355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Савва Морозов » Дед умер молодым » Текст книги (страница 9)
Дед умер молодым
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:55

Текст книги "Дед умер молодым"


Автор книги: Савва Морозов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)

«До чего все это глупо! – думал тогда Морозов. – Что знаем мы тут, на балтийских берегах, о морской державе Дальнего Востока, о вековых ее традициях, об уровне военного искусства и техники?»

Морозов мысленно представлял себе географическую карту со схемой строящейся Транссибирской железной дороги, вспоминал рассказы Гарина-Михайловского, инженера и писателя, человека честного, любящего Россию. «Как долго надо нам строить этот путь, чтобы не прерывался он, не упирался бы в Байкал и забайкальские горные края?» И еще думалось: «Ненадежно все-таки связан Дальний Восток с остальной империей! Сколько у японцев преимущества в ведении войны. Это очевидно каждому грамотному русскому человеку.

Царь по недомыслию надеется легкой победой поднять свой престиж внутри страны. Но какими потерями и жертвами обойдется эта война народу, стране...»

С каждым новым месяцем военных действий на Дальнем Востоке победные реляции поступали все реже и реже, а тревога за страдающий народ возрастала все больше, щгла сердце.

Но кто же все-таки представляет народ в Российской империи? Те ли колонны молчаливых мастеровых, которые угрюмо печатали шаг, направляясь в Кремль к памятнику «царю-освободителю»? Или другая толпа – крикливая, холопски усердная, обнажавшая головы, стоя на коленях перед Зимним дворцом,– людское скопище, охваченное восторгом поклонения? Или, может быть, народ – это шеренги новобранцев на Владимирском шоссе (той самой Владимирке, которая ведет и в Сибирь – на каторгу),– толпы перед присутственными местами воинских начальников, очереди живых людей, обреченных стать пушечным мясом? Ведь это самое «мясо» и выносят на носилках из санитарных поездов, идущих мимо Орехово-Зуева с востока на запад. А власти, деликатно именуя его «увечными воинами», хладнокровно списывают тысячи жизней в расход по своей безжалостной и циничной бухгалтерии.

Война с Японией не приносила российскому флагу ничего, кроме позора, а российским гражданам только траурные похоронки. Такая почта находила своих адресатов почти в каждой орехово-зуевской казарме. И чем мог приветливый к людям хозяин Савва Тимофеевич утешить свою куму, старуху Секлетею Петровну, которая горько плачет по сыну – хозяйскому крестнику, сложившему голову невесть в какой дали, в распроклятой Маньчжурии. А другая кума Морозова – Пелагея Волкова... Нынче во здравие раба божьего Саввы просфору освятила после обедни и на сына Прокопия истово жалуется благодетелю хозяину: горькую пьет парень которую уж неделю кряду, с городовыми якшается, из уличных мальчишек какую-то шайку сколотил. Идет за Прокопием по всему Орехову дурная слава хулигана и черносотенца.

«А он, Прокопий, ведь тоже из народа, тоже представляет в известной степени этот самый рабочий класс, которому дано стать гегемоном истории?!»

Что прикажете делать и как мыслить при таком раскладе капиталисту Морозову – потомственному эксплуататору рабочих?

Но есть среди ореховского фабричного люда и другие. Вроде, скажем, братьев Барышниковых. Такие, по всему видать, все более осознают общественную свою значимость. С ними можно найти общий язык. Однако еще вопрос: пожмут ли они протянутую руку капиталиста Морозова, не отвернутся ли с обидным равнодушием, а то и с явным недоверием?

И, пожалуй, тогда он, хозяин, поймет движенье их души. Трудно ведь мириться с тем, что наряду со снижением заработков поднялись цены в харчевых лавках. Правы рабочие, когда на тайных своих сходках приходят к выводам, что пора выплачивать им наградные дважды в год, как давно уже выплачивают хозяева служащим. Ведь именно рабочие создают эти самые материальные ценности, от которых растут капиталы, а служащие-то всего-навсего угождают хозяевам.

Прав фабричный народ и в том, что пора на русских текстильных предприятиях рабочий день сокращать – по примеру предприятий европейских.

«Однако как склонить господ пайщиков к пониманию этого, чтобы малость потеснились они на своих сундуках, у банковских своих вкладов и текущих счетов? Привыкли господа к теплым местечкам...»

Сколько раз Савва Тимофеевич пытался представить себе, как будет выглядеть собрание пайщиков или заседание правления, если решится он, директор-распорядитель, выступить с таким «крамольным прожектом». И всегда грустно усмехался. Разумеется, встретят его в штыки и Назаровы, и Карповы, и все прочие во главе с родной мамашей.

Ну а если заикнуться о привлечении рабочих в паевое товарищество? Вот тогда уж поистине поднимется буря.

А ведь пора и об этом думать, если хочешь свои собственные хозяйские позиции сохранить и обрести тот вожделенный социальный мир, который марксисты считают утопией, но который так заманчиво рисовал в своих мечтаниях этот симпатяга англичанин, уже покойный Роберт Оуэн.

«Нет, маловероятно все это. Не уговоришь благоденствующих братьев по классу, никакими доводами не склонишь на жертвы. Не сдвинутся собственники, убежденные в своей непогрешимости, с насиженных мест в наследственной своей вотчине Орехово-Зуеве, если не подтолкнут их грозные события извне, в Питере хотя бы...»

А оттуда все чаще доходили слухи весьма беспокойные. Будто собираются столичные зубатовцы повести рабочих к царю, не бронзовому, «почившему в бозе», как водили в Москве, а к живому – его внуку, обитающему в Зимнем дворце. Достоверно было известно, что подобран там в Питере и пастырь «смиренной паствы» – некий священник Георгий Гапон, в просторечии прозванный «отцом Агафоном».

Бывать в Петербурге, вдыхать приморский столичный воздух Морозову случалось часто. Того требовали дела фирмы.

Теперь, однако, заботы, одолевшие Савву Тимофеевича, были куда крупнее, значительнее. Речь надо было вести о государственных реформах, вести решительно, с позиций промышленного сословия, и собеседника себе найти чуткого, трезво оценивающего обстановку, способного подсказать царю правильное решение. По опыту своего многолетнего знакомства с Витте Морозов был убежден, что именно он, побывавший на своем веку министром путей сообщения, министром финансов и, наконец, ставший премьером, должен был обладать здравым смыслом и решительностью при всех своих явно монархических взглядах.

«Пожалуй, его можно в чем-то убедить»,– думал Морозов, отправляясь в Петербург вместе с несколькими коллегами-промышленниками.

Но Сергей Юльевич Витте держался иного мнения. Вот какое историческое свидетельство оставил он в мемуарах, опубликованных много лет спустя.

«Представители знатного московского купечества требовали также ограничения самодержавия. Морозов дал через актрису, за которой ухаживал, сожительницу Горького, несколько миллионов революционерам. Помню, когда я еще был председателем комитета министров, до поездки моей в Америку для заключения мира – в начале 1905 г.,– как-то вечером Морозов просил меня по телефону его принять. Я его принял, и он мне начал говорить самые крайние речи о необходимости покончить с самодержавием, об установке парламентарной системы со всеобщими прямыми и проч. выборами, о том, что так жить нельзя далее, и т. д.

Когда он поуспокоился, зная его давно и будучи летами значительно старше его, я положил ему руку на плечо и сказал ему: «Желая вам добра, вот что я вам скажу – не вмешивайтесь во всю эту политическую драму, занимайтесь вашим торгово-промышленным делом, не путайтесь в революцию, передайте этот мои совет вашим коллегам по профессии...» Морозов, видимо, смутился, мой совет его отрезвил, и он меня благодарил»1.

А вот другое свидетельство об этом же самом разговоре – из-под пера Максима Горького12.

«Незадолго до кровавых событий 9 января 905 года Морозов ездил к Витте с депутацией промышленников, пытался убедить министра в необходимости каких-то реформ и потом говорил мне:

– Этот пройдоха, видимо, затевает какую-то подлую игру. Ведет он себя как провокатор. Говорить с ним было, конечно, бесполезно и даже глупо. Хитрый скот...»

Нелишне, думается, сопоставить эти два описания одного и того же события, чтобы лучше понять истинный его смысл.

Вельможа Витте пытался представить Морозова человеком неопытным, незрелым, попавшим под влияние революционеров. С высоты своего государственного поста председатель комитета министров считал попытки буржуазии заниматься политикой не более как блажью. А себя – сановного бюрократа, профессионального политика – воображал «отцом народа», мудрецом, наставляющим «заблудшую паству» на путь истинный, «ведомый только ему». Морозов отлично понял цинизм его уловок и сделал для себя единственно разумный вывод: властями задумана расправа. Надо предупредить обманутых рабочих, революционно настроенную интеллигенцию.

«...накануне 9 января,– продолжает Горький,– когда уже стало известно, что рабочие пойдут к царю, Савва предупредил:

– Возможно, что завтра в городе будет распоряжаться великий князь Владимир и будет сделана попытка погрома редакций газет и журналов. Наверное, среди интеллигенции будут аресты. Надо думать, что гапоновцы не так глупы, чтобы можно было спровоцировать их на погром, но, вероятно, полиция попытается устроить какую-нибудь пакость. Не худо было бы организовать по редакциям самооборону из рабочих, студентов, да и вообще завтра следует гулять с револьвером в кармане. У тебя есть?

У меня не было. Он вытащил из кармана браунинг, сунул мне и поспешно ушел, но вечером явился опять, встревоженный и злой.

– Ну, брат, они решили не пускать рабочих ко дворцу, будут расстреливать. Вызвана пехота из провинции, кажется 144-й полк. Вообще – решено устроить бойню...

Я тотчас же бросился в редакцию газеты «Сын Отечества» и застал там человек полтораста, которые обсуждали вопрос: что делать? Молодежь кричала, что надо идти во главе рабочих, но кто-то предложил выбрать депутацию к Святополк-Мирскому, дабы подтвердить «мирный» характер намерений рабочих».

Далее Горький подробно описывает визиты, сначала к Рыдзевскому – товарищу министра внутренних дел Святополк-Мирского, а затем к Витте.

«Сидя за массивным столом, над которым возвышался большой фотографический портрет Александра III, Витте методически прихлебывал из большого стакана какую-то мутно-опаловую жидкость и снисходительно слушал речи... Голова Витте показалась мне несоразмерно маленькой по сравнению с тяжелым его телом быка... во всем облике этого человека было что-то нескладное, недоделанное. Курносое маленькое лицо освещали рысьи глазки, было что-то отталкивающее в их цепком взгляде... Он заговорил тоном сожаления, пожимая плечами, приподнимая жидкие брови, улыбаясь скользящей улыбкой,– это делало его еще более неприятным. Голос звучал гнусавенько, слова сыпались обильно и легко, мне послышалось в них что-то хвастливое, и как будто он жаловался, но смысла слов я не мог уловить, и почти ничего не оставили они в моей памяти. Помню только, что, когда он внушительно сказал: «Мнение правящих сфер непримиримо расходятся с вашим, господа»...– я почувствовал в этой фразе что-то наглое, ироническое и грубо прервал его:

– Вот мы и предлагаем вам довести до сведения сфер, что, если завтра прольется кровь, они дорого заплатят за это...

Он искоса мельком взглянул на меня и продолжал сыпать пыль слов...»

Жизнь решительно опровергла хвастливое самодовольство российского премьера, вообразившего себя человеком всезнающим и всемогущим. Представители революционно настроенной интеллигенции, честные русские люди были в курсе политических настроений масс, догадывались и о коварных замыслах «власть предержащих», но, конечно, и представить себе не могли весь ужас надвигающихся на страну событий.

Как известно из истории, кровь на улицах и площадях Петербурга лилась обильно. На следующий день, 9 января, Горький стал свидетелем чудовищной жестокости царских властей и войск. Скупыми и точными штрихами писатель запечатлел трагедию русских людей, которые по тысячелетней традиции наивно верили в справедливость «божьего помазанника» и получили такой суровый жизненный урок.

«Дома мне отпер дверь опять-таки Савва Морозов с револьвером в руке; я спросил его:

– Что это ты вооружился?

– Прибегают какие-то люди, спрашивают, где Гапон. Черт их знает, кто они?

Это было странно: я видел Гапона только издали... не был знаком с ним. Квартира моя была набита ошеломленными людьми, я отказался рассказывать о том, что видел, мне нужно было дописать отчет о визите к министрам. И вместо отчета написал что-то вроде обвинительного акта, заключив его требованием предать суду Рыдзевского, Святополк-Мирского, Витте и Николая II за массовое и предумышленное убийство русских граждан.

Теперь этот документ не кажется мне актом мудрости, но в тот час я не нашел иной формы для выражения кровавых и мрачных впечатлений подлейшего из всех подлых дней царствования жалкого царя.

Только что успел дописать, как Савва, играя роль швейцара и телохранителя, сказал угрюмо:

– Гапон прибежал.

В комнату сунулся небольшой человечек с лицом цыгана, барышника бракованными лошадьми, сбросил с плеч на пол пальто, слишком широкое и длинное для его тощей фигуры, и хрипло спросил:

– Рутенберг – здесь?

И заметался по комнате, как обожженный, ноги его шагали точно вывихнутые, волосы на голове грубо обрезаны, торчали клочьями, как неровно оборванные, лицо мертвенно-синее, и широко открытые глаза остеклели подобно глазам покойника. Бегая, он бормотал:

– Дайте пить! Вина. Все погибло. Нет, нет! Сейчас я напишу им...

Выпив, как воду, два чайных стакана вина, он требовательно заявил:

– Меня нужно сейчас же спрятать, куда вы меня спрячете?

Савва сердито предложил ему сначала привести себя в лучший порядок, взял ножницы со стола у меня и, усадив на стул, брезгливо морщась, начал подстригать волосы и бороду Гапона более аккуратно. Он оказался плохим парикмахером, а ножницы – тупыми. Гапон дергал головой, вскрикивая:

– Осторожно... что вы?

– Потерпите,– нелюбезно ворчал Савва.

Явился Петр Рутенберг, учитель и друг попа, принужденный через два года удавить его, поговорил с ним и сел писать от лица Гапона воззвание к рабочим, это воззвание начиналось словами:

«Братья, спаянные кровью».

Далее Алексей Максимович несколькими лаконичными штрихами обрисовал атмосферу суматохи и растерянности, которые царили среди его знакомых и приятелей – интеллигентов, рабочих, принадлежащих к разным политическим группам, но единодушных в своем возмущении кровавым самоуправством царских властей.

Преступная провокаторская роль попа Гапона как агента охранки многим еще была далеко не ясна. И поскольку по городу ходили слухи о его гибели, священник мог выглядеть невинной жертвой, мучеником, служившим народу.

Опровергнуть вздорные слухи, установить истину взялся сам Горький. Вечером он повез Гапона, загримированного (на всякий случай в целях безопасности), в Вольно-Экономическое общество и там показал собравшейся публике.

Думается, что следующие горьковские строки не нуждаются в комментариях.

«А я пошел домой... по улицам, густо засеянным военными патрулями, преследуемый жирным запахом крови. Город давила морозная тишина, изредка в ней сухо хлопали выстрелы, каждый такой звук, лишенный эха, напоминал о человеке, который, бессильно взмахнув руками, падает на землю.

Дома медленно ходил по комнате Савва, сунув руки в карманы, серый, похудевший, глаза у него провалились в темные ямы глазниц, круглое лицо татарина странно обострилось.

– Царь – болван,– грубо и брюзгливо говорил он,– Он позабыл, что люди, которых с его согласия расстреливали сегодня, полтора года тому назад стояли на коленях перед его дворцом и пели «Боже, царя храни...».

– Не те люди...

Он упрямо тряхнул головой:

– Те же самые, русские-люди. Стоило ему сегодня выйти на балкон и сказать толпе несколько ласковых слов, дать ей два, три обещания – исполнять их необязательно,– и эти люди снова пропели бы ему «Боже, царя храни». И даже могли бы разбить куриную башку этого попа об Александровскую колонну. Это затянуло бы агонию монархии на некоторое время.

Он сел рядом со мною и, похлопывая себя по колену ладонью, сказал:

– Революция обеспечена! Года пропаганды не дали бы того, что достигнуто в один день.

– Жалко людей,– сказал я.

– Ах, вот что? – Он снова вскочил и забегал по комнате,– Конечно, конечно. Однако это другое дело. Тогда не надо говорить им: вставайте! Тогда убеждай их – пусть они терпеливо лежат и гниют. Да, да!

Я лежал на диване, остановись предо мной, Савва крепко сказал:

– Позволив убивать себя сегодня, люди приобрели право убивать завтра. Они, конечно, воспользуются этим правом. Я не знаю, кбгда жизнь перестанут строить на крови, но в наших условиях гуманность – ложь! Чепуха.

И снова присел ко мне, спрашивая:

– А куда сунули попа? Ух, противная фигура! Свиней пасти не доверил бы я этому вождю людей. Но если даже такой,– он брезгливо сморщился, проглотив какое-то слово,– может двигать тысячами людей, значит: дело Романовых и монархии – дохлое дело! Дохлое... Ну, я пойду! Прощай.

Он взял меня за руки и поднял с дивана, сердечно говоря:

– Вероятно, тебя арестуют за эту бумагу и мы не увидимся долго...

Мы крепко обнялись.

Я сказал:

– Ночевал бы здесь. Смотри – подстрелят.

– Потеря будет невелика,– тихо, сказал он, уходя.

На другой день вечером я должен был уехать в Ригу, и

там тотчас же по приезде был арестован. Савва немедля начал хлопотать о моем освобождении и добился этого, через месяц меня освободили под залог...»

Таково свидетельство Горького о последней его встрече с Морозовым, встрече знаменательной своей календарной датой – самым началом первой русской революции.

Единомышленники, близкие друзья, они в равной степени были охвачены предчувствием надвигающейся бури и вместе с тем подавлены неразберихой, которая царила в столице империи. Жизнь требовала от каждого из них четкого выбора дальнейшего пути. Горький – писатель-трибун – такой выбор сделал сразу. Выступив с открытым забралом, он знал, что ждет его: арест, тюрьма, годы изгнания – разлука с родиной.

А какой путь мог избрать Морозов?

Всю долгую зимнюю ночь, пока столичный курьерский поезд стучал колесами по рельсам между Петербургом и Москвой, Савва Тимофеевич не мог сомкнуть глаз. Чудились ему лужи крови, уже заледеневшие на морозе, припорошенные сероватым уличным снежком. Вдруг из мглы выплывал труп молодой женщины в распахнутом салопе, будто располосованном ударом казацкой шашки. С ветвей дерева в Александровском саду свисало тело мертвого мальчугана, сраженного солдатской пулей. То возникала искаженная зверской гримасой чья-то усатая физиономия и над ней кокарда на околыше бескозырки. То длинная и острая пика, нацеленная поверх лошадиной гривы на безоружную, бегущую в панике толпу.

«Откуда эти кошмары? Уж не привиделись ли мне они в бреду? Нет и нет!!! Было все это, было, и совсем недавно, считанные часы тому назад. И совершалось все это на родной моей русской земле, в столице государства, быть гражданином которого я сызмальства почитал для себя высокой честью.

Что же делать теперь? Как жить дальше?.. Не отрекаться же от Родины? Ей и сейчас принадлежат все мои помыслы. Отречение – это малодушие, недостойное мыслящего человека. Надо найти свое место, место, достойное гражданина, а это не просто...»

«Стыжусь этой победы»

Голос гражданской совести настойчиво внушал фабриканту Морозову: пора ему определить свое политическое кредо в надвинувшихся на Россию грозных событиях. Пора заявить о своей позиции известного в стране общественного деятеля не в доверительной беседе с Витте (всесильный премьер и слушать не захотел никаких советов от мануфактур-советника), ни в дружеских беседах с Горьким, который сам переживал смятение чувств, разброд в мыслях... Выступать надо было с трибуны куда более высокой, нежели та, с которой выступал он в недавнем времени перед коллегами по сословью в Нижнем Новгороде. Теперь предстояло говорить перед страной о насущных нуждах. Приехав из Петербурга в Москву с такими намерениями, Савва Тимофеевич тотчас уединился в кабинете на втором этаже особняка. Суток четверо кряду дымил там любимым крепчайшим табаком, в неимоверных количествах поглощал черный кофе, вовсе не спускаясь вниз в столовую. Телефонную трубку не поднимал, переключив аппарат на будуар жены. От справедливых упреков озабоченной Зинаиды Григорьевны: «Нельзя же, Савва, так себя изнурять»,– только отмахивался.

Отдохнуть, подышать морозным воздухом выходил в сад изредка, ночами.

Стопы писчей бумаги, испещренные размашистым почерком, черканые, перечерканные, то вырастали на хозяйском письменном столе, то исчезали в объемистой корзине.

И, наконец, родилась докладная записка в комитет министров, озаглавленная скромно: «О причинах забастовочного движения»... но вместе с тем и достаточно решительно: «Требования введения демократических свобод в России».

Требования! Да, только так, никакие не просьбы, обязательны только требования. Пусть почешут в затылках сановные бюрократы в Питере. Пусть наберутся они терпения, дочитывая до конца страницу за страницей. А начать, пожалуй, надо поспокойнее, выражением полнейшего почтения к властям:

«В числе событий, переживаемых Россией за последнее время, наибольшее внимание общества привлекли к себе возникшие в январе с. г. почти повсеместно забастовки рабочих, сопровождавшиеся серьезными народными волнениями... Забастовки, являясь обыкновенно по самому существу своему средством борьбы рабочих с работодателями... указывают исключительно на экономические нужды рабочего класса и вызываются либо желанием рабочих улучшить свое положение, либо мерами работодателей, могущих его ухудшить...

Обращаясь к исследованию этих причин, мы прежде всего наталкиваемся на то в высшей степени характерное явление, что рабочие, приостановив работу, под предлогом различных недовольств экономического свойства, объединяются затем в группы вне фабрик и предъявляют целый ряд других, но уже политических требований... Приходится констатировать, что они являются отголосками накопившегося в стране недовольства на почве общего правового положения...»

Савва Тимофеевич несколько раз вслух перечитал эту фразу, представил себе физиономию Витте молвил про себя:

. – Так, так, получайте правду в глаза, любезный Сергей Юльич.

И продолжал писать:

«Каковое недовольство одинаково испытывают как культурные элементы общества, так и народ с наиболее отзывчивым его классом – рабочими. Действительно, отсутствие в стране, лишенной возможности говорить о своих нуждах Верховному носителю власти, прочного закона, опека бюрократизма, распространенная на все области русской жизни, выработка законов в мертвых канцеляриях, далеких от всего того, что происходит в жизни, оковы, наложенные на свободный голос страны... невежество народа, усиленно охраняемое теми препятствиями, коими обставлено открытие школ, библиотек, читален, словом, всего того, что могло бы поднять культурное развитие народа...»

...Эти строки переделывались, правились несколько раз, автор докладной записки морщился, кряхтел:

– Верховный носитель власти... Экие громкие слова! Как не вяжутся они с заурядным гвардейским полковником... Однако как же еще иначе назовешь «царя-батюшку», который продолжает благоденствовать на берегах Невы... Хочешь не хочешь, а приходится считаться с фактом его существования и, мало того, ставить свою подпись под верноподданическим посланием, составленным торгово-промышленным сословием Москвы, словом, оставаться в одном строю с остальными семьюдесятью пятью фабрикантами, заводчиками, банкирами – хозяевами второй столицы (первопрестольной!).

И еще подумалось: «Да господь с ним, с верховным-то... У него, пожалуй, и терпения не хватит внимательно вчитаться в эту докладную записку. А вот премьер Витте и кое-кто из министров (есть же среди них люди неглупые, государственно мыслящие) обязательно прочтут и кое о чем задумаются... Однако хватит о народе... Скажем, как подобает деловым, и о хозяйственной жизни, развитие которой тормозится общим невежеством... Итак, продолжим...»

И снова заскрипело перо, потекли на белые листы одна за другой строки, весьма нелестные для правителей государства Российского:

«Все это задерживает развитие хозяйственной жизни и порождает в народе глухой протест против всего того, что его гнетет и давит. Выросшее на этой почве недовольство, не находя благодаря своеобразной политике бюрократии законного пути выражения, создало себе таковой в форме стачек, сообщив им несвойственный им по экономическому существу их характер...»

Перечитав последнюю фразу, Морозов скривился:

– Их... им... опять их... коряво. Очень уж по-канцелярски... Плохо ты стал мысли свои выражать, Савва. И чему тебя в двух университетах обучали. Показать бы сию писанину нижегородскому цеховому Пешкову... Ему разок взмахнуть пером достаточно, чтоб все слова стали на свои места... Однако Максимыч-то нынче в тюрьме, у него сейчас своя писанина – протоколы допросов подписывать. Эх, Максимыч, Максимыч, сколько предстоит еще хлопотать, чтобы вышел ты на волю... Ну, да ладно, плевать сейчас на «красоты стиля»... Продолжим главную мысль.

«...Приходя на основании вышеизложенного к заключению, что имевшие место грандиозные стачки в Петербурге и других городах России имели главным образом политическую подкладку, мы считаем нужным высказаться по этому вопросу. Мы имеем в виду вопрос о забастовках, о их месте в нашем фабричном законодательстве и об отношении к ним правительства».

– Итак, выскажемся откровенно, назовем вещи своими именами, держитесь, Сергей Юльич и все ваши присные: министры и сенаторы...

Обмакнув перо, с ходу посадив огромную кляксу и сбросив начатый было лист под стол в корзину, Савва Тимофеевич продолжал писать:

«Бюрократический строй нашей страны, не допуская свободной борьбы интересов, свободной организации классов, которой требовало положение дел, и считая себя призванным регулировать всю общественную жизнь, взял под свою опеку и рабочий вопрос. Преследование стачек развило в умах рабочих естественную уверенность, что власть идет против них. Это будило политическую мысль рабочих...»

Наконец-то высказал главное!

– Так, так, очень хорошо! Теперь поговорим о зубатовщине, хоть и не будем ее называть по имени... Продолжим.

«Чтобы отвлечь внимание рабочих от интеллигенции, к которой невольно они шли за советом, и взять движение рабочих в свои руки, направив его на путь, угодный администрации, последняя вступила в соглашение с некоторыми, по ее мнению, наиболее влиятельными представителями из рабочей среды и через их посредство пыталась объединить рабочих в союзы и общества, выросшие без законного порядка. Им были даны в руководство особые инструкции, утверждавшиеся не законодательным путем, а властью обер-полицмейстера, градоначальника и губернатора. Чины охранного отделения в обеих столицах и жандармы в провинции были главными вдохновителями и руководителями народившихся организаций. Рабочие, уверенные во всесильности своих покровителей, заявляли неумеренные и невыполнимые требования, отказываясь в то же время от исполнения принятых на себя обязательств... В результате административная сила над рабочими вопросами привела к полнейшей деморализации рабочих масс, посеяла раздор между самими рабочими, обострила отношения между ними и фабрикантами.

Не разрешив рабочего вопроса, деятельность администрации, однако, не прошла бесследно, а многому научила рабочих.

Во-первых, она поколебала уважение к закону. Та самая власть, которая еще недавно преследовала их за стачки и сообщества, теперь поощряет их, делает это в то время, когда карательные законы против рабочих не отменены. Во-вторых, эта политика поселила в рабочих убеждение в том, что добиться исполнения своих пожеланий они могут только тогда, когда добьются политической власти. Покровители рабочих союзов, восстанавливая рабочих против интеллигенции, уверяли их, что правительственная власть одна способна добыть победу в борьбе с предпринимателями. Администрация старалась доказать это фактами. Она попыталась угрозами оказать на фабрикантов давление, требовала от них исполнения тех условий, которые предлагали рабочие. Этим она внушала рабочим, что ни свободная борьба интересов, ни естественная необходимость справедливого соглашения не помогут разрешить рабочий вопрос. Рабочим внушалось, что его может разрешить только предписание властей. Рабочие увидели, что правительственная власть обещаний своих не выполнила, что положение их не улучшилось. И сделали вывод, что они действительно не улучшат своего экономического положения, пока не добьются политических прав, пока сами не станут политической властью».

Отложив исписанный лист в сторону, Морозов задумался: «Тут, пожалуй, чересчур резко... Однако не беда. Буду резать правду-матку до конца... Поставлю все точки над i... Так и запишем».

«Попытки приглушить политическое брожение среди рабочего класса на деле его обострили и усилили.

Из вышеизложенного явствует, что, с одной стороны, взгляд нашего законодательства на забастовки не отвечает требованиям жизни, а с другой – администрация своим усмотрением создала для взаимоотношений промышленников и рабочих ложную и шаткую почву».

Далее автор записки решительно подводил своих читателей к барьеру, который предстояло взять смелым прыжком. Ни с чем другим не сравнишь требования пересмотра всего существующего законодательства.

«А посему полагаем:

Первое. Рабочему сословию должно быть предоставлено полное право собраний, право организовывать всякого рода союзы и другие общества для самопомощи и защиты своих интересов. В такой же мере все означенные права должны быть распространены и на сословие промышленников.

Второе. Забастовки, представляющие собой мирное оставление работы, не сопровождаемое ни убийством, ни угрозами, ни насилиями, ни уничтожением или порчей имущества, не должны быть караемы ни административным, ни уголовным порядком.

Третье. Личность каждого рабочего должна быть ограждена законным порядком от насилий рабочих-забастовщиков, если, не сочувствуя возникшей забастовке, рабочий присоединяться к ней не желает. Ненаказуемость забастовки для рабочих, желающих в ней участвовать, вовсе не должна означать обязанность примкнуть к ней тех, кто не имеет к тому намерения...»

И наконец, главный вывод, который надлежит особо подчеркнуть.

«...Ни эти мероприятия, ни какие иные сами по себе не дадут желаемых результатов и не внесут успокоения в народные массы, пока внимание правительства не будет обращено на общее правовое положение страны, пока не будут предприняты коренные реформы, о которых высказывалось уже русское общество в лице ряда представителей и общественных групп. Действительно, лишь при других условиях государственной жизни, при гарантиях личности, при уважении власти к законам, при свободе союзов различных групп населения, связанных общим интересом, законное желание рабочих улучшить свое положение может вылиться в спокойные законные формы борьбы, которые могут только содействовать расцвету промышленности, как это наблюдается в Европе и Америке...»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю