовую ручку на обитой черным дерматином двери. За дверью что-то прошелестело, потом упало на пол, покатилось. Не то банка, не то кастрюля.
– Кто там? – раздался похожий на карканье голос.
Мать называла Егупина гнусавым.
– На кухню просят, – буркнул Гаврилов и прислушался: интересно, что это там упало у Егупина? Наверное, банка со сгущенкой.
– Зачем это на кухню? – снова каркнул Егупин. – И кому я там понадобился?
– Дрова там Василий Иваныч привез…
– Приду сейчас, сейчас, мальчик, – заторопился Егупин.
Гаврилова так и передернуло от этого «мальчика». Сколько он помнил, Егупин всегда называл его «мальчиком», а Зойку – «девочкой». Видно, имен никогда не старался запомнить.
Гаврилов не уходил от двери, ждал. Наконец дернулась большая ручка, на Гаврилова пахнуло теплом и жареным хлебом (оттуда всегда пахло жареным хлебом), высунулась голова Егупина.
– Ты здесь еще? – спросил Егупин, вглядываясь в темноту коридора. – Зачем ждешь? Я же сказал – иду.
Он вышел закутанный в длинную, до пят, шубу, с большим, шалью воротником и в черной камилавке. Шубу эту, говорила мать, Егупин выменял на банку сгущенки у жившего на третьем этаже профессора. Егупин запер дверь ключом и двинулся на кухню. Гаврилов пошел следом.
Войдя на кухню, Егупин прокаркав: «Мое почтение», но ему никто не ответил. Василий Иванович сказал тихо Гаврилову:
– Петруша, стань-ка лицом к стене, разгадывать будешь.
Гаврилов послушно повернулся к стене. Облокотился на нее. Стена была холодная, словно лед.
– Эту вязаночку и разыгрывать не будем, – сказал Василий Иванович, повертываясь к Анастасии Михайловне. – Эту вязаночку я вам снесу. Здесь дощечки-то помельче. Вам сподручнее топить будет.
– Спасибо, батюшка! – еле слышно вымолвила Анастасия Михайловна. – Спаси тебя господь, родимый.
– Ну а теперь за тобой очередь, Петруша. Кричи: кому эту кучку?
У Гаврилова вдруг сжалось сердце и бешено застучало в висках. Ему почудилось, что он сложил только четыре кучки, а не пять, как велел Василий Иванович. Только четыре. Ну. конечно, четыре! Он же не имел в виду Егупина. Это Василий Иванович хотел, а он не хотел и разложил дрова на четыре кучки, и никто не заметил этого. Просто не обратили внимания! И теперь кому-то не достанется. И может, им с матерью не достанется. Первую надо назвать себе! Обязательно себе. Мало ли что там случится! Он даже задохнулся от волнения.
– Ну что ж ты, Петруша! Думай не думай, три рубля не деньги, – поторопил его Василий Иванович.
Но слова застряли у Гаврилова в горле. Он почувствовал, что сейчас зарыдает, и, сделав над собой усилие, выдохнул:
– Вам! – И стало ему сразу легко и свободно.
– Ух ты! – сказал с восхищением Василий Иванович. – А эту?
– Эту… Валентине Петровне…
– Эту… – Он на мгновение запнулся, считая, сколько уже назвал, и тут же выпалил – Эту нам с мамой!
Он не мог, нет, никак не мог назвать Егупина. Это было б противоестественно, невозможно. Это было бы предательством по отношению к матери. И он не назвал его имени. И был горд. И совсем не стыдился этого.
– Ну вот и молодец! – с облегчением сказал Василий Иванович. – А эта, выходит, вам, – обратился он к Егупину, не называя его ни по имени, ни по отчеству. – Погреемся, бабоньки! От досок-то тепла больше будет, чем от книжек…
В этот день, впервые за многие недели, Гаврилов лег в постель раздевшись. В комнате было тепло. Буржуйка раскалилась докрасна, и мать долго сидела перед ней, не решаясь лечь спать. Боялась угару, боялась, как бы не загорелось что.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Он хорошо помнил то утро в декабре, когда открыл на кухне кран, а вода не пошла. Это случалось и раньше, и приходилось ходить на первый этаж, брать воду в квартире у татарки-дворничихи. Но в то утро воды не было и на первом этаже. Ее больше совсем не было. Просто замерзли трубы в холодном, неотапливаемом доме.
Гаврилов шел и все вспоминал, и вспоминал тот холодный, невыносимо холодный год, и моментами ему вдруг начинало казаться, что вокруг сугробы да вьюга, и везет он с Невы на саночках ведро с водой, а вода расплескивается, намерзая на веревке, которой привязано ведро к саням, на самих санях, и Гаврилову до слез жаль воды, так трудно она ему досталась. Гаврилова начинало знобить от этих воспоминаний, и он пытался думать очем-нибудь другом, но не мог.
Неожиданно громко хлопнула дверь, из большого дома стремительно выскочил хохочущий парень, рослый, широкоплечий, он чуть не сбил Гаврилова с ног. За парнем выскочила рослая девушка с прутиком в руке. От неожиданности Гаврилов инстинктивно схватился за парня, и глаза их встретились. Это был «Гешук Отбившийся от рук».
– Петька! – заорал Гешук. – Моряк – с печки бряк! Вот это номер!
Гешук схватил было Гаврилова в охапку, но тут же отпустил и, встав навытяжку и приложив руку к рыжей голове, снова заорал:
– Доблестным защитникам двадцать пятого от гвардейцев сорок второго углового физкульт-привет!
– Гешук! – обрадованно вскрикнул Гаврилов и чего– то вдруг испугался. – Гешук…
Они долго трясли друг другу руки, похлопывали по плечам, подталкивали.
– Ну моряк! – кричал Гешук. – Вот это да! Ну Гаврилов! Давно я вашему брату из двадцать пятого бока не мял. Вот доберусь теперь. Да моряков-то и боязно лупить… Как же ты на флот-то попал? – спросил он, чуть успокоившись.
– Юнгой. Два года уже, – ответил Гаврилов. – Из детдома бегал, потом в школу юнг. Упросил…
– И я в детдоме был, – словно обрадовался Гешук. – Потом ФЗО. Год назад вернулся. На заводе работаю. Тебе посудины строю…
Потом, вспомнив про девушку, с интересом наблюдавшую за их встречей, Гешук чуть смущенно сказал:
– Вот с Лизаветой мы и работаем вместе. Знакомься.
Гаврилов повернулся к девушке, сказал: «Здравствуйте!» Хотел приложить руку к бескозырке, да застеснялся.
– Здравствуйте, – с наигранной чопорностью ответила девушка, – если не шутите. – И засмеялась.
– Ну вот, – вздохнул Гешук. – Ей палец покажи– она целый день смеяться будет. – И тут же получил прутиком по руке.
– Лизка! – закричал Гешук. – Наскребешь у меня. – И обернулся к Гаврилову. – Петька, надолго?
– Пока на сутки увольнительная. А там, может, на ремонт станем…
– Вот здорово! – обрадовался Гешук. – Мы сейчас с Лизкой в кино опаздываем, а в ночь на работу. Утром заходи. Я все там же, а Лизка здесь живет. Заходи, Петь. Я все собирался в твою квартиру. Да, знаешь, как-то боязно… Столько умерло. Из вашей квартиры я только того хмыря видел, что мы с тобой за ракетчика приняли. Помнишь?.. Ну заходи, не забудь: квартира шестая. – Он хлопнул его по плечу и побежал за своей Лизаветой.
«Значит, жив-здоров, сволочь, – подумал Гаврилов, – ничего-то ему не сделалось. Никто-то его пальцем не тронул…»
– «И я взглянул, и вот конь бледный, и на нем всадник, которому имя смерть; и ад следовал за ним, и дана ему власть над четвертою частью земли – умерщвлять мечом и голодом, и мором, и зверями земными…» – тихо прочла Анастасия Михайловна и вздохнула.
Гаврилов сидел в старом большом кресле, закутавшись в одеяло, и смотрел, как Анастасия Михайловна готовится разжечь буржуйку, негнущимися пальцами вырывая листы из большой черной книги.
Он всегда приходил к Анастасии Михайловне погреться у буржуйки. Старуха сама стучала в стену своей сучковатой тростью, и Гаврилов радовался ее сигналу, радовался тому, что ощутит тепло, увидит живые языки пламени. Обычно Гаврилов сам растапливал буржуйку. Открывал вьюшку, садился на маленькую скамеечку и начинал не торопясь рвать приготовленные книги. Он вырывал листок, сминал его и совал в буржуйку.
Потом вырывал еще и еще, пока не набивал печурку до отказа. Тогда Анастасия Михайловна давала ему одну спичку и пустой коробок. И Гаврилов осторожно, стараясь не дышать, чиркал спичкой о коробок и дрожащей рукой подносил огонек к бумаге. Бумага вспыхивала мгновенно, огонь плясал в печурке, веселя сердце, и так же мгновенно, опадал. Огонь съедал бумагу моментально. А книжки иногда попадались очень красивые, с большими цветными картинками, на которых были изображены морские сражения, самолеты, похожие на этажерки, тропические леса и дикари в немыслимых уборах из перьев. Но смотреть картинки было некогда. Погаснет огонь – тогда придется тратить еще спичку.
Гаврилов любил, когда попадались тонкие книжки в жестких картонных переплетах. Листки сгорали быстро, зато переплеты горели медленно; и он, набив буржуйку, мог не торопясь любоваться тем, как играет пламя…