355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Селеста Альбаре » Господин Пруст » Текст книги (страница 7)
Господин Пруст
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 12:27

Текст книги "Господин Пруст"


Автор книги: Селеста Альбаре


Соавторы: Жорж Бельмон
сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц)

X
ВАША МАТЬ УМЕРЛА

Именно эти военные ночи с 1914-го до 1918-го помогли нашему сближению в те вечера, если только можно назвать вечерами время далеко за полночь.

Сначала г-н Пруст говорил немного, потому что я, как полагается, находилась на испытании; он же, по свойственной ему наблюдательности, хотел разузнать про человека буквально все.

Именно тогда он стал меня расспрашивать обо мне самой и нашем семействе, но больше всего это касалось детских лет:

–     Ведь именно тогда все закладывается, и рай, и ад.

Как-то раз, рассказывая ему свои истории, я спросила:

–     Сударь, я никак не пойму, зачем вам все это. Ведь очень скучно слушать о моем детстве и о нашей деревне.

–     Совсем нет, Селеста, и признаюсь вам: я хочу написать о вас целую книгу. Но не вздумайте только возгордиться.

–     Да чем же мне гордиться, сударь? Вы, что, смеетесь надо мной?

–     Нет, нисколько; и здесь нет ничего обидного. Ведь если я пишу книгу, из нее можно многое узнать. И то, что присуще вам, это ведь не только ваше. А самое главное – откуда оно берется? У вас прекрасная душа, но кому вы ею обязаны? Отцу, матери, бабушке или еще дальше? Вот это мне и хотелось бы знать.

Он буквально завораживал меня своей манерой слушать, подперев рукой щеку, и этими глазами, то мягкими, то блестящими, но всегда полными внимания, как будто уже записывал то, что говорилось. И я говорила, говорила...

Прежде всего он хотел буквально вытянуть из меня все черты характера и образа жизни. Я должна была ему рассказывать все четыреста случаев из моего детства: как я лазала по деревьям (каким именно?); как зимой, вместо того чтобы идти завтракать, мы катались по льду в своих деревянных галошах, чуть ли не ломая себе руки и ноги; про мои три передника (вместо одного у сестры), которыми я ухитрялась везде зацепляться. Он приходил в восторг:

–     Селеста, вам надо было родиться мальчишкой!

Я рассказывала ему о временах года, цветах и фруктах, о нашем большом доме, Ледяном  и продувавшемся  со  всех сторон, так  что в  холода матушка согревала постели грелками; а школа совсем не отапливалась, и она клала нам с собой по утрам горячие уголья в ножную грелку.

Его очень интересовали все четверо моих братьев, сообразительных и наделенных каждый своими особенными способностями. Старший учился у иезуитов в Родезе и каждый год получал почетную награду. Он умел делать все что угодно, но не любил сельскую жизнь и уехал – это была настоящая катастрофа для отца, хотя он всегда приезжал на отпуск помогать в работах. Он умер двадцати семи лет из-за несчастного случая на велосипеде. Второй брат был полной противоположностью – ни за какие блага он не согласился бы жить в городе. Когда я вышла за Одилона, он сказал: «Ну и поезжай в этот Париж! Будешь есть там гнилое мясо и вонючих кур. У нас по крайней мере все здоровое». Он доходил до того, что сам молол себе муку и пек свой хлеб, считая, что продававшаяся мука испорчена примесями, которые вредны для его желудка. Правда, после перенесенной скарлатины у него было слабое здоровье. Но это он возмещал своей изобретательностью. Придумал, например, такую молотилку, где вместо быков работала сила воды, и очень ею гордился: «Другие просят помощи, а потом им нужно тратиться на угощение. Зато мне никто не нужен». У него был плохой сон, и, ворочаясь по ночам, он придумывал всякие приспособления для хозяйства.

Г-н Пруст заочно полюбил его. Брат еще до моего замужества женился на племяннице архиепископа Турского, монсеньера Нэгра, и когда я рассказала об этом г-ну Прусту, он так восхитился и чуть ли не возгордился этим, как если бы его внучатая племянница вышла за сына Франсуа Мориака. Не помню уже, не то на другой день, не то по прошествии некоторого времени, он прочел мне стихотворение, в котором поддразнивал меня по этому поводу:

 
Grande, fine, belle, un peu maigre,
Tantot lasse, tantot allegre,
Charmant les princes et les pegre,
Lancant a Marcel un mot aigre.
Rendant le miel pour le vinaigre,
Spirituelle, agile, integre,
C'est la presque niece de Negre.
 

Он был страшно доволен и смеялся, как ребенок. Потом спросил меня:

–     А что вы скажете, Селеста? Неплохо, а? Мне нравится, возьмите его.

Я тоже посмеялась, такой у него был непривычный вид:

–     Ах, сударь, ну вы меня и изобразили!

–     Да, «красива», «чарующая принцев», «остроумная»! Мы вставим все это в мою книгу.

Он даже потер руки от удовольствия – и сдержал слово: написал в книге.

Интересовала его и история самого младшего моего брата – может быть, по причине некоторого сходства. Именно в связи с этим он впервые стал упоминать о своем детстве. Мой младший брат был очень чувствителен и даже нежен. Мы очень любили друг друга. Когда я делала глупости, он говорил матушке: «Если ты будешь ругать Селесту, я заплачу». Он умер в девять лет от ревматизма суставов. Отец любил его больше других и так никогда и не утешился, как и мать, потерявшая уже седьмого ребенка после пожара, который уничтожил все наши владения. Беременная, она пыталась затушить загоревшийся сарай с соломой, но, когда поднималась с ведром воды, на ней вспыхнула юбка. Через неделю родился ребенок, вскоре умерший. Отец тоже чуть не погиб в пламени внутри нашего дома, спасая документы; его вытащил через окно, почти задохнувшегося, мой старший брат.

Несмотря на рассказы об этой трагедии, я позабавила г-на Пруста тем, что потерявший все отец был вынужден позаимствовать у соседа шляпу, чтобы идти к мессе; но шляпа оказалась слишком мала для него.

Однако больше всего он расспрашивал про мою мать:

–     Я вижу, что ваш отец был добрым человеком, но даже у самых лучших мужчин всегда остается некий налет грубоватости. Мужчина не может быть воплощением добра, как, судя по всему, ваша матушка.

И правда, моя мать была бесконечно справедлива, мудра и терпелива. Глубокая вера помогала ей со смирением переносить все беды. В ее семье было четверо детей: три дочери и сын, все они умерли, кроме нее. Мать говорила ей: «Дочь моя, дай тебе Господь не увидеть уход твоих детей». И вот двое моих братьев тоже ушли, не считая не выжившего младенца. Но от этого ее доброта и сострадание к другим только возрастали. Наше семейство все-таки пережило все несчастья и оправилось. В школе нам с сестрой Мари говорили: «Там, на вашей мельнице, все есть, не как у нас». И на самом деле, были такие семьи с четырьмя или пятью детьми, которые прямо-таки голодали и в своих жалких домишках жили без света и тепла. Часто мать отправляла меня с корзиной сыра и хлеба, сказав: «Если тебя спросят по дороге, ничего не говори. Твое дело прийти, отдать и вернуться домой». Это происходило всегда в сумерки, чтобы никто не увидел унизительной для людей милостыни. Так же она продавала и кур, которых мы держали чуть ли не целую сотню. Отец жаловался: «Не понимаю, ты отдаешь за восемнадцать су, а они везде стоят два с половиной или три франка!»

У нас было много фруктов, мать звала женщин собирать их, потом сажала за общий стол, где бывало по двенадцать, а то и по пятнадцать человек. Вечером эти женщины шли домой с полными корзинами.

Она была абсолютно не способна на какую-либо нечестность или ложь и говорила нам: «Если кто-нибудь сделал дурно или оступился, то, признавшись, уже может считать себя прощенным».

Посмотрев на наши фотографии, г-н Пруст находил, что по внешности я очень на нее похожа. И добавлял:

–     Но и нрав у вас такой же, то же простодушие, которое, несомненно, идет от нее. Я вижу, и со мной, и с вашим мужем вы не умеете притворяться.

–     Сударь, потому что вы для меня как мать.

Этим я хотела сказать: то же внимание, та же теплота и доброта.

К одиннадцати годам я уже вполне развилась – совсем выросла, но была очень анемична, и матушка боялась, как бы у меня не началась чахотка.

–     Ах, дорогая Селеста, она, должно быть, так волновалась за вас! Как и моя матушка за меня...

Я рассказывала ему, что в четырнадцать-пятнадцать лет совсем переменилась, и тогда пропали мои мальчишеские замашки. Мне не хотелось никуда ходить, а когда моя старшая сестра Мари шла на прогулку, я оставалась дома вязать и заниматься делами. И даже замужем, в Париже, мне больше всего хотелось быть у себя. Он смотрел на меня со своей теплой обволакивающей улыбкой:

К счастью, ваш характер не переменился. Как и ваша матушка, вы созданы для преданности, и даже не ощущаете этого. Иначе вас бы здесь и не было.

В довершение всех несчастий моей матери в сентябре 1913 года умер отец. Он уже четыре года был парализован и не мог передвигаться без посторонней помощи. Если кто-нибудь из нас брал его за руку, он требовал: «Пусть придет мать». Они очень любили друг друга. Когда он умер, я была уже замужем, но сразу же приехала. Видя, как устала матушка, я предложила ей:

–     Мама, когда вы придете в себя, вам надо приехать на несколько дней в Париж, отдохнуть.

–     Нет, доченька, с отцом умерла половина меня, а другая должна оставаться здесь. Я никогда не поеду в Париж. Главное, увидимся ли мы теперь?

Г-н Пруст со слезами на глазах слушал мой рассказ о том, как я простилась с ней. От нашего огороженного имения брат отвез меня на лошадях к станции за пять километров. Матушка  смотрела  мне  вслед,  пока  я  совсем  не  скрылась  из   вида.

А в один прекрасный день 1915 года вдруг стучат в дверь черного хода на бульваре Османн. Я открываю и вижу одну из сестер мужа, которая говорит мне:

–     Селеста, пришла телеграмма от твоего брата. Тебе нужно поехать туда, твоя мать очень больна.

–     Как же это так? Я еще два дня назад получила письмо от Мари, где она пишет, что матушка чувствует себя очень хорошо.

Но она настаивала, и я пошла к г-ну Прусту.

Он сказал:

–     Откуда же она узнала?

–     Из телеграммы.

–     А вы видели эту телеграмму?

–     Нет.

–     Принесите ее. Сама я даже боялась читать телеграмму. Как сейчас, помню г-на Пруста, бледного, с голубым листком на одеяле.

–     Бедная Селеста, ваша мать умерла. Здесь написано: «Осторожно предупредите Селесту, подробности письмом»,

Он тихо заплакал вместе со мной. Потом велел сразу же ехать:

–     Дорогая Селеста, я понимаю вашу боль, ведь у меня это уже было. Но вы должны повидаться с матерью, даже умершей. Хотя это очень тяжело.

–     Сударь, но я не хочу оставлять вас совсем одного.

–     Ничего, все как-нибудь устроится, не думайте об этом и поезжайте.

И он поцеловал меня.

Но мы все-таки сделали так, что одна из сестер мужа приходила к нему вовремя моего отсутствия.

Шла война, и средства передвижения были затруднены; в ожидании поезда мне пришлось ночевать в Сен-Флуре. Я выехала торопясь, даже не переоделась для дороги. Мои городские туфли увязали в снегу. А в Оксилаке брат и сестра решили, что я не приеду, и матушку уже похоронили (она скоропостижно умерла от кровоизлияния).  Я так и не увидела ее, как хотел г-н Пруст.

Мое отсутствие продолжалось не более трех дней, несмотря на все те же трудности обратного пути. Когда я рассказала г-ну Прусту, как все было, он снова прослезился и, взяв меня за руку, сказал:

–     Я все время думал о вас.

Кроме того, именно тогда пропал без вести старший брат Одилона Жан; г-н Пруст попросил своего друга Рейнальдо Ана разузнать о нем через своих знакомы в Генеральном Штабе. Перед моим отъездом в Оксилак он сказал:

–     Не беспокойтесь о брате мужа, Селеста. Если у меня будут известия, я пришлю телеграмму.

И он действительно телеграфировал, что пока еще нет никаких новостей.

За время моего краткого отсутствия сестра мужа Леонтина делала все, что могла. Но мне-то было понятно, насколько этого недостаточно. Как сказал г-н Пруст, время тянулось для него бесконечно долго, а Леонтина еще и не удержалась от того, чтобы не поговорить с кем-то в доме, а потом обо всем доложить ему, чего он совершенно не терпел. Он уже слишком привык ко мне, чтобы его устроил кто-то другой.

Я почти уверена, за мое отсутствие г-н Пруст практически не вставал. Он сказал мне, скорее шутя, чем в виде упрека:

–     Ваша Леонтина путалась в квартире и даже не умела застелить мою постель.

Очевидно, даже мое недолгое отсутствие доставило ему немалые неудобства, тем более что за все эти годы я болела всего один раз. Кажется, это было в 1917-м, когда свирепствовал испанский грипп, унесший столько жизней. Помню, меня лихорадило, я вся плавала в поту и еле держалась на ногах, а когда вошла в его комнату, он, никогда ничего не упускавший, спросил:

–     Что случилось, Селеста? Вам плохо? И, кажется, есть какой-то запах?

–     Нет, сударь, нет, уверяю вас. У меня все хорошо.

Но вечером г-жа Шевалье, кухарка с первого этажа и единственная моя приятельница, посоветовала мне поберечься. У нее самой уже был испанский грипп. В этот вечер г-н Пруст уходил из дома. Я все приготовила, как ни в чем не бывало. Потом, разложив всю кучу бумаг и газет у него на столе, после его возвращения легла, приняв аспирин и приготовив на стуле сменную рубашку. Через несколько часов я проснулась в луже пота, дрожа от озноба. У меня не было сил даже для того, чтобы поднять руку. Я едва смогла переменить на себе рубашку и снова заснула. К полудню я, как обычно, встала, чтобы заниматься делами и в четыре часа подала ему кофе. Ноги у меня были ватные, но я ничего не сказала г-ну Прусту. Он тоже промолчал, хотя, быть может, и заметил мое состояние, что было с его стороны еще одним свидетельством теплого ко мне отношения.

Ведь он не раз говорил мне:

–     Селеста, вам не следует видеться с такой-то. Боюсь, вы подхватите от нее микробов, а это для нас с вами очень плохо.

Однако самым неприятным была усталость. Пока г-н Пруст спал или отдыхал в постели, я бегала по хозяйству. Но как только он просыпался, тут все и начиналось. Именно поэтому сестра Мари и стала помогать мне.

Она была на три года старше, мы до сих пор живем вместе и обожаем друг друга – может быть, потому, что такие разные: у меня есть энергия для дел, но потом я валюсь с ног; она же, наоборот, всегда отступает перед трудностями. Сразу после смерти матери она слегла и не хотела вставать. Приехав в Оксилак, я нашла ее в постели, желтую, как лимон. Она только и повторяла: «Я не могу жить без нее». Потом мы постоянно переписывались. Я настаивала на том, что ей нужно встряхнуться и приехать в Париж, переменить жизнь, а не чахнуть в деревне. Но в первый свой приезд она не решилась остаться.

В конце концов я сказала г-ну Прусту, что не могу одновременно бежать налево и направо и быть сразу во всех местах. Я заверяла его в не меньшей, чем у меня обязательном характере моей сестры. Он согласился, и Мари приехала, теперь уже насовсем. Поскольку г-н Пруст не предложил для нее комнату бонны, находившуюся наверху, я из гордости не стала просить его и поселила Мари у сестры мужа на улице Лаффит. Она являлась к завтраку и уходила вечером.

Сначала – кажется, в начале октября 1918-го, незадолго до перемирия, – г-н Пруст несколько опасался ее. Надо сказать, что если я чувствовала себя с ним совершенно свободно, то сестра всегда была очень скованной. В самое первое время он как-то сказал мне:

Вот видите, мне приходится все делать по вашему желанию, вы захотели привезти сестру, и теперь она здесь.

Потом он увидел, насколько Мари все понимает, и что она полюбила его не меньше, чем я. Однажды, когда меня не было дома, он рассказал ей о своем отце, профессоре Адриене Прусте, и, вернувшись, я застала его очень довольным:

–     Селеста, я говорил вашей сестре о своем отце, и знаете, что она мне сказала?.. «Такие жизни, как у вашего отца, это ниспосланные жизни». Как прекрасно! Теперь это будет в моей книге.

Он так и сделал.

Но все-таки г-н Пруст не очень-то общался с Мари. Если меня не было в доме, он звал ее и говорил:

–     Что, Селеста еще не вернулась? Когда она придет, пришлите ее ко мне.

Мари ходила за покупками и очень помогала убираться, когда его не было дома. Но обычно он имел с ней дело в моем присутствии.

В его книге есть знаменитая сцена, где мы обе около него, когда он пьет свой кофе, и это будто бы происходит в Кабуре. Там изображены те дни, когда, просыпаясь, он был весел, как птичка, то ли потому, что потрудился ночью или, быть может, его не мучила астма.

В этой сцене я говорю у него: «Ахты, черный чертенок, смоляные волосы! Ах ты, хитрая бестия! И о чем только думала твоя мать, зачиная тебя, ведь ты просто птица, да и только. Посмотри, Мари, как он выглаживает свои перышки и какая верткая у него шея...» И правда, мне приходилось говорить ему нечто подобное, сравнивая его со встряхивающейся от сна птицей.

И еще слова, которые я говорю на той же странице: «Бедный растрепушка!» Именно так однажды я назвала его, и он спросил, откуда взялось такое слово.

–     От моей матери. Когда я была маленькая, она подзывала меня: «Иди сюда, моя растрепушка, я тебя причешу». А у вас, сударь, вполне подходящая прическа.

Ему это очень понравилось, и он сказал:

–     Давайте тогда говорить, как мы в молодости с моим приятелем Рейнальдо

Аном. Он звал меня «Бюнч», а я его – «Бюнибюль». Вы будете «Плуплу», я – «Миссу».

И потом он иногда действительно говорил мне:

–     Ну, как дела, Плуплу?

Но я так и не осмеливалась назвать его «Миссу». И совсем уже не помню, чтобы когда-нибудь, как Селеста из книги, я сказала: «Такого глупого и неловкого я еще не видывала!» Хотя в шутливой пикировке все могло быть, ведь говорю я все в том же романе: «Ах вы, мот этакий!» Да и на самом деле мне случалось замечать ему:

–     Повезло же вам, сударь, родиться богатым, а то как бы вы зарабатывали на жизнь без этого наследства?

Он напускал на себя вид провинившегося ребенка, который оправдывается:

–     Ну какой же я богатый, Селеста?

–     Сударь, вы можете все делать по своему желанию.

Однажды он сказал:

–     Нет, Селеста, я не богач. И к счастью, ведь для богатого человека...

Он не кончил, но по выражению его глаз я поняла, что он думает о тех обязанностях, с которыми связано в его представлении богатство, – ведь все-таки он был человеком долга.

Возвращаясь к страницам его книги, стоит еще сказать, что г-н Пруст, наверно, видел в нас некую природную свежесть по сравнению с тем миром, где ему приходилось бывать. И в большей степени у меня, чем у Мари, которую подчас шокировали мои вольности с ним. Я даже убеждена, он нарочно доводил разговор чуть ли до непристойностей, чтобы сконфузить мою сестру. Это развлекало его. Такие выходки он называл «кувырканьем».

Несомненно, он чувствовал себя с нами совершенно свободно. И когда после войны Одилон тоже поселился на бульваре Османн, мне кажется, г-н Пруст был вполне доволен – его маленький круг, наконец, замкнулся.


XI
ОН РАССКАЗЫВАЛ МНЕ О ЗВАНЫХ ВЕЧЕРАХ

В каком-то смысле оба мы были сиротами: у него родители умерли, друзья разбросаны – я вдали от семьи, муж на войне, а потом и мой отец с матерью тоже умерли. И между нами возникла своего рода близость, но для него она связывалась с работой, а я видела вокруг себя лишь некое зачарованное пространство.

Наши долгие бдения, превращавшие ночь в день, редко начинались раньше двух или трех часов, и только после его возвращения из гостей или когда он заканчивал работу, если был дома. И чем дальше, тем продолжительнее они становились. Сначала он отпускал меня часов в пять-шесть утра, может быть, в семь; потом у него появилась привычка звать меня еще раз, и доходило уже до восьми и девяти часов. Но меня это не беспокоило – я сразу же бежала по звонку, с распущенными волосами, улыбающаяся и готовая слушать его, если даже он прерывал мой первый сон. Он говорил мне:

–     А, вот и Джоконда!.. Дорогая Селеста, вы так и не отдохнули, но раз уж пришли, я хочу попросить вас кое о чем.

«Кое о чем» означало, например, телефонный звонок к тому, кого он захотел вдруг повидать или пригласить на прогулку. И часто он добавлял:

–     А что вы скажете? Ведь я могу делать только то, что позволяет мне здоровье. Стоит выходить сегодня вечером?

–     Ах, сударь, вам самому виднее лучше всего.

Он внимательно смотрел  на меня,  потом решался,  наконец,  и  я спускалась к телефону, или же он отменял свое решение. Но почти всегда после такого разговора я некоторое время оставалась у него, и мы разговаривали еще чуть ли не целый час.

В этих беседах проявлялась не только его потребность в общении. Ему нужен был повод для воспоминаний; он как бы сортировал свои мысли. Я уверена, г-н Пруст проверял на мне то, что написал, да и рассказывая, он воодушевлялся, я подталкивала его на остроты и сама тоже шутила, а он любил, когда я возвращала ему поданный мяч.

Для выхода из дома тоже был свой распорядок – во всяком случае, в мою бытность. Он никогда не уходил два вечера подряд, но зато неизменно приносил пищу по меньшей мере для одной-двух наших ночей, а иногда возвращался к уже рассказанному и через несколько дней, если ему приходили по этому поводу какие-то новые мысли. Случалось, он просто сиял от удовольствия:

–     Селеста, помните, что я рассказывал вам вчера о госпоже такой-то? Будто бы она любовница г-на X.? Так вот, сегодня я убедился в этом.

И объяснял. Или:

–     Знаете, Селеста, я обдумал это дело, и теперь мне кажется, оно вот в чем...

И он рассуждал дальше, чтобы услышать мое мнение. Тогда я совсем ни о чем не задумывалась и только после его смерти поняла все эти уловки, да и то лишь благодаря тому, что хорошо знавший его писатель Жак де Лакретель уже потом несколько раз повторял мне: «Помните, Селеста, как ему всегда нужно было ваше мнение?» Это же говорили мне и другие. Впоследствии я немало думала и все-таки уверена, что ему было интересно не столько мое мнение, как мои эмоциональный отклик. Мне вообще свойственна насмешливость, но я простодушно раскрывала перед ним свою душу и сердце – именно это и было ему нужно.

Помню, как-то раз он читал мне стихи не то Поля Валери, не то Сен-Жон Перса, и, когда кончил, я сказала: Сударь, разве это стихи? Это какие-то загадки.

Он стал смеяться, как сумасшедший. А потом говорил мне, что всем рассказывал о моем ответе.

Когда он собирался выходить из дома, его перчатки и платки уже лежали на комоде в прихожей на маленьком серебряном подносе. Тут же были приготовлены шуба или пальто, трость и соответствующая одежде шляпа – шапокляк, котелок или просто фетровая. Я помогала ему с шубой и подавала шляпу. Надо было видеть, как он надевал ее, брал перчатки и трость с завораживающей элегантностью и мягкостью движений. Я отворяла дверь и вызывала лифт. Уже на площадке он обычно с улыбкой оборачивался ко мне и говорил:

–     До свидания, Селеста. Спасибо. Я что-то устал, будем надеяться, это пройдет. Не знаю, задержусь ли допоздна. Не забудьте позвонить кому я сказал, и привести в порядок мои бумажки.

Как только г-н Пруст уходил, я набрасывалась на его комнату. Он никогда ничего не клал на место и не подбирал, и надо было очистить постель от газет, бумаг, ручек, платков, разбросанных или валявшихся на полу... Я убирала комнату, проветривала, складывала рубашки на стул – может быть, он возвратится замерзшим или просто захочет переодеться. Часы летели быстро.

Все сделав, оставалось ждать его возвращения. Поскольку в любом случае оно было очень поздним, никто из жильцов дома уже не мог приходить, и я лишь прислушивалась к тишине вокруг. Как только раздавался шум лифта, я выбегала на площадку и успевала открыть ему дверь. У него никогда не было с собой ключа, он об этом просто не думал.

Г-н Пруст возвращался, всегда улыбаясь, и, войдя в квартиру, прежде всего с той же элегантностью снимал шляпу. Но еще когда он выходил из лифта, я всегда замечала, доволен ли он проведенным вечером, только по одному тому, как надета шляпа. При хорошем настроении она была слегка приподнята спереди и под ней ярко блестели глаза. В противном случае шляпа надвигалась на лоб, а улыбка выдавала усталость. Он знал, что я все замечаю, и у нас установился некий ритуал. Еще на площадке он спрашивал:

–     Ну, и как оно?

–     Ну, так вы уже дома, сударь. В прихожей, сняв шляпу и шубу, он ждал, если вечер не удался, моего вопроса:

–     Сударь, вы недовольны?

–     Ах, дорогая Селеста, зачем я только поехал! Меня занудили там до смерти!.. И это когда так не хватает времени для работы!

Самое удивительное, как бы ни был плох вечер, он держал свое недовольство при себе. Но если вечер удавался – это было великолепно, просто какой-то фейерверк. Он весь светился изнутри неподдельным удовольствием.

–     У меня все готово, Селеста?

–     Да, сударь.

–     Прекрасно, пошли, мне надо многое вам рассказать. Мы направлялись в его комнату, он садился на постель – и начиналось.

И сегодня мне вспоминаются те долгие часы, когда, как полицейский на посту,

я выстаивала перед ним, даже не ощущая усталости. Мы были слишком заняты. А то, что он никогда не предложил мне сесть, – я уверена, просто ему это и в голову не приходило, так же как и мне самой, хотя стул для посетителей стоял в двух шагах от меня. Но и он тоже забывал об усталости. Приподнявшийся на постели, он походил на юного принца, возвратившегося с праздника жизни. Это было тем более невероятно, если вспомнить, что еще днем, выплывая из своего дымного облака, болезненно бледный и скованный, он едва мог говорить и только жестами просил не нарушать молчания.

Но теперь из него фонтаном била молодость. Он выкладывал мне все – увиденные глупость или остроумие: как смешон такой-то, или как прекрасно держалась весь вечер такая-то, и с каким вкусом она была одета. Когда он описывал чье-нибудь платье, я представляла себе все подробности, словно глядя на модную картинку.

Уже после его смерти ко мне пришла г-жа Ланвен, ставшая княгиней Полиньяк; я сказала, что знаю ее по описанию одного из ее платьев, которое восхитило г-на Пруста. Тогда она была еще замужем за внуком Клемансо, как он объяснил мне, и заметил при этом:

–     Глядя на сизые отвороты ее платья, я размечтался о Венеции.

И по моему описанию она сразу же вспомнила этот свой наряд.

Каждый раз, видя, как он начинает вспоминать впечатления проведенного вечера, я говорила:

–     Что ж, сударь, кажется, сегодня вы займетесь подробным разбором!

–     Может быть, Селеста, может быть...

И только посмеивался. Некоторые считали его недоброжелательным к людям.

Но я думаю, он прежде всего был моралистом. Во всем, будь то добро или зло, он старался найти неприкрытую истину.

Вспоминаю, как, рассказывая о другом платье с восхитительными тканью и покроем – из серебряной парчи, – он возмущался ответом этой дамы на комплимент.

–     Представляете, Селеста, что она сказала мне? «Это остатки последних денег Франции!» А знаете, кто она? Жена министра финансов! В конце концов, я решил, что при такой низменной душе даже самое прекрасное платье делается без вкусным и самого дурного тона, как и эти ее слова.

Больше всего он старался проникнуть в глубины душ; и если видел внутри черноту, не раздумывая, срывал притворную маску. Его ирония или насмешка всегда были совершенно естественны, особенно когда человек притворялся тем, чем не был на самом деле.

Один его старый знакомый, Константен Юльманн, иногда появлялся в свете в смокинге с иголочки; про него говорили, что г-н Пруст хочет предложить ему место своего секретаря. Но однажды в разговоре о нем он спросил мое мнение.

–     Ах, сударь, очень уж  он бледен, да еще так нехорош собой. Г-н Пруст вздохнул.

–     Но он-то считает себя красавцем!

И, немного помолчав, сказал:

–     Да, Селеста, должно быть, у него бывают неприятные минуты перед зеркалом, если вспомнить его вызывающий вид. Вот из-за этого люди часто так злы. Они не прощают другим своей некрасивости.

Но, похоже, ему было жаль беднягу, потому что он не любил видеть несчастных людей.

Однажды он послал меня с запиской к герцогине де Клермон-Тоннер, и, возвратившись, я рассказала ему, что застала эту даму в большой компании женщин. Улыбнувшись, он объяснил, что любит герцогиню за ее ум, тонкость, деликатность.

–     Но вы не знаете одного, Селеста: у бедняжки совсем нет причин сохнуть по мужчинам. Ее муж был просто зверь и устроил для нее настоящий ад. Он не спускал ей даже самой малости. И при всем этом всегда видишь ее прекрасной и великолепной, подобно счастливейшей из женщин. Я так и вижу ее в гостиной держащей перед огнем Руку, с которой по прозрачности во всем мире могла сравниться лишь вторая ее рука.

Но это не мешало ему смеяться над ее отцом, старым герцогом Ажено де Грамоном.

–     На деньги своей второй жены, урожденной Ротшильд – только представьте себе все эти богатства! – он построил огромный замок Вальер возле Санлиса. Потом Ротшильдша умерла, и он женился на итальянской принцессе. Хотите верьте, хотите нет, но эта женитьба излечила его от страсти к графине де Греффюль, потому что у принцессы в загородном доме было сорок пять слуг. До чего только не доходит людское тщеславие!

Он не простил и графу Пьеру де Полиньяку его женитьбы на герцогине де Валентинуа, незаконной дочери князя Людовика Монакского, который в конце концов официально признал ее. Г-н Пруст оскорбился тем, что граф променял свой титул на титул жены и стал герцогом де Валентинуа.

–     Жениться на прачке ради того, чтобы отказаться от имени Полиньяк! Ведь всем известно, что в Монако ее мать полоскала белье. Граф Пьер для меня больше не существует.

И он не только уже никогда не увиделся с ним, но даже отказал ему в просьбе о дарственной надписи на своей книжке.

–     Нет, нет. У меня рука не поднимается написать это имя. Если посыльный еще здесь, отдайте книгу. Или возвратите потом почтой.

С такими вещами г-н Пруст не шутил. Однажды ночью он возвратился особенно довольный собой из-за, как сам объяснил, одного доброго дела. Ему удалось уговорить некоего женатого человека (он не сказал, кого именно) разорвать недостойную связь. Показывая запечатанный конверт, он сказал:

–     Вот его письмо, написанное под его диктовку. Для большей верности я настоял, что сам займусь отправкой. А вы, Селеста, сегодня же отнесете его и отдадите в собственные руки.

Я доставила письмо и, как мне было велено, дождалась, пока эта дама  прочтет его. Она заплакала прямо у меня на глазах. Когда я рассказала об этом г-ну Прусту, он ответил:

–     Я знаю, Селеста, но так нужно.

Не любил он и экстравагантностей. Однажды, возвратившись от «Ларю», он рассказывал мне:

–     Представьте себе, там был и Жан Кокто со всей этой компанией. Как только я вошел, он стал вдруг прыгать, а потом бегал по столикам с криками: «Это Марсель! Это Марсель!» Ему хотелось непременно сесть рядом со мной и, конечно же, наплести всяких небылиц. Мне нравятся его остроумие и чудачества, но слишком уж он со своим враньем выворачивается наизнанку, лишь бы показаться интересным. Я уже давно не чувствовал себя так неловко после всех его выходок.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю