Текст книги "Дед умер молодым"
Автор книги: Савва Морозов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)
– Что вы, Савва Тимофеич, до этого не дойдет.
– А я уверен, дойдет. И чем скорее, тем лучше будет.
– Да вы, Савва Тимофеич, карбонарий,– улыбка Кондратьева не скрывала некоторый испуг.
– Увы, Василий Михайлович, до карбонария мне далеко. Пороху не хватит на бомбы.
Поговорили еще о том о сем, распрощались.
Возвращаясь домой кривыми арбатскими переулками, через Молчановки, Поварскую, Никитские, Морозов думал: такие люди, как Кондратьев, промышленности нужны. Но к делам общественным они, в сущности, равнодушны. Пайщики Никольской мануфактуры – они, конечно, стеной стоят за Марию Федоровну. А ему, Савве Тимофеевичу, поскольку нынче он не у дел, могут самое большее только посочувствовать.
С исчезновением Красина, о чем из Орехова на Спиридоньевку начали поступать слухи самые фантастические, с арестом Баумана, о чем было достоверно известно от друзей по Художественному театру, многого лишился Савва Тимофеевич. Не просто привычных дружеских связей, нет. Ведь и с тем, и с другим встречи бывали нерегулярные, эпизодические. Но для Морозова оба они были дороги обособленностью от житейской обывательской текучки, принадлежностью своей к миру высоких идеалов, такому далекому от буржуазного благополучия. Быть полезным делу, которому служат Красин и Бауман, Морозов мог только располагая финансовыми возможностями. А с другой стороны, никакую тайну нельзя хранить вечно, и полицейская слежка создавала вокруг Морозова атмосферу подозрительности, нервозности. Не могдо быть уверенности в том, что какой-либо блестящий офицер, завсегдатай балов у Зинаиды Григорьевны, не явится завтра с ордером на арест Саввы Тимофеевича.
Побег из плена
Рассказал бы ты мне, Николай, как же все-таки удалось твоему отцу бежать из плена, от турок? – с такими словами обратился Савва Тимофеевич к верному своему черногорцу, когда оба они остановили коней в овраге у журчащего ручья. Николай ответил не сразу. Как всегда на прогулке верхом, он оценивающим взглядом окинул барина и не нашел повода для замечаний:
– Красиво ездите, Савва Тимофеевич, вам бы в гусарах служить или в уланах...
– Только этого мне не хватало,– Морозов усмехнулся хмуро. Но в глубине души был польщен: значит, не потерян еще спортивный класс наездника, чем всегда он втайне гордился. И подумал: «Эх, Николаша, знал бы ты, какого труда стоит мне нынче держаться в седле. Ведь верховые прогулки остались последней и, пожалуй, единственной моей отрадой».
Знал это черногорец Николай, доверенный человек господ Морозовых. Знал, помнил, как недавно перед отъездом в Покровское из Москвы Зинаида Григорьевна строго наказывала:
– Очень тебя прошу, не выпускай барина никуда в одиночку, ни верхом кататься, ни, упаси господи, на охоту...
«Еще бы,– молча соглашался с хозяйкой Николай,– на охоту ходят с ружьями, всякое может случиться, не ровен час».
Впрочем, до весенней тяги было еще далеко. В Покровских окрестных лесах только стаял снег. По утрам еще бывали заморозки, болота, лужи на дорогах затягивало тонким ледком,– не время еще выходить на вальдшнепов. Да сказать по совести, барин и в лучшие времена не очень-то увлекался охотой...
Другое дело верховая езда... Во дворе перед конюшней, когда из стойла выводили любимого жеребца, хозяин, с утра угрюмый, рассеянный, как-то сразу преображался. Самолично проверив подпругу, звякнув уздечкой, легко вспрыгивал в седло. Трогал коня с места в карьер, стремглав вылетал за ворота покровской усадьбы. Николаю на тяжелом буланом иноходце трудно было поспеть за резвым вороным кабардинцем хозяина. И всюду: на Котовском ли большаке или на проселке, в обход погоста ведущем к Жихареву, Савва Тимофеевич брал такой бешеный аллюр, что встречные мужичьи подводы едва успевали сторониться.
Случалось и так: с ходу перемахнув две-три канавы, полные талой воды, он вдруг натягивал поводья, и кабардинец, послушный руке всадника, начинал крутой спуск по склону оврага к журчащему ручью. Там, выйдя из седла, Морозов по-хозяйски заботливо удерживал голову лошади высоко (чтоб, упаси бог, не опоилась). А потом и сам освежал разгоряченное лицо. Дышал глубоко, размеренно, не торопясь закуривал.
Так повторялось уж который день – шла вторая неделя уединения Саввы Тимофеевича в Покровском. Так было и сегодня, когда Николай услышал от хозяина такой неожиданный для себя вопрос.
– Вот уж, барин, не взыщите, о родителе своем не берусь рассказывать. Сам-то я, как вы знаете, в России рожден, русский подданный. А батюшка помер давно, еще и грамоте меня научить не успел.
– Так вот оно что,– протянул Савва Тимофеевич,– а мне хотелось представить себе, как изгнанники, беглецы с родных земель находили новую родину... Да и вообще – как это трудно, должно быть, бежать человеку из плена... Видимо, чертовски трудно...
Морозов долго молчал, обрывая кустик вербы, катая в ладонях пушистые почки.
– Может, поедем домой, Савва Тимофеич, а? – тихо спросил Николай.– А то зябко тут в овраге, и коней застудим, и сами...
Морозов ответил рассеянно:
– Да, да, пора уж...– И тяжело, против обыкновения, взобрался в седло, чуть звякнув поводом.
Но коня направил не назад, а вперед, по противо^ положному крутому склону. Размытая весенним таянием тропинка привела к лужайке, обсаженной липами, к пруду, еще затянутому сероватым подтаявшим льдом, сквозь который торчали сухие прошлогодние камыши. От лужайки во все стороны расходились аллеи,– былые дорожки давно заросли. Сиротливо выглядели остатки полуразрушенного осыпавшегося фундамента какого-то давнего строения. Не иначе стоял тут когда-то помещичий дом. Вдали сквозь голые сучья деревьев проглядывали белые, еще не потерявшие прежней окраски колонны садовой беседки. Она возвышалась уже над песчаным обрывом – берегом Малой Истры, бурлившей весенним ледоходом.
– Красиво здесь,– вполголоса произнес Николай,– только пустынно очень.
– Именье Жихарево. Был и тут хозяин, барин, детей, внуков растил, да разорился в пух и прах,– сказал Морозов.
– Обидно, Савва Тимофеич, такой красоте пропадать. Земля-то здешняя теперь ваша, как и во всей округе. Вам бы усадьбу тут выстроить для наследника своего.
– Для Тимоши-то? Что ж, дай срок, вот подрастет... Хотя... вряд ли потянет Тимофея в помещики... Да останутся ли помещики в той поре?..
Вопрос этот Савва Тимофеевич произнес про себя, как бы проверяя собственные свои мысли о близком будущем родной страны: «Как ни сложатся в ходе начавшейся революции отношения промышленников с фабричным народом, но главным для России останется земельный вопрос. Мужика пора наделить землей. Тогда быстро вырастут из деревенской голытьбы крепкие хозяева вроде американских фермеров. А тем, кто все еще чванится обветшалыми родословными, надо будет работать. Да, да, именно работать – не служить!»
Домой в Покровское лошади шли шагом. Отпустив поводья, Морозов глядел вдаль, где за синью лесов сверкал под весенним солнцем золоченый купол собора Ново-Иерусалимского монастыря, а ниже виднелись темные кровли одноэтажного Воскресенска. Вот тоже нелепость расейская: стоит городок рядом с железной дорогой, а числится заштатным. Уездной же «столицей», видимо из почтения к истории удельных княжеств, считается Звенигород, до которого от чугунки добрых двадцать верст...
Да, Воскресенск... Там, за окраиной, на опушке леса земская больница, в которой практиковал врач Антон Павлович Чехов. Как забыть его приезд в Покровское с Ольгой Леонардовной! И отъезд тяжело больным в Германию – лечиться... Тоже жил человек в плену, хоть и в родной стране. И тоже пытался бежать из плена...
Заезжим гостем чувствовал себя Морозов и в огромном своем помещичьем доме, нынче по весне еще плохо протопленном, пустом, неуютном. Один, под бдительной охраной верного своего Санчо Пансы – Николая, Морозов – российский донкихот из Орехово-Зуева – коротал сумрачные и холодные весенние деньки.
Счастливый человек этот черногорец, коли нашел в России второе отечество... А каково чувствовать себя в плену в родной семье?.. Богачу быть в плену своих миллионов... Чем, в сущности, может распоряжаться сегодня он, вчерашний директор-распорядитель крупнейшей мануфактуры? Даже за теми скромными тысячами, из которых складывается его личный доход, установлен строгий контроль банковских чиновников и собственных домочадцев. Матушка – благодетельница обширного клана – ему, непокорному сыну, грозила опекой, смирительной рубахой. А жена деликатно посоветовала отдохнуть на лоне природы. Посоветовала любя, искренне, от души. Если с матерью сложились отношения откровенно враждебные, то в привязанности, преданности жены не сомневался он. Спасибо Зине, в Покровском было ему привольно. Потому и не торопился он с возвращением. Но Москва напомнила о себе.
Узкий голубой конверт на сиреневой, тончайшей бумаги подкладке лежал в кабинете на письменном столе Саввы Тимофеевича, чуть прижатый массивным пресс-папье. Размашистый, неразборчивый почерк... Ему-то, впрочем, он знаком всеми своими извилинами, завитушками, стремительностью тонких линий...
Как волновал этот почерк когда-то Савву – двадцатипятилетнего. С каким трепетом вскрывал он надушенные цидулки от Зиночки, урожденной Зиминой,– дальней по морозовскому родству и самой близкой по сердечной привязанности! Дочь купца второй гильдии, еще недавно щелкавшая семечки на завалинке, она писала, конечно, с ошибками, даже будучи замужем, точнее сказать: в первом замужестве за двоюродным племянником Саввы Сергеем Викуловичем. Но для Саввы Тимофеевича, обладателя двух университетских дипломов, изъездившего половину Европы, дома – в России – не было невесты, желаннее этой «разводки». Ради нее преступил он каноны религии, древнее благочестие старообрядцев, едва не рассорился с родителями, пока добился благословения на брак.
Когда все это было?.. Не так уж давно, в сущности, назад тому годов восемнадцать...
С той поры почерк Зинаиды Григорьевны не изменился. И характер остался прежний – независимый, властный, когда-то восхитивший Савву Тимофеевича именно этими своими свойствами.
Тогда, в молодости, они воплощали страстную привязанность к нему, готовность пренебречь условностями и показными правилами купеческой морали ради любви, готовность к жертвам ради того, чтобы быть вместе с любимым...
Почему же теперь, когда столько прожито и выращены дети, совсем по-иному воспринимается характер жены? Почему теперь он чувствует себя одиноким и тут, в Покровском. и там – в Москве, на Спиридоньевке? Горько сознавать, что былая единомышленница стала человеком, настроенным враждебно. Потому теперь не радует привязанность ее (в которой он по-прежнему не сомневается), а, наоборот, тяготит.
Но власть супружеских уз обязывает ко многому.
Делать нечего – этой власти он покоряется. Письмо прочитано. Конечно, он отправится завтра в Москву, чтобы готовиться к заграничной поездке.
Быть может, отъезд за границу действительно единственно разумное решение, хотя бы потому, что позволит прочно и надолго отключиться от российской действительности.
Но возникает и тревога о детях. Конечно, есть кому за ними дома присмотреть. На своих постах и гувернер с гувернантками, и нянюшки, и бонны, и главенствующая над всеми «всеобщая тетушка» Варвара Михайловна, землячка по Орехово-Зуеву, свой человек на Спиридоньевке.
Но все-таки куда потянет шестиклассника-гимназиста Тимошу, уже расставшегося с охотничьими и спортивными увлечениями, ночи просиживающего за книгами, нашедшего друзей, советчиков среди университетских парней и стриженых барышень-курсисток? Не потянет ли эта молодежь сына на всякие там сходки, не закружится ли у парня голова от горячих споров, дискуссий, как в свое время закружилась у него, у Саввы, скромного мальчика из благонамеренной старообрядческой семьи?..
Да, впрочем, пусть так и будет, пусть шагнет сын по отцовской дороге, бог даст не оступится,– люди добрые помогут, посоветуют, не пропадет «старшуха» Тимофей.
С девочками сложней. Люлюта пока вся в куклах, в игрушках, а Маша скоро заневестится, закружится в этих самых кадрилях и котильонах. И сегодня кавалеров у Маши хоть отбавляй, но о женихах думать пока рано. Наименьшие заботы вызывает у отца самый младший – толстяк Саввушка,– пухлый, косоглазый, самоуверенный в свои полтора года, большой любитель покушать и поспать.
Думая о детях, Савва Тимофеевич нет-нет да и укорял себя: не очень часто дома на Спиридоньевке спускался он из кабинета на втором этаже в ребячьи комнаты, окнами выходившие в тенистый сад. Да и в Покровском все как-то времени не хватало собраться с ребятами в лес за грибами, на речку купаться...
И совсем невесело стало при мысли о том, что теперь-то уж этим заграничным вояжем и Спиридоньевка, и Покров-ское отодвигаются невесть в какую даль...
Поездка уже обдумана во всех деталях Зинаидой Григорьевной. Она повезет усталого, больного супруга по европейским курортам, выберет такие, где будет исключена возможность контактов с обстановкой, вредной для его состояния нервов. Иначе говоря, со всем тем, чем живет в эти дни Россия, разбуженная революцией.
Его Россия, ради которой только и стоит существовать... Значит, и там, за полосатыми столбами с двуглавым орлом, он останется пленником, каким в последние недели привык чувствовать себя дома. А ему так хочется бежать из плена...
Как больно может ранить иной раз нечаянно подслушанный обрывок чужого разговора...
Савва Тимофеевич входил в будуар жены с чувством осторожности и скрытого раздражения. Просторная эта комната казалась ему порой неким филиалом музея фарфора и отнюдь не приспособленной для жилья. Ярчайшие цветы, изваянные мастерами Мейссена, гирляндами обвивали хозяйкину кровать, делая ее похожей на огромную клумбу. Они же обрамляли высокое трюмо. Оно казалось уютным озерком в глубине сада. Обилие всякого рода ваз вынуждало двигаться очень осмотрительно: не ровен час, заденешь, разобьешь что-нибудь. Всегда, заглядывая к жене, Савва Тимофеевич думал: хороший у Зины вкус от природы. Искусство ей дорого, трогает ее, волнует. А вот скромности, чувства меры не хватает. И самоуверенности хоть отбавляй...
Теперь, приехав из Покровского в Москву, едва ступив в будуар, Морозов еще раз убедился в этом.
– Итак, Федор Григорьевич, вы со мной согласны,– все время нужно держать его под наблюдением.
– Не совсем так, Зинаида Григорьевна,– почтительно, но твердо возражал домашний врач Гриневский,– наблюдать, конечно, необходимо, но так, чтобы сам он этого не замечал.
– Понимаю. Нужно постоянно поддерживать вокруг него какую-то компанию, не давать уединяться...
Сомнений быть не могло. Жена разговаривала с врачом о муже, о нем. Вдвоем они что-то решали, разрабатывали какой-то режим, какие-то правила поведения.
«Ладно, смолчу, перемучаюсь»,– подумал Савва Тимофеевич, вспомнив с внутренней усмешкой своего егеря Егора Максимыча: «перемучиться» – его любимое словечко.
И хозяин дома вошел в будуар хозяйки с беззаботной улыбкой.
– Вот, Саввушка, и ты наконец,– Зинаида Григорьевна крепко обняла, нежно поцеловала мужа.– Смотрите, доктор, какой молодец нынче ваш пациент. Что значит покой и свежий воздух. Ну, как там, в Покровском, твои лошадки, Саввушка?
– Превосходно, Зинуша, как ты знаешь, с конями я умею ладить лучше, чем с людьми.
– Родной, не к лицу тебе казаться мизантропом,– Зинаида Григорьевна забавно сморщила носик,—ты же любишь людей, быстро привыкаешь к новым людям... Федор Григорьевич рекомендует нам в спутники за границу Николая Николаевича Селивановского, опытного врача, человека, в общении очень приятного.
– Что ж, Федор Григорьевич дурного не посоветует.
И Морозов подумал: «Втроем, пожалуй, веселей будет
ехать». И вспомнил вдруг чью-то строчку: «одиночество вдвоем» – откуда она, кому принадлежит?
Доктор Селивановский, человек немолодой годами, но моложавый, был представлен Савве Тимофеевичу на следующий день. Молчаливый, отнюдь не лишенный чувства юмора, он оказался к тому же шахматистом и цветоводом-любителем. Сыграл с Морозовым подряд три партии, две выиграл. О цветах и оранжереях говорил тоном знатока, влюбленно.
Словом, еще дня через три, когда все трое – супруги Морозовы и доктор Селивановский – разместились в соседних купе международного вагона, Савве Тимофеевичу уже казалось, что с этим спутником он знаком давным-давно.
Из всех родственников пришел на проводы только Тимоша – так распорядилась Зинаида Григорьевна. Долговязый, худющий, в гимназической шинели, он показался отцу озабоченным совсем по-взрослому.
– Смотри, старшуха,– Савва Тимофеевич обнял сына,– главным остаешься в семье, и девочки, и малыш у тебя под началом теперь.
– Не беспокойся, папа,– Тимофей смотрел отцу в глаза твердым немигающим взглядом, как мужчина мужчине.
Когда поезд тронулся, о» с какой-то затаенной грустью еще с минуту шагал по платформе рядом с вагоном.
За окном промелькнули станционные строения Александровской дороги, мост через Москву-реку и вдали корпуса Трехгорной Прохоровской мануфактуры. Там, по слухам, тоже начиналась забастовка. Почитать о ней можно было, конечно, в московских газетах. Но печатное слово в последние дни не попадало на глаза Савве Тимофеевичу, как и почта вообще, в том числе и письма деловые. Чувствовал муж во всем этом заботливую руку жены.
В поезде же, наоборот, как это ни странно, изоляции от внешнего мира пришел конец. На перронах Смоленска, Минска, Вильно, Варшавы крикливые продавцы газет едва не влезали в открытые окна вагонов, и пухлая пачка бумаг, еще пахнущих типографской краской, постепенно заполняла купе.
Савва Тимофеевич быстро пролистывал газеты, скользил по заголовкам, изредка вчитывался в текст. Временами произносил вполголоса: «Ого-го... Интересно... Очень любопытно. Вот это – да!» Но в беседы со спутниками не вступал. Жена вязала. Доктор смотрел в окно. Новости не обсуждались, скорее всего потому, что они без обсуждения тревожили, будоражили, рождали бездну вопросов, ответы на которые надо было искать, конечно, не здесь, не в вагоне трансевропейского курьерского поезда.
До чего же труден и рискован многомесячный вояж эскадры вице-адмирала Рождественского с Балтики на Дальний Восток. Казалось, очень уж медленно плывут наши корабли вокруг Европы и Африки, через Индийский океан к Тихому. Что-то сулит русским морякам, усталым, вымотанным в долгом походе, скорая встреча с японским флотом? Он-то, конечно, и вооружен лучше, и снабжен всем необходимым, и, главное, полон сил, свеж, ибо действует вблизи своих баз!
Писали газеты и о новых забастовках во многих городах России, о стихийных бунтах крестьян и разгроме помещичьих усадеб в Прибалтике, Малороссии, Поволжье, в Тамбовской, Курской губерниях. Радовали вести из-за границы. Всеобщая конфедерация труда призывала французский пролетариат: «Союзу наших правительств с русским самодержавием надо противопоставить объединение народов».
В знак солидарности с жертвами «кровавого воскресенья» проходили манифестации во многих городах Германии, Италии, в Вене, Праге, Брюсселе.
И вместе с тем – это было видно и по газетам, и просто из окон вагона – зарубежная Европа жила своей размеренной, еще ничем не потревоженной жизнью.
Подумать только, всего лишь семь лет назад ехал через Европу, направляясь на Международную выставку в Чикаго. Тогда Никольская мануфактура, отмечавшая столетний юбилей, демонстрировала свои первоклассные товары, вместе с почетными дипломами, медалями, премиями. Американские газеты с почтением писали о молодом русском фабриканте, чье имя и фамилия, совпадающие с наименованием известной текстильной фирмы «Савва Морозов, сын и компания», как бы олицетворяли бурный подъем деловой активности в России... А теперь едет за границу лечиться, отдыхать очень усталый, рано поседевший человек без определенных занятий. Как внезапно, неожиданно, чтобы не сказать катастрофически, изменилось все в его жизни... Не директор-распорядитель, отнюдь нет, хотя имя-фамилия его по-прежнему на всех фирменных вывесках Никольской мануфактуры, на всех рекламных ее проспектах...
Там, на востоке, за полосатым шлагбаумом границы, и еще дальше за Москвой, в цехах орехово-зуевских фабрик и в деловых кабинетах правления, хозяйничают сегодня неприятные ему люди; еще недавно они искательно заглядывали ему в глаза, а теперь если и вспоминают его, то с усмешками снисхождения. И не в том тут беда, что вершат они дела фирмы, все эти Карповы, Назаровы, Диановы, Колесниковы, а в том, что враждебны они рабочему люду Вражда эта рождена трусостью и жадностью.
Конечно, они одобрили бы «матушку-благодетельницу» Марию Федоровну, если бы ей вздумалось объявить строптивого сынка «недееспособным», не просто отрешить его от дел, но еще и упечь в сумасшедший дом.
Итак, с точки зрения благонамеренного обывателя, он, Савва Морозов, капиталист, желающий жить в мире со своими рабочими, просто-напросто ненормален.
Но позвольте, господа, кого прикажете считать нормальным в это сумасшедшее время? Офицеров, которые приказывают солдатам стрелять в мирных сограждан на улицах столицы? Или генералов, которые за тридевять земель от России ведут войну под флагом «защиты Отечества»? Или царя с царицей? Или премьера Витте, кичащегося показным либерализмом?
Чем дальше уходил на запад поезд, оставляя позади и Ковенскую губернию, и Царство Польское, тем неотвязнее, настойчивей вспоминалась то Истра, то Клязьма, то еще бог весть какие безымянные речушки и поймы, родная земля...
«Обратиться по возвращении к спасительному земледельческому труду, как проповедует Лев Толстой?.. А ведь и он, величайший из современных художников слова, заблудился между своей философской Россией и сегодняшней реальностью. Осудить людей, борющихся против правительства, в «Times» и предлагать крестьянину-собственнику принцип общности земли! Не видеть в этом вопиющего противоречия Евангелию! Ибо: «Не о хлебе едином жив будет человек». Но и принять Евангелие, как источник чистой мудрости, уже не могу, перерос. Видение действительности в мало привлекательном всеобъемлющем разрезе мыслящим человеком делает его уязвимым со всех сторон. То ли дело Зина-насмешница, твердо знает, что хорошо только то, что нужно ей. И уж конечно не ударит супруга лицом в грязь и в Берлине, удостоится не только приглашения на раут к российскому послу, но, возможно, и на прием в императорский дворец у самого кайзера Вильгельма. Только бы нам не задерживаться долго в Берлине, только бы Зина поживей управилась там с многочисленными своими знакомцами...»
Увы, в Берлине пришлось остановиться на несколько дней. Их апартаменты в отеле сразу же привлекли немало гостей. Приложиться к ручке Зинаиды Григорьевны пожаловали и оказавшиеся здесь добрые знакомые – москвичи, питерцы – и дипломаты, и агенты промышленных фирм, и журналисты. Все расспрашивали о здоровье Саввы Тимофеевича, проявляли при этом поразительную осведомленность о событиях в Орехово-Зуеве. Отмечали с удовольствием, что смутьяны-забастовщики усмирены, хотя, по слухам, 1 Мая выходили рабочие на улицу с возмутительными песнями. Добавляли, что на сельском кладбище в кустарнике полицейские нашли припрятанные красные флаги с противоправительственными призывами. И будто был в Орехово-Зуеве крупней пожар, уничтоживший немало фабричных строений и жилья.
Все эти новости Зинаида Григорьевна старалась воспринимать невозмутимо, хотя и поглядывала на мужа с тревогой.
А Савва Тимофеевич просто молчал. Раскланивался хмуро, предпочитая шумному обществу в гостиной шахматные поединки с доктором в отведенной ему уединенной спальне.
Пытаясь развлечь мужа, Зинаида Григорьевна раздобыла в российском посольстве приглашение на парад Вильгельмовой императорской гвардии. Ражие гренадеры в нескончаемых шеренгах на плацу очаровали ее выправкой, автоматизмом движений. Цокот копыт кавалерии, медный грохот оркестров взвинчивал настроение.
– Ты погляди, Савва, как идут! Красавцы! Будто не тысячи их здесь, а какое-то одно тысячеглавое существо, покорное единой воле. Нет, что бы ни говорили о пруссаках, а воины они бесподобные, истые наследники Нибелунгов.
– Оставь, голубушка,– устало отмахивался Савва Тимофеевич,– не интересна мне вся эта мишура. Штатский я человек, мирный... На такую муштру и дома насмотрелся – в Питере, в Москве... Едем-ка лучше в гостиницу.
– Что ж, пожалуй, пора,– нехотя согласилась Зинаида Григорьевна и предупредила: – К нам сегодня собирался заглянуть младший Нобель. Он тут проездом из Стокгольма.
Принимать представителя шведской промышленной династии, владеющей многими предприятиями в России, Зинаиде Грегорьевне пришлось одной. Муж, сказавшись больным, к вечернему чаю не вышел.
Поздней ночью Савва Тимофеевич, мучимый бессонницей, ходил по спальне из угла в угол. Безучастно слушал голос жены. Такой знакомый, родной, он доходил откуда-то издалека:
– Вижу, Саввушка, чувствую: надоела тебе вся нынешняя расейская жизнь. И хочу помочь... Знаешь что: уедем в Швецию. Купим нобелевские акции, жить будем этакими рантье, никаких тревог с фабричными.
– А Никольскую мануфактуру что ж, бросим?
– Не бросим, зачем. Продадим свои паи. Пусть уж там Назаровы да Карповы хозяйствуют под маменькиной эгидой...
Савва Тимофеевич резко возразил:
– Нет, Зина, никогда с этим не соглашусь... Вспомни, как сама ты меня поддерживала, когда еще с покойным родителем ссорился я...
– Так это когда было, Савва, назад тому двадцать лет. Мы с тобой тогда только-только в жизнь вступали.
– А теперь что же, состарились уже? Быстро состарились. Не могу и мысли такой допустить.
Савва Тимофеевич, куривший папиросу за папиросой, вдруг откашлялся, рывком шагнул к окну, рванул на себя раму, полной грудью шумно вдохнул ночной воздух.
– Нет, Зина, эмигрантом в Швецию не поеду. Русские мы люди, русские. Вспомни, что говорила ты мне о долге перед Россией!
Зинаида Григорьевна порывисто обняла мужа:
– Прости, Савва, мое малодушие. Конечно, ты прав. Отдохнешь, вернемся домой, все пойдет по-хорошему.
И показалось тогда Зинаиде Григорьевне, что пришли они с мужем наконец к согласию, что, пожалуй, еще потерпеть ей немного угрюмую отрешенность Саввы, и начнет он искать повода вернуться к делам, и снова забьет ключом его энергия.
Сам же Морозов воспринял разговор с женой с острой обидой. Вот, значит, как: если уж Зина подумывает о жизни рантье, об эмиграции из России, то какое впечатление производит он на посторонних: «Вышел в тираж, выжил из ума, развалина в сорок четыре года». Не способен к делам, к власти, отжил свое... Неужели все-таки уже отжил, как старшая сестра, покойница Саша, наложившая на себя руки в приступе глубокого отчаяния?
Александру Тимофеевну не поддержали близкие, не заметили всей глубины ее душевного кризиса. А его, Савву, эти самые близкие намеренно отдалили от себя, чтобы потом расправиться как с изгоем. Мол, прикончит себя он сам, следуя за сестрой.
Охваченный подозрением, Савва Тимофеевич вскоре поймал себя на внутренней усмешке: «Тут, пожалуй, ты, мануфактур-советник, переборщил, хватил лишнего. Может, мания преследования у тебя, любезнейший, а? А если нет такой мании, то скажи: за каким дьяволом таскаешь ты с собой такой элегантный с виду никелированный браунинг? Не пригодился он тебе ни в Питере, ни в Орехово-Зуеве.
Может, послужит пистолет теперь, в путешествии, а? Пусть лежит он в отдельном кармашке ручного саквояжа. Пусть лежит до поры до времени. Временами-то жизнь становится совсем невтерпеж...»
Мысль о самоубийстве – исходе от всех бед – мелькнула в сознании уже не в первый раз. Но жене Савва Тимофеевич отвечал бодро, уверенно:
– Отдыхать так отдыхать. Завтра – во Францию, в Париж не будем заезжать, прямо в Виши.
Виши – курортный городок, знаменитый своими водами,– не понравился Зинаиде Григорьевне. Не сам по себе, нет. Своей публикой. Очень много знакомых по обеим российским столицам отдыхало тут от бурных российских событий.
Впрочем, знакомые знакомым рознь. С баронессой из Эстляндии и киевским сахарозаводчиком Зинаиде Григорьевне скучать не пришлось. А вот элегантный господин, однажды минувшей зимой ни свет ни заря посетивший Спиридоньевку и так встревоживший тогда мужа, появился тут в Виши совсем некстати. Леонид Борисович Красин – совершеннейший джентльмен по костюму и манере держаться, сыпал французскими каламбурами и анекдотами из английской жизни. Среди курортных бездельников – как рыба в воде, беззаботен, даже болтлив, пожалуй...
Но все же замечала Зинаида Григорьевна: стоит ей на минутку-другую отлучиться из гостиной, выйти на террасу, как наступает за дверью напряженная тишина, лишь изредка прерываемая вопросами и репликами Саввы: «Вот оно что...», «Такие, значит, дела...», «Да, вы молодец, Леонид Борисович...»
Ответы же этого самого Леонида Борисовича и вовсе нельзя было разобрать, видимо, говорил он полушепотом. И это еще более усилило тревогу Зинаиды Григорьевны. С большим недоверием относилась она ко всем этим «Саввушкиным приятелям», которые не входили в избранный ею, хозяйкой дома, столичный «бомонд», но пользовались особыми симпатиями хозяина.
Тем временем за плотно притворенными дверьми Красин пристально разглядывал похудевшего, осунувшегося Морозова, явно недовольного мешковатым костюмом из светлой фланели, остриженного так, что череп угловато выпирал из-под седеющих волос. И нельзя было Красину не заметить, что морозовское рукопожатие, всегда прежде жесткое, энергичное, стало теперь размягченным, безвольным. И глаза татарские, всегда прежде зоркие к собеседнику, потеряли свой колючий блеск.
Красин сразу приметил, каким просящим, умоляющим взглядом посмотрел на жену Савва Тимофеевич и как недовольно повела плечами Зинаида Григорьевна, оставляя мужа наедине с гостем.
Но порадовала Красина шутливость Морозова, прежняя его склонность к цитатам из классиков.
– Откуда и куда путь держите? Из Керчи в Вологду или из Вологды в Керчь?
– Из Лондона, с Третьего съезда партии.
– Стало быть, большевики провели все-таки съезд. Молодцы! Ко времени это сегодня.
– Провели... Не без вашей денежной помощи. Спасибо вам...
– Не за что... За мной, Леонид Борисович, еще должок, помню...
Красин, вздохнув, промолчал. С деньгами у большевиков и впрямь было не густо. Вздохнул и Морозов: очередной взнос в партийную кассу задерживался им по стесненным материальным обстоятельствам. Помолчав, повторил, как бы прося снисхождения:
– Да, должок. Потерпите малость, Леонид Борисович.
Но имейте в виду: в случае чего поможет вам Мария Федоровна.
– Простите? – Красин не понял, о ком идет речь.