Текст книги "Крутой поворот (Повести, рассказ)"
Автор книги: Сергей Высоцкий
Жанр:
Полицейские детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 35 страниц)
15
…Тельмана дома не оказалось. Сколько ни звонил Николай Ильич, за дверью было тихо. Он решил где-нибудь перекусить и зайти позже. «В крайнем случае с последней электричкой уеду. К ночи-то небось вернется, – успокаивал он себя. – Мало ли какие дела! На службе задержался».
Он долго ходил по городу, останавливаясь у красивых витрин магазинов. Нарочно оттягивал время, чтобы прийти уж наверняка, обязательно застать сына. На Неве, у Петропавловской крепости, Николай Ильич приметил художника с мольбертом и долго стоял поодаль, разглядывая, чего он там рисует. Город был затянут сырым, противным туманом, и на холсте у художника слоился туман, а в просветах намечались зыбкие контуры Зимнего дворца. Николай Ильич стоял молча, затаив дыхание, боясь привлечь внимание художника и рассердить его. Он с какой-то затаенной гордостью думал: «Вот и мой Тельман художник и так же, наверное, стоит где-нибудь, рисует, а люди почтительно рассматривают его картины. И наверное, Тельман хороший художник, коль пропечатали его картины в журнале да еще написали такие теплые слова».
Николай Ильич вздрогнул, когда у него за спиной, где-то за Кировским мостом, запела звонко труба. «Опять дудит! Ну что за наваждение?» Но здесь песня трубы была иной, не такой отрывистой и хриплой, как у пионерского горниста в лесу. Она лилась над Невой красиво и раздольно. И оборвалась так же неожиданно, как и началась.
На крейсере «Аврора» играли вечернюю зорю. Но Николай Ильич этого не знал.
Уже совсем стемнело, когда художник сложил мольберт и краски и, искоса взглянув на Николая Ильича, пошел прочь. Николай Ильич тоже пошагал по Кировскому проспекту. Он продрог и, найдя маленькое кафе, где не надо было раздеваться, взял чай с пирожками и сидел там до самого закрытия.
К дому он подошел около десяти часов. И опять много раз звонил, но опять никто не отзывался. Из квартиры напротив высунулся какой-то всклокоченный старик и подозрительно поглядел на Николая Ильича. Николай Ильич хотел спросить старика, не знает ли тот, где его сын, но не успел – старик быстро захлопнул дверь и долго гремел запорами. Николай Ильич сел на ступеньки. Ему стало до слез жаль себя, так обидно было, что не сбылась надежда сегодня же увидеть сына. Надо было возвращаться к себе на кордон, ждать следующего дня и опять волноваться. Николай Ильич устал, ему даже двигаться не хотелось. «Вот если бы в Гатчине остановиться!» – подумал он по привычке и вдруг вздрогнул от внезапной мысли, что Гришу Мокригина он больше уже не увидит.
Электричка была почти пустая. Николай Ильич, усталый, намерзшийся, всю дорогу продремал. Когда, сойдя с перрона на Мшинской и поеживаясь от ночного мороза, он свернул на лесную тропу, его окликнули.
– Ильич, нешто ты? Погодь, догоню.
Он оглянулся и разглядел, несмотря на темноту, что его догоняет женщина.
Это была молодая баба из Владычкина, Верка Усольцева.
– Вот подвезло-то мне, вот подвезло, – весело затараторила она. – А я смотрю, наших-то никогошеньки. Одной боязно. Дай, думаю, ленинградскую электричку подожду. Может, кто приедет.
– Дождалась, значит. Тебе бы кого помоложе, – с усмешкой сказал Николай Ильич.
– Скажешь тоже, старый черт! – хохотнула Усольцева. – Не до жиру… Тут у нас такие страсти! Хоть на Мшинской ночуй. Мужика-то вчерась убили. Прямо перед деревней.
Николай Ильич насторожился. Сказал, стараясь быть равнодушным:
– Небось опять сбрехнул кто!
– Слово тебе даю! – горячась, ответила Верка. – Убили, убили. Настя Акимова и еще ктой-то из наших баб утром наткнулись. Да и снегом уже замело. Милиции понаехало! Сашку Иванова забрали. Клавкиного хахаля. Да он вовсе и не Ивановым оказался, а еще какой-то. Не запомнила фамилию. Только Клавка говорит: Сашка-то ни при чем. Ей так и в милиции сказали. Его по другому какому-то делу. – Усольцева передохнула и, все время оборачиваясь к Николаю Ильичу, шедшему следом, сказала: – Милиция всех спрашивает, интересуется. Я вот у егеря была, долг отдавала, так сама слышала, милиционер обо всем расспрашивал. И про тебя, дядя Коля, интересовался. Ружье у тебя какое-то там навроде есть.
Николай Ильич похолодел:
– Да не путайся ты под ногами, Верка! – прикрикнул он на Усольцеву. – И так все слышно.
Некоторое время они шли молча. «Как же так, как же так, – лихорадочно думал Зотов. – Почему они про меня расспрашивали? Оно конечно, знают в деревне, что Гриша ко мне заезживал. Да ведь он и в Пехенце бывал по делам. Мало ли? Но при чем тут ружье? Неужели егерь знал, что у меня винтовка?»
Верка не выдержала и снова стала рассказывать.
– А убитый-то не наш, чужой. Его никто и не признал. Настюха говорит – симпатичный, светленький. Молодой мужик…
– Симпатичный? Светленький? – тревожно переспросил Николай Ильич.
И вдруг понял, что вовсе и не Гришу Мокригина застрелил он вчера, а какого-то случайного прохожего. Не Гришу, не Гришу! Он шел будто во сне, не понимая, о чем еще толкует ему Верка Усольцева, и только повторял про себя: «Не Гришу, не Гришу!..»
В конце леса, уже на подходе к владычкинскому полю, он нашел свои лыжи, спрятанные в елках, и, буркнув Усольцевой «до свидания», медленно пошел через перелески в сторону кордона. Выглянула неяркая луна с бледным, чуть заметным венцом. Тени от елей легли на белые снежные поля.
«Вот так, значит, все обернулось, – шептал Николай Ильич, – жив мой дружок, живехонек, а человека я зазря положил, убивец».
Странно, но его совсем не мучила совесть, пока он считал, что убил Григория, своего давнего друга. И только узнав, что застрелил чужого человека, почувствовал себя убийцей.
К прошлому, к сыну, пути теперь не было. Занесло, занесло этот путь метелями и невзгодами, ни пройти, ни проехать.
Залаял пес, услышав хозяина, и вдруг издалека, от Вялья озера, послышался протяжный волчий вой. Но Николай Ильич не обратил на вой внимания. Не услышал.
16
Корнилов шел на работу, уже отчетливо сознавая, что в деле об убийстве художника Тельмана Алексеева есть обстоятельства, которые во что бы то ни стало следует выяснить. Прежде всего мотивы, извечный вопрос: зачем? Старуха Кашина говорила, со слов некой тети Поли, что у отца с сыном была давным-давно ссора. Отношений друг с другом, судя по всему, не поддерживают. Местные жители никогда не слышали от Зотова, что у него есть сын.
А самоубийство лесника? Разве нет в нем ничего странного? Почему, например, повесился он лишь на третий день после убийства?
А сами обстоятельства убийства? Кто-то ведь шел по тропинке от станции следом за Алексеевым, кто-то потоптался вокруг него. В то время, когда Алексеев, может быть, был еще жив… Кто?
«Нет, нет, не так все просто. В архив дело еще рано отправлять!»
Все утро Корнилову хотелось хоть на час остаться одному и еще раз обдумать события вчерашнего дня, но, как назло, надо было проводить совещание, выслушивать сотрудников, принимать решения. А без пятнадцати одиннадцать словно что-то кольнуло его – он вспомнил про обещание быть на репетиции. Подосадовав, что опрометчиво пообещал Грановскому обязательно приехать, он вызвал машину.
…Впервые в жизни он шел по пустому театру, по сумрачному холодному фойе. Два-три бра отбрасывали тусклые блики на портреты актеров, развешанные по стенам. Было совсем тихо, только откуда-то издалека неслось приглушенное гудение пылесоса. Корнилов в нерешительности остановился, не зная, куда идти, потом решил заглянуть в зрительный зал. В зале тоже стоял полумрак, лишь сцена была ярко освещена. В первых рядах сидело несколько человек. Среди них – Грановский. Он оглянулся на скрип двери, узнал Корнилова.
– А вот и товарищ Пинкертон! – радостно закричал он. – Давайте сюда, дорогой!
Сидевшие рядом с режиссером люди тоже обернулись и бесцеремонно рассматривали приближавшегося Корнилова. Ему было неловко от этой бесцеремонности.
Грановский познакомил его со всеми, но Корнилов даже не запомнил фамилий. Кроме одной. Фамилию актрисы Разумовой он знал еще раньше: недавно у нее была украдена «Волга», и работники уголовного розыска довольно быстро отыскали ее в Прибалтике.
– Продолжим, мальчики, – сказал Грановский. – Танцульки в квартире Аллочки… Все занятые – на сцену!
Корнилов следил за всем, что происходило и на сцене, и в зале. Ему было интересно не то, как разворачивались действия по ходу пьесы, а поведение режиссера, его реплики актерам, бурная реакция по какому-то незначительному поводу. Некоторые сцены Грановский заставлял повторять по два, по три раза.
Внимательно приглядываясь ко всему, что происходило вокруг него, Корнилов подсознательно, помимо своего желания, все время возвращался и возвращался ко вчерашнему дню. Каких только преступлений не приходилось ему раскрывать за время работы в угрозыске! Но убийство художника Тельмана задело его очень сильно. Прежде всего потому, что он не мог его объяснить. Он не верил – сердцем не мог принять! что убийцей был отец. А ведь всего несколько дней назад он, именно он, Корнилов, вывел работников лужского уголовного розыска на лесника Зотова!
Еще в мастерской Алексеева, когда подполковник рассматривал картины художника, у него появилось смутное ощущение того, что между старым отшельником, коротавшим свои дни в глухих мшинских лесах, и ленинградским художником существует какая-то связь. Почему возникло это ощущение, Корнилов не смог бы объяснить. Может быть, потому, что пейзажи, развешанные на стенах мастерской, чем-то напомнили ему окрестности Владычкина? Но они, эти пейзажи, были так типичны для юга Ленинградской области!
…На сцене произошла заминка. Актер Борис Стрельников, игравший молодого парня со смешной кличкой Варежка, слишком взволнованно, с некоторым надрывом объяснялся со своей подружкой Леной, которую играла Разумова. А всего час или два назад этот же Варежка всадил нож в живот другой своей приятельнице. Таясь и заметая следы, Варежка прибежал в квартиру Лены, надеясь отсидеться у нее, а заодно и «закрутить любовь».
Метания Стрельникова прервал Грановский, громко захлопав в ладоши.
– Нет, нет! Что вы делаете, Боря? – Грановский сорвался с места, легко взбежал на сцену: – Ну что вы делаете, миленький? – плачущим голосом сказал он. – Вы же не рефлектирующий Раскольников, а тупой убийца… Откуда такой разумный взгляд? Ваша совесть глуха, никаких сожалений, никаких раскаяний. Ткнуть человека ножичком для вас – раз плюнуть!
Грановский сморщился, словно вспомнил что-то очень неприятное:
– Сначала, повторим эту сцену сначала.
Актеры медленно, словно нехотя, занимали свои места.
Борис Стрельников взял со столика рюмку и подошел к дивану, на котором полулежала Леночка. Лицо у него было сумрачным, растерянным.
– Начали! – сказал Грановский.
Стало тихо. Только из фойе доносилось приглушенное бархатными шторами гудение пылесоса. Уборщицы готовили театр к вечернему спектаклю.
– Нет, не могу, – сказал Стрельников и поставил рюмку на столик. – Андрей Илларионович, мне нужен еще день… Я не готов играть равнодушного убийцу.
Грановский смешно надул губы, совсем как обиженный мальчик, и минуту стоял в нерешительности.
– Андрей Илларионович, – тихо сказала Разумова. – Ну дайте ему денек, он с ножичком порепетирует.
Все засмеялись, а Стрельников зло посмотрел на актрису.
– Ладно, ладно. – Грановский поднял успокаивающим жестом руки к груди. – Я тебя понимаю, Боря. Отложим эту сцену. Нечего смеяться, Разумова! Я буду рад, если ты станешь так же серьезно думать о своих ролях. На сегодня все кончено.
Он сделал несколько шагов, но внезапно круто развернулся и быстро подошел к Стрельникову.
– Ты, Боря, в суд сходил бы, что ли. На убийцу поглядеть… – начал он энергично, но вдруг замолчал, словно какая-то новая мысль, не согласная с высказанной, пришла ему в голову. Досадливо сморщившись, Грановский махнул рукой и оглянулся по сторонам. Увидев Корнилова, он спустился со сцены, подхватил его под руку и провел к себе.
В кабинете главного режиссера было тепло и уютно. Большая бронзовая нимфа грациозно держала над головой светильник. На стенах висели потускневшие от времени афиши.
– По рюмке коньячку? – спросил Грановский, открывая старинный, красного дерева бар.
– Спасибо. Я должен в управление ехать, – отказался Корнилов.
– А я выпью с вашего разрешения. Что-то разволновался сегодня. – Он налил себе в маленькую хрустальную рюмочку, сел напротив подполковника. – Ну что вы скажете, дружок? Недовольны? У вас такой хмурый вид…
Корнилов улыбнулся.
– Не обращайте внимания. Дела заели. Да и человек я скучный. Улыбаюсь редко.
– А ваше мнение о пьесе, об актерах, товарищ скучный человек?
– О пьесе мы с вами уже говорили, Андрей Илларионович, – ответил Корнилов. – С точки зрения уголовного розыска – все в ажуре.
– Ох и хитрец же вы, товарищ подполковник! – Грановский выпил коньяк и поставил рюмку на стол. – А если серьезно?
– Если серьезно, то пока говорить еще рано. – Корнилов виновато улыбнулся. – Мне время на раздумья требуется. Театрал-то я аховский.
– Ну а все же? – настаивал Грановский.
Корнилов молчал, внимательно разглядывая афиши.
Андрей Илларионович ждал, нервно сцепляя и расцепляя ладони.
– Пьеса неплохая, – неторопливо начал подполковник. – Сюжет лихо закручен. Публика у нас такое любит. Аншлаг на год обеспечен…
Грановский хотел что-то возразить, но Корнилов предостерегающе поднял руку. Режиссер улыбнулся и промолчал.
– Неплохая пьеса, Андрей Илларионович, – продолжал Корнилов. – Идея нужная: сколь веревочка ни вьется… Но таких пьес можно сотни состряпать. Сотни! И сюжеты еще закрученнее придумать. Да вы к нам в уголовный розыск приходите – мы вам такого порасскажем.
– Так за чем дело стало? – весело спросил Грановский.
– Ну а дальше-то что? – как-то вяло отозвался Корнилов.
– То есть как это: дальше что? – удивился режиссер.
– А так… Посмотрел я эту пьесу – ничего нового. С чем пришел, с тем и ушел.
– Да чего вы хотите от театра, от пьесы? Какого нового? – В голосе Грановского чувствовалось легкое раздражение. Корнилов уловил это и засмеялся.
– Вы, Андрей Илларионович, не обращайте внимания на мои умствования. Я предупреждал о своей некомпетентности. Но знаете, когда идешь в театр или книжку раскрываешь, всегда хочется что-то новенькое о себе узнать… А в общем-то пьеса нормальная. Мне показалось только, что герои в ней слишком одноцветные…
– Ну давайте, давайте! Топчите, – уже незлобиво проворчал Грановский. – Сам напросился.
– Правда, одноцветные. А ведь в каждом человеке и доброе и злое уживается.
– Это уж достоевщина пошла.
– А достоевщина – это плохо или хорошо? Молчите? Я вам, Андрей Илларионович, хочу засвидетельствовать: мой опыт общения с людьми подтверждает, что в одном человеке могут соседствовать и доброе и недоброе…
– Перед вашим опытом я снимаю шляпу, – сказал Грановский. – Вы бы рассказали про свои дела.
– Наши дела как сажа бела.
– Да уж это-то воистину так! С такими подонками небось приходится дело иметь! Я одного не понимаю, – горячо заговорил Грановский. – Ну что мы нянчимся с ними? Читаешь в газете: человек убийство совершил, а ему восемь лет. Что же это такое, дружок? Где же карающая рука закона?
Корнилов молчал.
– Ну что вы молчите? Сказать нечего? Вот то-то же! – словно бы обрадовался режиссер. – По глазам вижу: согласны со мной.
– Согласен, согласен, – поднял руки Игорь Васильевич. – Законы наши нуждаются в совершенствовании. Не всегда, правда, в сторону ужесточения наказаний…
– Вы мне скажите, Игорь Васильевич, как на духу скажите, – спросил вдруг режиссер, внимательно заглядывая в глаза Корнилову, – какое преступление вам лично, вам как человеку, наиболее омерзительно?
– Взяточничество, – твердо сказал Корнилов. – Лихоимство всех мастей…
– Взяточничество? – разочарованно переспросил Грановский. – Но есть же более мерзкие вещи.
– Самое мерзкое – лихоимство, – горячо запротестовал Игорь Васильевич. – Вот – чудище обло, огромно… Это чудище может прикинуться самой невинностью, а заражает все вокруг. Ученые провели недавно такое исследование: предложили большой группе людей оценить по степени тяжести десять преступлений. И знаете, какой результат? У всех опрошенных групп дача взятки оказалась на последнем месте… А ведь это порождает двойную мораль…
– Так! – Грановский сделал энергичный жест рукой, нацелив длинный палец на Корнилова.
– Но если говорить вообще, то меня больше пугает не само преступление, – сказал Игорь Васильевич, – а готовность некоторых людей совершить его… – Заметив недоуменный взгляд Грановского, Корнилов добавил извиняющимся тоном: – Может быть, это я слишком упрощенно? – Он прищурился, будто пытался разглядеть что-то далекое. – Да нет, пожалуй, именно это я и хотел сказать. Меня пугает, что некоторые люди больше боятся карающего меча закона, чем голоса собственной совести, собственного разума. – Он заговорил с необыкновенной горячностью: – Вот представляете себе – иное существо может прожить долгую жизнь, не совершив ни разу не то что преступления – проступка не совершив. Всю свою долгую жизнь такое существо аккуратно покупало в трамвае билет, не брало чужого. А почему? Только из-за страха быть пойманным! Человечишка этот не украл ни разу только потому, что боялся – посадят! И не убил поэтому! Понимаете?
Грановский протестующе поднял руку, но Корнилов опять остановил его:
– Понимаете, понимаете! Только согласиться не можете, потому что привыкли думать по-другому. Привычка вам мешает. И вот живет такой человечишка, вечно готовый к подлости, к преступлению. Ждет своего часа. И час этот может прийти. Такой час, когда наконец он увидит, почувствует: бери, никто никогда не увидит, убей – не дознаются! И украдет, и убьет, и предаст! Вот кого я боюсь больше всего. С таким человечишкой я, может быть, годы бок о бок живу, и он меня в любое время предаст, совершит какую-нибудь пакость. Когда почувствует, что останется безнаказанным.
– Вы это все всерьез? – удивленно спросил Грановский. – Или на вас полемический стих нашел?
– Всерьез, – Корнилов сел в кресло, устало откинулся на спинку. – А вы, конечно, со мной не согласны?
– Нет, я не могу утверждать, что не согласен, – растерялся режиссер и развел руками. – Все, что вы говорите, очень занятно.
– Занятно?
– Простите, ради бога. Словцо не к случаю, – Грановский улыбнулся смущенно. – А как же «души прекрасные порывы»? Ум, сердце, чувство долга, наконец! Уже не считаете ли вы, что чувство долга – подневольное чувство? Продиктовано страхом перед ответственностью.
– Что за привычка укоренилась в нашей жизни! – раздражаясь, сказал Корнилов. – Все толкуется, как говорит наш брат юрист, расширительно! Андрей Илларионович, я лишь одно хочу сказать… Нет, нет, я просто утверждаю: существуют в нашей жизни человеки, не совершившие преступления только из страха расплаты. Даже нет! Они не столько боятся расплаты, сколько быть узнанными. С преступниками мы справимся. Рано или поздно мы их вылавливаем всех. Но как распознать человечишку с ограниченной совестью? Молчите? А я так думаю, что в некоторых случаях не распознать! – Он замолчал и несколько секунд сидел задумавшись. Грановский тоже молчал. Неторопливо набивал трубку, уминая табак большим пальцем.
– Расскажу вам один страшный случай, – снова заговорил Корнилов. – Страшный не самим преступлением, а тем, какой человек это преступление совершил. Представьте себе: март сорок второго года. Ленинград только-только начал оправляться от страшной зимы. Очищают улицы. Добровольцы-сандружинницы ходят по квартирам, помогают больным, увозят мертвых. И одна из этих немолодых женщин, пока подруги уносят мертвую старушку, раскрывает стоявшую на столике металлическую коробку из-под чая и находит в ней драгоценности. И кладет их в карман. Кладет, потому что никто не видит, кладет, потому что знает: из всех обитателей квартиры в живых никого не осталось – старушка была последней…
А эта женщина слыла добропорядочной, ее уважали друзья и сослуживцы, почитали ученики… У нее были ученики! И она их, наверное, добрым делам учила.
– Вот что делает с людьми жадность, – подал голос Грановский.
– Жадность-то жадность… Но не все жадные – воры. И не все злые – хулиганы. И не все лгуны – лжесвидетели. Правда?
Режиссер промолчал.
– Если человека с раннего детства воспитали так, что честность и неприятие всякого зла стали главными чертами его натуры, никакие соблазны ему не страшны, – продолжал Корнилов. – Поступки этого человека продиктованы его пониманием добра и зла, а не боязнью наказания. Такие люди умирают, ни разу в жизни не взяв в руки уголовный кодекс. А эта женщина… Ну что ж, вот вам пример человека с двойной моралью. Не подвернись ей тогда случай, жила бы честно. До следующего. Но искушений-то в жизни много!
– А как же ее поймали? – удивился Грановский.
– Это уже дело десятое… Через пятнадцать лет пришла продавать золотой браслет. А браслет уникальный, еще до войны был взят на учет государством. Его старушка завещала музею.
– Судили?
– Нет. Срок давности истек. Да разве только в этом дело? Кем она к старости пришла? Воровкой… Я на каждом углу кричу: профилактика, профилактика! Но не такая, как ее понимают некоторые: имеет подросток пять приводов в милицию – закрепляют за ним шефа с завода, и на этом все кончается. Нет, братцы! Профилактика начинается с родителей. У них еще и ребенок не родился, а мы должны знать: смогут ли они правильно свое дитя воспитать? И научить их этому искусству. И вмешаться, когда увидим, что не смогут родители настоящего гражданина вырастить. И вмешаться не тогда, когда парень попробует чужие велосипеды угонять, а раньше, когда он в ползунковом возрасте каждый день пьяного отца или мать будет видеть.
– А у вас дети есть? – улыбаясь, поинтересовался Грановский.
– Нету, – помрачнев, ответил Корнилов. – Я вдовец. Вот женюсь снова – обязательно заведу. Вы не смотрите, что я старый. Еще и пятидесяти нету. – Он помолчал немного. – Ну что вы на меня так смотрите? Я кажусь вам скептиком? Наверное, даже мизантропом? Нет, «дружочек», – Корнилов досадливо махнул рукой. – Ваш лексикон!
Он закурил сигарету. Грановский, зажав в зубах свою потухшую трубку, задумался.
– Это страшно. То, о чем вы сейчас говорили, – заговорил он после некоторого молчания. – Но я чувствую, что вы правы. Среди честных, великодушных, чистых душой живут и подлецы…
– Нет, не о подлецах я, – перебил Корнилов.
– Да, да. Я понимаю. Вы говорите о людях, которые способны совершать подлость. Это не одно и то же. Да. Но оттого, что именно они рядом, особенно страшно.
Они помолчали.
– Андрей Илларионович, – лениво-ласково сказал Корнилов. – А ведь ваш Боря Стрельников никогда не сыграет бандита Варежку.
– Что? Не сыграет? – удивился Грановский. – Почему это не сыграет? – повторил он недовольно.
– Он человек, видать, очень чистый. Наивный чуть-чуть. Ему просто характер этого персонажа, с позволения сказать, будет не понять.
– Но ведь он актер! Вы упрощенно мыслите, дружочек! Для того чтобы сыграть леди Макбет, совсем не надо быть чудовищем.
– Но Стрельников все-таки не сыграет. Хорошо не сыграет. Он еще слишком молод и неопытен, чтобы понять характер Варежки, а чтобы интуитивно почувствовать, у него консистенция другая. А про леди Макбет – это вы зря…
Грановский стал сердито раскуривать трубку. Спички у него ломались, и он ожесточенно бросал их на пушистый ковер. Раскурив наконец, режиссер ворчливо сказал:
– Ну и подсунули мне консультанта. Не приведи господи. Спектакль сорвет. – Он налил в свою рюмку коньяка, о котором за разговором совсем забыл, и подмигнул Корнилову: – Ну уж дудки. Я из Бори Стрельникова сделаю этого бандюгу. – Грановский выпил и тихо добавил: – А потом посмотрим…
Когда Корнилов уходил, Грановский задержал его руку в своей и спросил строго:
– Значит, заветный ключик – дети?
– Да, дети, – сказал Корнилов. – Надо с раннего детства воспитывать в человеке отвращение к разной мерзости. А вы разве с этим не согласны?
Корнилов ушел, а Грановский долго ходил по кабинету, попыхивая трубкой. «Хм, как это я так легко согласился с этим ершистым подполковником, – думал он. – Странный человек, немолодой, угрюмоват, и вдруг такой задор! Мыслит он интересно, но спорно, спорно… Целая философская система. Нет, нет! Уж, во всяком случае, спорно его утверждение, что не совершивший преступления, но способный его совершить опаснее, чем настоящий преступник… Нет, дружочек!» И вдруг почему-то подумал о своем бывшем приятеле Пастухове… «Тьфу, черт! – выругался Андрей Илларионович. – Так можно далеко зайти!»