355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Селеста Альбаре » Господин Пруст » Текст книги (страница 2)
Господин Пруст
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 12:27

Текст книги "Господин Пруст"


Автор книги: Селеста Альбаре


Соавторы: Жорж Бельмон
сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц)

И он мне дотошно объяснял:

–     Как только позвонит, сразу идите. Хоть вы и не знаете квартиру, но все очень просто, не ошибетесь. Идите по коридору, потом через переднюю и большую гостиную, там еще одна дверь. Подойдя к ней, ни в коем случае не стучите, а сразу входите. Он позвонил и уже ждет вас. На столике около кровати увидите большой серебряный поднос, на нем серебряный кофейник, чашка, сахарница и молочник. Ставьте на поднос блюдце с круассаном и уходите.

Никола все время повторял:

–     Главное, ничего не говорите, если он сам не будет спрашивать.

Итак, приходя, я ждала на кухне и чувствовала себя как-то неспокойно в этой большой беззвучной квартире, мне совсем незнакомой, где был он, для меня невидимый и неслышимый. Самое странное, но я не припомню, чтобы хоть когда-нибудь тяготилась этими часами ожидания. Я ничего не делала, даже не читала. И ни одного звонка. Лаже никто не приходил. Совсем никто.

Так тянулись дни, и я уже поняла, что он так никогда и не позовет меня. Возвращался Никола и спрашивал:

–     Не вызывал?

Поболтав с ним немного, я уходила.

Но вот однажды два звонка. «Два  звонка – значит,  нужен   круассан», – так учил меня Никола. Беру круассан. Кладу на блюдце и пошла. Иду, как было сказано, через прихожую, потом через большую гостиную, без стука открываю дверь, раздвигаю портьеру и вхожу.

В комнате невообразимый дым, хоть ножом  режь. Никола предупреждал меня, что иногда г-н Пруст, проснувшись, сжигает окуривающий порошок из-за своей ужасной астмы, но я никак не ожидала такого облака. При всей своей обширности комната была густо наполнена дымом. У изголовья едва светила лампа под зеленым абажуром. Я увидела кровать из бронзы и на белой простыне зеленый отсвет, а вместо самого г-на Пруста только белую рубашку и плечи, прислонившиеся к двум подушкам. Лицо закрывали тень и туман от дыма, и оно совсем было не видно, я только чувствовала на себе его взгляд. К счастью, на столе поблескивали серебряный поднос и кофейничек. Не глядя вокруг, я подошла к ним, а когда уже вышла, так и не смогла бы описать обстановку комнаты, ставшей для меня потом столь привычной; все скрадывала полутьма, да я была еще и под впечатлением этих глаз. Поставив блюдце с круассаном на поднос, я поклонилась невидимому для меня лицу, а он только помахал рукой в знак благодарности, без единого слова. И я вышла.

Правда, в то время я была не очень-то храбрая; скорее, даже боязливая, чуть ли не ребенок в свои двадцать два года, особенно после того, как лишилась материнской заботливости. Да еще вся таинственность этой квартиры и этого человека в постели, окутанного облаком дыма; его комната, казавшаяся выше от высоких окон и длинных голубых портьер, закрывавших полуденный свет; и где-то высоко под потолком погашенная люстра в дымном тумане.

Только вернувшись в кухню на свой стул, я вполне ощутила сильное впечатление от стен этой комнаты, похожей на огромную коробку, обитую изнутри пробковыми листами, чтобы в нее не попадал никакой звук. Меня это тем более поразило, что напомнило один случай из моего детства в родном Лозере. Я ходила в школу к монахиням, которые прогуливали нас по воскресным дням. Однажды мы пошли за два или три километра осматривать только что открывшийся карьер. Может быть, я была любопытнее других и поэтому забралась совсем одна в какую-то галерею. Там стояла тишина и не доносилось криков детей. Затухающий дневной свет слабо освещал медово-коричневые земляные стены; я подумала: «Как внутри коробки». Меня это очень поразило, но тогда я не показала виду.

Прекрасно помню, что с того первого раза эта комната словно завораживала меня. Я как бы перенеслась в ту галерею с приглушенными звуками. Наверное, я была похожа на удивленного ребенка. И, конечно, его глаза, хотя и невидимые, смотрели на меня. Я даже уверена, в тот день он специально дождался, когда уйдет Никола, чтобы попросить свой круассан. Он хотел проверить меня. Уже когда я носила пакеты, а потом письма, он вызывал консьержку, чтобы осведомиться обо мне – как я держусь, не слишком ли болтлива и развязна? Но сама я и не подозревала ни о чем, тем более о предстоявших мне вскоре сложных обстоятельствах.

Все-таки первый шаг был уже сделан. И дело не в том, что я имела честь побывать в его комнате и поднести ему круассан. Даже не в моем любопытстве, как тогда в карьере. Было что-то неуловимое, исходившее от него и сразу тогда неосознанное. Если подумать, очень странно, что в первое время, когда я знала его по тем обрывкам и крохам, которые слышала от мужа и Никола – а это было трижды ничто, особенно с моим мужем, идеалом сдержанности, – у меня даже мысли не мелькнуло, что в этом человеке и его перевернутой наоборот жизни есть какая-то тайна. Напротив, я почувствовала какое-то притяжение. И все те воплощения, каким он являлся мне потом ежедневно, так и не смогли стереть первое впечатление от него – лежащего на бронзовой кровати, с невидимым лицом, совершенно неподвижного, кроме слабого жеста руки. Что ни говори, манеры его были совершенно необычны. По своей натуре он отличался от всех других, и поэтому имел не только великий талант; и сам человек, и его сердце были такими же.

А в общем, тогда у него не было причин иметь на меня какие-то виды, да и мне даже в голову не приходило, что я скоро окажусь в этом доме. Селина вылечилась, все пошло по-старому, и Никола уже не нужно было отлучаться.

К тому же я ведь и не делала работу Селины. И только если бы мне сказали, что больше не надо приходить на бульвар Османн, лишь тогда я поняла бы, насколько сама хочу бывать там, и как это уже вошло в мою жизнь.


III
И ВДРУГ ВОЙНА

Селина Коттен вышла из больницы, кажется, в начале 1914 года, но возвратилась на бульвар Османн лишь ненадолго, чтобы почти сразу уехать к своей матери в Шампиньи-сюр-Марн, недалеко от Парижа.

И все время, пока она там поправлялась, я так и продолжала исполнять по просьбе г-на Пруста свои нехитрые обязанности. Да и теперь, когда Никола не должен был ходить в больницу, мне уже не представлялось случая подавать кофе. Я снова превратилась в «курьера», – и уже не надо было подолгу сидеть на кухне в ожидании звонка. А если не случалось писем или каких-нибудь поездок для помощи Никола, я все-таки не шла домой, как раньше, но оставалась, чтобы заняться вязанием, починкой, или в отсутствие Селины разбирала белье.

Снова я не видела г-на Пруста – между нами посредником всегда был Никола. Единственная перемена в сторону сближения, но опять-таки без моего участия, состояла в том, что, когда я занималась своими нехитрыми делами, невольно видела, как Никола готовит то или другое, чаще всего кофе. А для этого всегда были совершенно особенные приготовления, ни в чем не похожие на то, что мне приходилось раньше видеть, и, естественно, я смотрела с любопытством и потому многое примечала. Таким образом, я невольно училась, приобретала навыки.

О самом г-не Прусте я не узнала ничего нового, не считая того, что можно было извлечь из двух-трех встреч с ним, да еще время от времени из рассуждений Никола о всяких пустяках, относящихся к работе камердинера, вроде той истории с замечательными брюками. Ну, и еще рассказы мужа, который в этом отношении был ничуть не разговорчивее сравнительно с другими своими клиентами. Изредка он упоминал, куда пришлось везти его, в ресторан или к тем людям, чьи имена для меня ничего не значили, или сколько часов пришлось ждать его. Но не больше. Самое необычное составляли послеобеденные поездки за город или в Булонский лес, когда г-ну Прусту хотелось увидеть кусочек пейзажа. Но не думаю, что для поездок нашлось тогда более одного или двух поводов.

Во всяком случае, хоть мне и нравилось приходить на бульвар Османн, у меня было внутреннее убеждение, что это ненадолго. Однако, самое странное, я не задавалась никакими вопросами. Просто жила и все, хотя совсем не хотела, чтобы это кончилось, и поэтому, вероятно, не думала, что будет дальше, тем более о чем-то постоянном. У меня не было причин особенно интересоваться делами и трудами человека, чья жизнь пока так и оставалась вдали от моей.

Тем временем Селина вернулась из деревни, и все как-то зашевелилось. Она была женщина с характером, к тому же очень неудобным. Г-н Пруст рассказывал мне:

–     Понимаете, она во все вмешивалась и хотела всем командовать.

Может быть, болезнь и операция даже усугубили это ее свойство. Но, возможно, здесь сыграло немалую роль и мое присутствие – другой женщины. Ясно только одно, после ее возвращения, впервые за все время, дела пошли вкривь и вкось. И г-ну Прусту как-то вдруг это надоело. Уже потом он мне рассказывал:

–     Моя милая Селина, – сказал я ей, – к великому сожалению, я должен предупредить вас, что, если вы хотите остаться у меня, вам нужно переменить свое поведение. Я не нуждаюсь в ваших советах, и не вам объяснять мне, что я трачу слишком много денег, ни тем более еще то или это. Не мое дело воспитывать вас, у меня на это просто нет времени. Так вот, если хотите, можете отдохнуть месяц или два, даже три, в конце концов. И после хорошего отдыха, когда вам станет лучше, мы подумаем. Но если вы будете продолжать по-старому, я предпочитаю сказать прямо: мне невозможно оставить вас здесь.

И Селина ушла – когда он что-то решал, то всегда становился до невозможности вежлив и говорил: «Если вам угодно», – а это было посильнее любого приказа.

Она возвратилась в свой домишко в Шампиньи, а г-н Пруст передал мне через Никола, что я здесь никак не лишняя, и все остается по-прежнему.

Конечно, через несколько недель Селина возвратилась, и отдых как будто сделал ее спокойнее и рассудительнее. Но, к сожалению, и на сей раз это долго не продолжалось. Вскоре ее природный нрав взял свое. Пожалуй, именно тогда она стала по-настоящему ревновать ко мне и, возможно, были произнесены всякие слова перед г-ном Прустом. Она даже устраивала из-за меня сцены и, как говорили, называла «маленькой интриганкой». Но сам г-н Пруст совсем об этом не упоминал, хотя самолично подтвердил: «Да, она ревновала к вам».

Уже потом он говорил мне:

–     Она превратилась в настоящую фурию, и, наконец, у меня открылись глаза, я только поражался, как мог столь долго переносить ее. На сей раз я сказал: «Послушайте, Селина, судя по всему, отдых не помог вам, вопреки моим ожиданиям. Я уже объяснял, что не нуждаюсь в ваших советах. Для работы мне нужно спокойствие. Я все перепробовал, но, к несчастью, ничем помочь нельзя. Не о чем говорить, раз вы не хотите знать свое место. Терпению моему пришел конец, уходите».

И, чтобы уже все было ясно, он прибавил:

–     Если Никола хочет уйти с вами, пусть уходит; но может и остаться. К нему у меня нет претензий. Но вы – другое дело, об этом не может быть и речи. Еще раз повторяю: я слишком занят и слишком устал.

Для Селины это была настоящая революция, и она навсегда покинула бульвар Османн, 102. Но Никола остался, и г-н Пруст просил его договориться со мной: отныне я должна была приходить каждый день.

Думаю, что, кроме своей привязанности к «г-ну Марселю», он, зная характер жены, прекрасно понимал, в чем дело. При его сдержанности у них с г-ном Прустом не было никаких недоразумений. Так же, как и у меня с ним. Уход Селины ни в чем не изменил наших отношений, оставшихся безупречными. Они испортились только позднее, под влиянием Селины, после чего и ему пришлось покинуть бульвар Османн, но уже совсем по другим причинам.

Этими причинами оказалась война 1914 года. К счастью, в предшествовавшие ей недели я каждый день приходила помогать Никола и незаметно для себя усвоила привычки и обычаи этого дома.

Я как завороженная смотрела на весь процесс приготовления кофе для завтрака г-на Пруста. Уже тогда кофе составлял единственную его пищу. И вскоре это стало важным для меня делом.

Был установлен настоящий ритуал. Прежде всего, и речи не могло быть о том, чтобы пользоваться каким-нибудь Другим сортом, кроме «Корселле». Более того, кофе надлежало покупать там, где его обжаривали, – в одной лавочке XVIII округа на улице Леви. Только тогда можно было быть уверенным в его свежести и аромате. Потом кофе фильтровали, опять же через фильтр «Корселле», пропуская его медленно, капля за каплей, и, конечно, все это делалось на паровой бане. Полагалось также класть ровно столько, чтобы хватило на две чашки, как раз для маленького серебряного кофейника. Таким образом, оставалась еще одна чашка про запас, если бы г-ну Прусту захотелось выпить вторую.

Но и это еще не все. Обычно г-н Пруст накануне говорил, когда ему будет нужен кофе, и утром его готовили заранее на случай, если он позвонит раньше. Однако бывало и так, что он запаздывал, да и сам никогда не называл точный час, а всегда около, – например, около четырех, но при этом мог не позвонить и до шести, если ему хотелось еще немного отдохнуть или его мучила астма и надо было дольше окуривать комнату. Когда и после назначенного часа звонок молчал, приходилось начинать весь процесс заново, стараясь подгадать к нужному моменту, и если кофе фильтровался слишком быстро или передерживался на паровой бане, тогда, как рассказывал Никола, г-н Пруст неукоснительно замечал: «Омерзительный кофе, никакого аромата».

И, наконец, молоко. Его приносила каждое утро местная молочница. Как и кофе, оно должно было быть непременно самым свежим. Молоко ставили на лестнице у двери кухни, чтобы, упаси Бог, звонком или стуком не разбудить г-на Пруста. В полдень молочница приходила посмотреть, взяты ли бутылки. Если нет, она забирала их и приносила новые.

Так прошли три или четыре месяца. И вдруг однажды Одилон является на Леваллуа раньше, чем я его ожидала. С утра он выехал из гаража, даже не подозревая, что происходит. Уже была объявлена война, всеобщая мобилизация, и на улицах висели объявления, из которых он днем и узнал обо всем. По мобилизационному листку он должен был сразу же явиться в Парижскую военную школу. Это «сразу же» означало шесть часов утра в понедельник, а заодно и две перевернутые жизни, как тысячи и тысячи других.

Поразительно, что даже в подобных обстоятельствах г-н Пруст привлекал к себе и вызывал невольное уважение. Для моего мужа первым делом – даже еще не думая предупредить меня, его жену, – было явиться на бульвар Османн. Он опасался, что у него потом не останется времени повидать г-на Пруста. И, поверьте, это казалось нам обоим вполне естественным, у меня даже мысли не возникло упрекать его.

Как и полтора года назад, перед тем как отлучиться для нашей свадьбы, он и теперь пошел предупредить г-на Пруста, чтобы тот не рассчитывал больше на него в течение неопределенного времени. Когда Одилон сообщил мне эту новость, было довольно поздно, потому что я уже возвратилась к нам на Леваллуа. Но не для г-на Пруста – часто он оставался недоступен до десяти или одиннадцати часов вечера. И на этот раз Одилон не стал бы беспокоить его, если бы не всегдашняя любезность Никола, настоявшего на том, чтобы нарушить заведенный порядок. Г-н Пруст сразу же пригласил Одилона к себе в комнату и, еще лежа в постели, сказал ему:

–     Что я слышу, дорогой Альбаре? Вас призывают? И прямо завтра?

Затем, сказав добрые слова о своем сожалении, вдруг спросил:

–     А что будет с вашей молодой женой? Она вернется к матери или хочет остаться в Париже?

–     Не знаю, – ответил Одилон.

И объяснил, что только сейчас узнал о мобилизации, а меня еще не видел, поскольку сразу же поехал сюда. Г-н Пруст был тронут этим вниманием, благодарил его, а потом прибавил:

–     Поверьте, дорогой Альбаре, я так сочувствую вам обоим. И если ваша жена все-таки останется в Париже, обещаю вам в случае опасности сделать для нее все, что только в моих силах. Так ей и скажите. А пока пусть приходит сюда по-прежнему.

Мой муж был очень взволнован этим разговором, но в то же время и приободрился, потому что это были не просто какие-то пустые обещания, ведь он уже достаточно знал г-на Пруста. Поэтому я решила пока никуда не уезжать.

Оно вышло и к лучшему, ведь Одилон тоже оставался в Париже. Надо сказать, он еще с молодых лет пристрастился к автомобилям и стал одним из первых автомобилистов. Поэтому его как резервиста записали в моторизованные части, а когда он был призван по мобилизации, из военной школы отправили на улицу Лурмель в XV округе и назначили для перевозок свежего мяса на фронт. Были реквизированы парижские автобусы, и их готовили для предстоящего дела на улице Лурмель. Каждый день говорили об отправлении уже завтра, но фронт непрерывно перемещался, никто ничего не знал, и муж проваландался там с месяц, а то и дольше. Я радовалась, что не уехала, хотя почти совсем его и не видела, всего два или три раза, но все-таки ощущала какую-то близость к нему. Да и бульвар Османн оставался еще одним связующим звеном между нами.

Однако события быстро следовали одно за другим. Уже много позже, думая об этом первоначальном периоде, я все-таки решила, что г-н Пруст понимал, к чему идет дело, и предвидел тот день, когда он останется совсем один. Впоследствии он и сам говорил мне, что, в противоположность большинству людей, совсем не надеялся на скорое окончание войны и понимал, что рано или поздно он лишится Никола.

Сам же Никола, который был в территориальной армии, считал себя в безопасности. Мобилизация его не касалась, и он все время повторял:

–     Это не продлится долго, а я в территориальных, и еще две недели меня не призовут. За это время мы их всех переколотим и будем в Берлине, вот увидите. Так что я никуда не денусь.

То же самое он говорил и г-ну Прусту, который, судя по всему, ничего на это не отвечал, а остался при своем мнении. Тем не менее, пятнадцать дней пролетели, и Никола забрали как миленького.

Сразу после ухода моего мужа г-н Пруст прислал мне письмо с предложением совсем переселиться на бульвар Османн. Я ответила, что буду приходить каждый день, но предпочитаю остаться у себя, в нашей квартире на Леваллуа. На это он написал: «Делайте как хотите и оставайтесь в своем доме. Приходите, когда захочется. Насильно мил не будешь».

Почти сразу вслед за этим ушел Никола, и г-н Пруст уже словесно повторил свое предложение:

–     Мадам, то, что должно было случиться, случилось. Как видите, теперь я один. Вы окажете мне большую услугу, за которую я никогда не смогу отблагодарить вас. Но не беспокойтесь, долго вы здесь не пробудете. Было бы неприлично такому человеку, как я, больному и почти прикованному к постели, держать возле себя женщину. Да еще столь молодую. Это всего лишь временно, пока я не найду замену для Никола. Но, сами понимаете, при теперешних обстоятельствах это невозможно.

Затем он прибавил, не сводя с меня взгляда:

–     Мадам, надеюсь, для вас не будет неожиданностью, если я скажу, что вы ничего не знаете и ничего не умеете. Я это прекрасно понимаю. Не беспокойтесь, я ничего не буду требовать от вас и сам займусь своими делами. Вам останется только мой кофе, это самое важное.

И еще он сказал, все так же глядя на меня:

–     Вы ведь даже не умеете говорить в третьем лице.

На это я ответила:

–     Нет, сударь, и не научусь. Он был прав, я даже не понимала, о чем идет речь. И, конечно, это немало его позабавило.

Я всегда была очень живой, даже наивной. И потом меня не так и поразила величественность его манер. Я чувствовала себя уже довольно свободно, ведь, в конце концов, сама никуда не напрашивалась и, помню, настолько осмелела, что даже решилась спросить:

–     Сударь, а почему вы не называете меня Селестой? Мне неловко, когда вы говорите «мадам».

Так оно и было на самом деле.

Но он ответил:

–     Я не могу, просто не могу.


IV
ПОСЛЕДНИЙ РАЗ В КАБУРЕ

Так он и продолжал называть меня «мадам», а я въехала в комнату Никола и стала готовить кофе, что было нетрудно, – мне уже столько раз приходилось видеть, как это делается. Мало-помалу я начала входить в повседневный быт квартиры и жизни г-на Пруста. Привыкла к дыму в его комнате, когда приносила ему на серебряном подносе кофейничек, чашку, молочник, сахарницу и круассан.

От Никола я знала, что по утрам он часто плохо себя чувствует из-за ночной астмы и, пробуждаясь, прежде всего окуривает комнату специальным порошком, который сжигается на блюдце. Но чтобы запах спички не вызывал приступа, он зажигал порошок свернутым листком бумаги, который, в свою очередь, зажигался от свечи. Поэтому всегда была нужна горящая свеча, ставившаяся на небольшом столике в другом коридоре, вход в который находился как раз возле изголовья постели.

Я входила, ставила поднос» и обычно он ничего не говорил, только этот его замечательный мягкий жест – «благодарю» – чтобы не тратить силы на слова, после чего я удалялась. В первое время, прежде чем приниматься за свой кофе, он всегда ждал моего ухода. Я никогда не видела, как он брал кусочек сахара или приподнимался на подушках. Так и продолжал лежать, словно замкнутый внутри самого себя, выходя наружу только взглядом или жестом руки.

От Никола я знала и кое-что другое – ведь его не выдернули так безжалостно, как моего мужа, и у меня было время поучиться, чтобы г-н Пруст ни на минуту не остался один, без помощи.

Зато я уже сама научилась соблюдать тишину, пока он отдыхал, и ждать его пробуждения после полудня или возвращения поздно ночью, если он уходил из дома. Именно тогда я стала приучаться к ночной жизни, хотя еще не было тех бдений до восьми или девяти утра, как впоследствии. Но все-таки я почти никогда не ложилась раньше полуночи или часа.

Все это сохранилось в моей памяти как смутное время перемен, когда начинается совсем другая жизнь, да еще с такой притягательной личностью, чья мягкость, больше чем любая сила, делала его центром этой жизни, то очень близким, благодаря его доброте и деликатности, то совсем далеким, когда он погружался в самого себя.

Возвратившись на кухню или в свою комнату, я часто вспоминала его слова о том, что при его положении неприлично иметь возле себя женщину. Я замечала, как неподвижно он лежал при мне в постели, понимая, что пить кофе можно только сидя или даже спустив ноги на пол. Но при мне – только вытянутое тело и руки поверх натянутой простыни. Больше ничего, кроме живого, внимательного взгляда.

Поскольку мои обязанности заключались только в том, чтобы приходить на его звонки, он со свойственной ему рассудительностью занялся поисками замены для Никола, и, естественно, не желая брать первого попавшегося, начал наводить справки среди своих знакомых. Один из них, граф Готье-Виналь, большой почитатель его сочинений, поручил это дело своей горничной, и через некоторое время к нам явился невысокий молодой человек – вполне приличный, но чересчур застенчивый. Как он сам потом говорил, когда я открыла ему дверь, он принял меня за хозяйку дома и был очень смущен. Его уже вызывали на призывную комиссию, но пока отпустили, хотя и не из-за слабости здоровья, – г-н Пруст сказал мне: «Граф Готье-Виналь подтверждает, что он вполне здоров». Но выглядел он уж очень хилым и хрупким.

Г-н Пруст взял его, но просил меня остаться еще ненадолго и пока ничего не менять. Я прекрасно понимала, что ему не нравятся новые лица и вообще любые перемены.

Он сказал мне:

–     Мадам, вы уже привыкли ко мне, а я к вам. И этот молодой человек стесняется даже говорить, нужно все объяснять. Меня это утомляет. Так что, когда я буду звонить, все-таки приходите вы, если можно. Потом мы посмотрим, сможет ли он приспособиться.

Был август 1914 года, и наши дела на фронте шли плохо. Приходилось довольствоваться тем, что было под рукой. Его вызвали еще раз, признали годным, и чуть ли не на следующий день он был отправлен.

Г-н Пруст возобновил свои поиски и нашел новую замену, одного шведа: может быть, ему показалось, что гражданин нейтральной страны сможет пробыть у него подольше. Этот оказался полной противоположностью первого – настолько высокого о себе мнения, что, похоже, считал себя чуть ли не королем Швеции, если не самим Господом Богом.

Короче говоря, г-н Пруст просил меня подождать еще немного. Но вдруг в первых числах сентября он, несмотря на войну, которая шла не так уж удачно для нас, решил ехать в Кабур, на Нормандское побережье, как делал это каждое лето. В Париже он чувствовал себя слишком одиноко. Из-за войны в городе не оставалось почти никого из его друзей. Молодые ушли на фронт. Сам он считался непригодным для службы по здоровью, его все равно никуда бы не взяли, даже как волонтера. Женщины и не годившиеся для войны мужчины бежали из столицы, которой, как говорилось, уже прямо угрожали германские армии.

Ах этот багаж и все эти вещи! Дело совсем нешуточное. Ничего не смысля, я упаковывала их по указаниям г-на Пруста. Потом Антуан, консьерж из № 102 по бульвару Османн, отправлял их на железную дорогу. Для самого г-на Пруста предназначался сначала большой чемодан, очень старый и потертый, но все еще весьма прочный, из твердого, как железо, картона, обтянутый бежевой тканью. С первого же взгляда было видно, сколько ему пришлось поездить. Туда положили рукописи. По словам г-на Пруста, при любых переездах он возил все рукописи с собой. Это было самое ценное. С ними он не расставался, и чемодан всегда сопровождал его.

Во-вторых, был еще огромный дорожный сундук на колесиках. В него наваливали одежду, белье и разные рубашки. Г-н Пруст сильно кутался, даже летом, и часто менял белье – дважды он ничего на себя не надевал, так что набралось изрядное количество, в том числе и два пальто.

–     Их сшили специально для поездок к морю, – объяснил он мне.

И вправду, я никогда не видела, чтобы он надевал эти пальто в Париже.

Оба были из вигоневой шерсти – одно очень легкое, светло-серое на фиолетовой подкладке, второе каштановое. Для каждого имелась своя шляпа. И еще надо было везти все его одеяла.

–     Вы понимаете, – говорил он, – на зиму гостиница закрывается. Как бы они ни проветривали, их одеяла пахнут нафталином, и мне это неприятно.

Наконец, для его астмы бралась целая аптека.

В конце концов, мы все трое садимся в поезд – я рядом с г-ном Прустом, швед (кажется, его звали Эрнест) в соседнее купе. На дорогах царил хаос, у нас ушла уйма времени, совсем не так, как до войны, к чему привык г-н Пруст. Когда мы приехали, он уже очень устал, но был доволен, что оказался в своем «Гранд-Отеле» и в своей привычной комнате – № 137, если мне не изменяет память.

В гостинице его приезд стал чуть ли не праздником. Сразу было видно, как его любили, уважали и восхищались им. Каждый старался по мере сил угодить ему. Здесь он был у себя дома. Они перебрали все комнаты, чтобы подобрать для него самую удобную.

Все было, как в прошлые годы, объяснил он, разве что еще больше людей, которые оставили свои загородные дома из-за начавшейся войны.

Помню большую террасу на первом этаже, выходившую к морю. И еще то, что приходилось забираться на самый верх. Там были три комнаты с окнами на море. А над ними еще одна терраса, куда на время пребывания г-на Пруста из уважения к нему никого не пускали.

–     Мне не нужны соседи, тем более у меня на голове, – объяснил он. – Для вас, мадам, будет комната рядом с моей, как прежде у Никола. А другую займет Эрнест.

При каждой комнате была своя ванная, которая изолировала ее от шума в коридоре. Первой шла его комната, потом моя и потом Эрнеста, причем у г-на Пруста не самая лучшая. В ней большая постель, несколько стульев и столов, на которых лежали его тетради и книги. Ничего необычного. Не было ни печи, ни камина, на зиму гостиница закрывалась. Из окна была видна дамба, вдававшаяся в море.

У него не полагалось нарушать уже заведенный порядок, и он сказал мне:

–     А вы займитесь моим кофе.

Но для этого мы ничего с собой не взяли, однако на этаже в конце коридора был устроен буфет, которым пользовалась прислуга, и здесь я каждый день готовила кофе в их же посуде; все старались, чтобы у меня все было под рукой. Он как-то сказал мне:

–     Раз уж здесь нет звонка, я буду стучать вам в стену.

Таким образом жизнь наша устроилась почти по-парижски. С утра абсолютное молчание, он отдыхает. Затем, если я ему нужна, стучит в стену, как это было у него с его бабушкой, когда они приезжали вдвоем в Кабур, что описано в «Содоме и Гоморре». Он делал окуривание, я приносила кофе. Потом еще немного отдыха или работы с тетрадями. Он много лежал, как и в Париже. Случалось, что вечером выходил к ужину, но никогда не обедал.

Сама я завтракала в столовой и всегда торопилась, боясь, что он позовет меня. Иногда он говорил накануне:

–     Утром не спускайтесь к завтраку, я что-то сильно устал. Попросите метрдотеля подать вам в комнату; может быть, вы мне понадобитесь.

За все время там я не видела, чтобы он с кем-нибудь встретился или приглашал кого-нибудь в гостиницу к обеду. Вечерами он выходил довольно редко. Казино уже было закрыто; по его рассказам, он любил бывать там, «но никогда не играл, только смотрел, и все». Не помню, чтобы он часто бывал и у своих друзей, которые жили по соседству: у графини Греффюль в Довилле, у графа Робера де Монтескье в Трувилле или у г-жи Клермон-Тоннер в Бенервилле, или совсем неподалеку, у одной из самых старинных и близких своих приятельниц, у г-жи Строе в имении «Кло де Мюрье».

Тогда я уже начинала понимать ту черту его характера, что он старался быть ближе к людям, если они ему понадобятся, но никак не хотел обязываться чем-либо перед ними. Кажется, как-то раз, когда графиня Греффюль и граф де Монтескье приехали к нему в «Гранд-Отель», он не захотел их принять.

В Кабуре меньше завешивали окна. На бульваре Османн шторы никогда не раздвигались, а тем более окна всегда были закрыты. В «Гранд-Отеле» после полудня раздергивали занавеси, да и сам он как-то больше приоткрывался.

Там же по прошествии некоторого времени он уже перестал обращаться ко мне «мадам» и стал называть Селестой. И, кроме того, иногда задерживал меня для разговора. Или, прогулявшись по террасе и увидев, что я тоже вышла подышать воздухом, делал мне знак подойти к нему, и мы разговаривали, глядя на море. Но так было всего раза два, у меня доставало дел, в том числе и уборка его комнаты, пока он расхаживал по террасе.

Я чувствовала, что он уже больше доверяет мне, и тоже стала спокойнее, разговаривала и держалась с ним не так скованно, хотя каждый из нас оставался все-таки на своем месте.

Наверно, Эрнест с его претензиями много способствовал нашему сближению. Другой пользы от него, пожалуй, и не было, потому что все делала я. Должно быть, он отчаянно скучал, не зная, чем заняться. Г-н Пруст почти совсем к нему не обращался. Он говорил мне:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю