Текст книги "Дед умер молодым"
Автор книги: Савва Морозов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)
Памятник В. Барышникову в Орехово-Зуеве.
Николай Павлович Шмит. 1903 год.
Николай Эрнестович Бауман. 1904 год.
Леонид Борисович Красин. 1904 год.
Интерьер дома.
Вдова С. Т. Морозова Зинаида Григорьевна Морозова, 1905 год. На обороте снимка дарственная надпись О.Л.Книипер-Чеховой. Снимок хранится в Архиве МХАТа.
Могила Саввы Тимофеевича Морозова на Рогожском кладбище в Москве. Надгробие работы Николая Андреевича Андреева.
В ремесленную школу* открытую Морозовым рядом с усадьбой, крестьяне что-то не торопились отдавать своих ребят.
Руку на сердце положа, господа Голохвастовы – столбовые дворяне, были здешним мужикам как-то ближе, не то чтобы роднее, но понятнее, чем фабрикант Морозов, хоть и привычно ломали перед ним шапки, когда объезжал он верхом на своем кабардинце все эти Ябедины, Крючковы, Рожновы, Буньковы. В окрестных деревнях редко можно встретить избы, крытые дранью, все больше – под Соломой. Ходили безземельные наниматься в батраки к управляющему покровским имением – степенному латышу Альберту Ивановичу, гнули спины на барских покосах, на жатве, на молотьбе. Поругивали в сердцах нового помещика: мало платит.
А сам-то новый помещик, хоть и платил пощедрей, чем прежние господа, не проявлял большого интереса к полевым работам. Мирился с тем, что каждый год управляющий докладывает про убытки, исчисляемые десятками тысяч рублей. Не очень разбираясь в причинах низких урожаев, потрав лугов и прочих неурядиц, Морозов молча досадовал: «И зачем фабричному хозяину все эти сель-' ские заботы? Продать бы землицу хоть тем же окрестным крестьянам (в рассрочку, конечно) – и гора с плеч! И жить бы мануфактур-советнику в усадьбе Покровском-Рубцово этаким беззаботным дачником».
Ан нет, не согласится на это супруга. Лестно Зинаиде Григорьевне чувствовать себя помещицей, барыней, равной по общественному положению всем этим Маклаковым, Цуриковым, графам Муравьевым – наследственным землевладельцам обширного Звенигородского уезда.
Потому и поддерживала жена Савву Тимофеевича в строительных его затеях. Дорогу – в сторону от Волоколамского шоссе – гравием вымостить, липами обсадить, так чтобы отныне звался тот недавний проселок «Моро-зовским шоссе». Да к самой Покровской усадьбе подъездной путь осенить еловой аллеей, свозя сюда рослые деревья, выкорчеванные в окрестных лесах. Главный господский дом с флигелем соединить заново отстроенным залом. И чтобы были в том зале камины, облицованные майоликой, и яркие витражи на окнах. Все это требовало и хозяйского упорства, и врожденного вкуса, чего Зинаиде Григорьевне не занимать. Эти ее достоинства Савва Тимофеевич ценил высоко. И с легким сердцем прощал жене суетное тщеславие, стоившее порой немалых затрат.
Исполнял женины прихоти, берег ее покой. Сейчас вот, ранней ранью, когда хозяин Покровского купается в реке, хозяйка, наверное, еще почивает или, может быть, уже пьет утренний кофе в постели. А дети-то уж конечно проснулись. Черноглазая Маша – певунья и плясунья – перебирает в своей детской подарки, полученные ко дню рождения. А Тимоша, двумя годами старше сестры, уж конечно тут как тут – мчится босой к речке, минует дощатую купальню – мамино владенье, продирается сквозь заросли ивняка. Завидев одевающегося отца, восклицает с упреком:
– Ну вот, папа, не мог подождать! – И, сбрасывая рубашку, штаны, тараторит обычной своей скороговоркой: – Нашел где купаться... На такой мели... Хочешь, я тебе настоящее место покажу – под Жихаревским обрывом. Там такая ямища – с ручками! Во!.. Там сомы прячутся...
– Постой, постой, Тимофей,– остановил мальчика отец,– поздоровайся сначала.
– Ах да... Доброе утро, папа, я и забыл... Пойдем, папа, завтра к Жихаревскому обрыву. Там и омуты есть, и водовороты...
Плюхнувшись на мелководье, мальчик тотчас вскочил, мгновенно оделся, так и не взявшись за протянутое отцом полотенце. *
– Тысяча слов в минуту,– засмеялся Савва Тимофеевич,– гляжу на тебя, Тимофей, думаю: не выйдет из моего сына адвокат или, скажем, профессор при такой дикции...
– Адвокат, профессор, вот еще,– отмахнулся мальчик,– я охотником буду, в Южную Америку поеду за крокодилами, по реке Амазонке поплыву...
– Смотри не утони, путешественник...
– Не утону... Я нашу Клязьму в Орехове знаешь как переплываю? Пять раз без отдыха... Не веришь?
– Верю, верю... А сейчас давай к дому. Причешись, оденься как положено. Вместе Машеньку поздравим. Потом мне и маме гостей встречать.
Для встречи гостей к станции Ново-Иерусалимская -новенькой, отстроенной совсем недавно (Виндавская железная дорога от Москвы до Риги только начала действовать) – из Покровского было подано сразу три эки-
пажа. В английской упряжи (без дуги) красовался вороной рысак Ташкент, еще недавно бравший призы на бегах в Москве. На козлах пролетки, что привезла хозяйку Зинаиду Григорьевну, восседал чопорный Адам Иванович, главный морозовский кучер, в цилиндре и ливрейном – сюртуке с золотыми пуговицами. Парой огненно-рыжих коней, запряженных в линейку, правил Евдоким, этакий ухарь-ямщик в шляпе с павлиньим пером и расстегнутой жилетке поверх кумачовой рубахи. А хозяин – Савва Тимофеевич – держал туго натянутые вожжи, сидя в шарабане рядом с сыном Тимошей. Грызла удила, била копытом гнедая Наяда – резвая четырехлетка, выращенная на покровских заливных лугах.
– Боже, какой парад ты устроил, Саввушка! – расцеловав брата, всплеснула руками румяная Анна Тимофеевна Карпова.
Вместе с нею приехал коллега ее покойного мужа, профессор Московского университета, похожий на дьячка,– с жиденькой бородкой, в очках, Здороваясь с четой Морозовых, он вполголоса назвал свою фамилию:
– Ключевский.
– Добро пожаловать, Василий Осипыч,– Савва Тимофеевич почтительно пожал его руку,– знаю вас в лицо уж много лет, хоть и не имел чести до сей поры быть лично вам представленным. Слушал ваши лекции в нашей альма-матер на Моховой...
– Профессор истории сам являет собой личность историческую,– добродушно комментировала Карпова.
Из вагона вышли еще две совсем молодые пары. Их Морозовы звали уменьшительными именами, как принято среди родственников.
– А где же Ольга Леонардовна с Антоном Павлычем?
Зинаида Григорьевна едва успела спросить, как на
станционной платформе появились еще двое: мужчина – очень высокий и худой, в пенсне на шнурке, в помятой шляпе – и его спутница, элегантная брюнетка под вуалью.
– Вот наконец и они, – обрадовались встречающие, радушно здороваясь с четой Чеховых.
Пока усаживались в экипажи, Антон Павлович спросил хозяйку:
– До вашей вотчины далеко?
– Три версты всего, быстро доедем.
Зинаида Григорьевна улыбнулась:
– А до вашей вотчины, доктор Чехов, и того ближе, рукой подать.– И показала на сверкавший вдали купол Ново-Иерусалимского собора. – Там он, ваш Воскресенск, Антон Павлыч.
– Мой Воскресенск,– Чехов вздохнул,– было время, лечил я там народ когда-то... Таким далеким казался городишко от Москвы... А теперь, смотрите, за два часа докатили по чугунке.
– Испытали и мы эту дальность,– сказал Морозов.– Когда покупали Покровское, ездили сюда лошадьми от Николаевской железной дороги. Однако прошу, господа, поедем...
Разговор о достопримечательностях Ново-Иерусалимской округи возобновился в Покровском, когда гости, слегка отдохнув, собрались к обеденному столу.
– Значит, вы, Антон Павлыч, в здешних краях человек свой,– сказал Ключевский,– а я, представьте себе, хоть и занимаюсь всю жизнь прошлым России, в иные места только гостем наведывался. Сколько архивных и книжных материалов о стрелецких бунтах знаю наизусть... А вот личные впечатления о монастырских стенах Нового Иерусалима, под которыми шел последний бой мятежных стрельцов против Петрова войска, как-то миновали мою память.
– Завтра же поедем в монастырь, Василий Осипыч,– предложил Морозов.– Заодно и могиле патриарха Никона поклонимся...
– Как, разве Никон похоронен там? – удивилась Ольга Леонардовна Книппер.– Вот не знала.
– Ай-яй-яй, актриса, а еще царицу Ирину играешь,– пожурил жену Чехов.
– Именно там,– продолжал Морозов,– он, кстати, и монастырь этот построил как оплот своей никонианской веры. По этой части уж я, старообрядец, точно осведомлен . Патриарх Никон, со святыми его упокой, крепко насолил нам, раскольникам.
К Морозову обратился Ключевский:
– Вот вы изволили упомянуть о раскольниках. И как я подметил, упомянули не без гордости. Разделяю вашу гордость, Савва Тимофеевич, ибо думаю: именно старообрядчеству обязано торговое сословие на Руси крепостью своих устоев, и нравственных, и семейных
– Эх, Василий Осипыч,– Морозов вздохнул,– о какой крепости устоев можно говорить нынче Ведь почти
в каждой купеческой семье – скандальные истории. Ежели дед и отец – серьезные, деловые люди, то внук уж обязательно мот, лошадник, цыганский угодник. Один Сашка Морозов чего стоит. Вот уж наградил господь двоюродным племянничком.
– Что ты, Савва, зачем Александра Федоровича срамить, не заслужил он... И без того под опекой,– вступилась Анна Тимофеевна.
– Стоит. Заслужил. Не будь опеки, сидеть бы Сашке за решеткой или – того хуже – в желтом доме... Нельзя, Аннушка, закрывать глаза на то, что творится в нашем сословии... Из песни слова не выкинешь. Быстрое вырождение в среде буржуазии отмечается и в Американских Штатах. Есть в этом, видимо, какая-то социальная закономерность.
– В последнем не могу с вами не согласиться,– откликнулся Ключевский,– А почему это происходит? Вы, мадам, какого мнения на сей счет? – обратился он к хозяйке дома.
Зинаида Григорьевна смутилась:
– Помилуйте, профессор, где уж мне о таких делах судить!
Ключевский настаивал:
– Вам в первую очередь. Вы – молодая мать – не можете быть безучастны к будущему следующих за вами поколений.
– О, как строго вы ставите вопрос, Василий Осипыч. Дайте подумать,– И после долгой паузы Зинаида Григорьевна ответила вполголоса, но твердо, убежденно: – Беда у нас в том, что нет постепенности в культуре... Вот... Дед, родоначальник фамилии, в лаптях в Москву пришел, а внучков его в атласных каретах катают. От роскоши да богатства у кого голова не закружится, ум за разум не зайдет...
– Браво, Зинаида Григорьевна! – Ключевский одобрительно наклонил голову.
– Умница ты, хозяйка, дай ручку поцелую,– расцвел Морозов.
А Чехов после долгого молчания произнес:
– Я ведь тоже из купцов, из мелких, правда... Отец мой в лавке сидел... А дети...– он вдруг запнулся.– Да вряд ли будут у меня дети...
Антон Павлович Чехов, человек бездетный, большую часть своей жизни – холостой, был в душе семьянином.
Приехав к Морозовым в Покровское, он на равных, как с закадычным приятелем, беседовал с тринадцатилетним Тимошей. Мальчик настойчиво приглашал гостя на охоту, на рыбалку.
Особенно нежен был Антон Павлович с хозяйскими дочками: одиннадцатилетней Машей и пятилетней Люлютой. Устроившись в березовой беседке над оврагом, он вслух читал девочкам свою «Каштанку», только что изданную в Москве отдельной книжкой с картинками. На титульном листе красовалась дарственная надпись: «Сестрам Морозовым Маше и Люлюте от дяди Антоши Чехонте».
– Теперь у нас новый дядюшка есть, понимаешь? – настойчиво втолковывала тоненькая непоседа Маша толстушке Люлюте, которая дичилась в присутствии взрослых.
То и дело Маша перебивала чтение:
– Ох как интересно, дядя Антоша, значит, ваша Каштанка в цирке стала артисткой... Я тоже буду артисткой – петь, танцевать... И еще рисовать учусь...
– Ну, а ты кем хочешь быть, малышка? – спросил Аптон Павлович младшую сестру.
Люлюта ответила:
– Мамой... У меня дети есть. Пойдемте домой, покажу.
– Что ж, пойдем,– Антон Павлович поднялся со скамьи, видимо готовый к осмотру Люлютиного кукольного семейства, когда в аллее, *ведущей от беседки к дому, показались Ольга Леонардовна и Зинаида Григорьевна.
– Вот вы где... Что, Антон Павлович, не утомили вас мои попрыгуньи?
– Помилуйте, Зинаида Григорьевна. Лучшего отдыха я и представить себе не могу,– улыбнулся Чехову вот жена подтвердит.
– Да, да, девчурки очаровательные,– поспешно сказала Книппер, глядя куда-то вдаль. И обратилась к мужу: – Если ты, Антон, по утреннему времени и в самом деле еще не устал, то, может быть, поедем на прогулку?
– Не возражаю,– как-то нехотя согласился Чехов.– Только зачем ехать? Пока не жарко, можно просто побродить по лесу...
И вопросительно глянул на хозяйку Покровского. Та сочла нужным уточнить:
– Пешком, думаю, далековато вам будет, Антон Павлович. Поедем на линейке.
– А куда, собственно? – спросил Чехов.
– Да в Киселево. Места, возможно, знакомые вам по врачебной практике.
– Что-то припоминаю.– Чехов, наморщив лоб, молча глянул на жену.
Та пояснила:
– Вот Зинаида Григорьевна говорит, что продается там имение Маклакова.
– Поехали,– согласился Чехов.
Вскоре линейка, запряженная парой рыжих, управляемая ухарем Евдокимом, покатила меж вековых берез, обрамляющих старую Котовскую дорогу. Проселок оказался пыльный, ухабистый. Линейку тряхнуло крепко – раз, другой, третий. Зинаида Григорьевна молча, как бы прося извинения, поглядывала на супругов Чеховых. Ольга Леонардовна морщилась. Антон Павлович, разглядывая деревья, шелестевшие листвой на ветру, говорил в задумчивости:
– Давненько, видать, посажены сии дерева, по екатерининскому указу, думаю... А колдобины на проселке сохранились, пожалуй, со времен Ивана Грозного... Эх, Россия-матушка...
Линейка свернула в поле, затем въехала в лес, густой, дышащий сыростью. Миновали тряскую гать через болото. И вот с высоты песчаного Киселевского обрыва над Малой Истрой открылась деревенька, за ней небогатая господская усадьба: деревянный дом с мезонином, липовая аллейка, ряды яблонь.
Почти вся семья Маклаковых находилась в эти дни в отъезде. Дома оказалась лишь старушка тетушка, помнящая, судя по всему, лучшие времена, в душе не согласная с намерением хозяина продавать кому-либо родовое гнездо. С Зинаидой Григорьевной она поздоровалась подчеркнуто официально, как с дамой хоть и знакомой, но, в сущности, чужой. Фамилия Чехов на нее особого впечатления не произвела. Это показалось Ольге Леонардовне обидным, а у Антона Павловича вызвало улыбку.
Гремя ключами, тетушка водила незваных гостей из комнаты в комнату. Всюду поскрипывали рассохшиеся полы, хлопали, болтаясь на несмазанных петлях, оконные рамы, шелушились высохшей, отставшей краской двери, мутнели непротертые стекла. И отчужденно, как-то даже осуждающе, смотрели фамильные портреты из потускневшей позолоты багетов.
– Сюда бы Бунина Ивана Алексеевича... Он бы тут уж погрустил всласть,– шепнул Антон Павлович Зинаиде Григорьевне, давая понять, что его, Чехова, весь этот обветшалый антураж мало трогает.
Зато Ольга Леонардовна умилялась и старым дубом, и заросшими травой дорожками и, проржавленным насквозь флюгером над давно не крашенной крышей.
– Ты, актриса, себя ведешь прямо как курсистка в музее древностей,– заметил жене Чехов.
– Ах, Антон, перестань насмешничать... Представь себе, какие закаты можно наблюдать с этого обрыва... А заливной луг! Воображаю, какое тут половодье весной. И главное, Антоша, воздух, тишина, покой, так тебе необходимые.
– Да, да, конечно,– согласился Антон Павлович и деловито осведомился у старушки тетушки: – А скажите, милостивая государыня, сколько тут до железнодорожной станции? Так, так, благодарю вас... Стало быть, добрых два часа в бричке трястись при дождливой погоде... если не утонешь в грязи.
Плохой погоды долго ждать не пришлось. Июльская духота вдруг разразилась грозой, часовым ливнем. Чехов молчал весь обратный путь, не реагируя ни на дождь, от которого не спасали раскрытые зонты, ни на громкое кучерское понукание, подгонявшее лошадей, тащивших линейку через разливанные моря жидкой грязи.
В Покровском на веранде, продуваемой насквозь сырым ветром, обедать было решительно невозможно. Большой стол накрыли в зале. Там, у жарко растопленного камина, уже расположились в креслах Карпова и Ключевский. Они возвратились вместе с Саввой Тимофеевичем из поездки в Ново-Иерусалимский монастырь,– тоже были застигнуты ливнем на обратном пути.
Маститый историк делился впечатлениями о встрече с монашеской братией, тепло говорил о молодом генерале Аркадии Александровиче Суворове – сыне прославленного генералиссимуса. Вот несчастная судьба: даже до Отечественной войны 1812 года не успел дожить юноша, такой талантливый, так любимый отцом. Утонул в реке. И память о нем хранит только надгробная плита в подземном этаже одной из церквей Ново-Иерусалимского монастыря. К слову пришлось, вспомнили и о Суворове – внуке – Александре Аркадьевиче, военачальнике, которому наследственная профессия не помешала быть прогрессивным человеком.
Ключевский, не торопясь, прочитал на память стихи Тютчева, весьма ядовитые, гневные:
Гуманный внук воинственного деда,
Простите нас, наш симпатичный князь,
Что русского честим мы «людоеда»,
Мы, русские, Европы не спросясь.
И заключил:
– Каково, господа, а? Знаете, о каком людоеде речь идет? О графе Муравьеве, прозванном «вешателем»,– усмирителе польского восстания. Не соглашался светлейший князь Суворов подписывать поздравительный адрес этому графу. А Тютчев мало того что подписал, но и под защиту взял Муравьева против свободомыслящих русских людей. Нам и нынче, думаю, стыдно за Тютчева.
– Не судите строго поэта, Василий Осипыч, его слава не в политике,– осторожно вступилась Зинаида Григорьевна.
– Нет, Зина, никогда с этим не соглашусь,– резко возразил Савва Тимофеевич.– Поэт прежде всего должен быть гражданином. Вспомни Некрасова. А ура-патриотизм, квасное русопятство противны истинной гражданственности.
Чеховы не принимали участия в споре. Переодевшись после дождя, оба наслаждались теплом камина.
К концу обеда Зинаида Григорьевна спросила:
– Ну как, будущие помещики Звенигородского уезда, господа Чеховы, пришли вы к определенному решению? Будете маклаковское именье покупать?
Глянув на мужа, Ольга Леонардовна вымолвила нерешительно:
– Мне все понравилось. Думаю, Антону Павловичу хорошо будет там в творческом уединении...
И тут Чехов изменил обычной своей сдержанности:
– А я, Ольга, так не думаю... Ты, исконная горожанка, и не представляешь, на какую тоску буду я обречен зимой, осенью, да и весной в распутицу в этом живописном медвежьем углу... Да еще с моим-то здоровьем...
– Почему же ты будешь там в одиночестве, Антон?
– Да потому, очаровательная актриса, что в зимний сезон твои театральные дела вряд ли отпустят тебя из Москвы хоть на день.
Антон Павлович устало вздохнул. Он зябко тянулся к яркому пламени камина. Все, кто был за столом, примолкли.
Вечером, в супружеской спальне, Зинаида Григорьевна сказала мужу:
– Неловко перед Антоном Павлычем, утомила его поездка в Киселево... И разговор этот с Леонардовной тяжелое впечатление оставил... Разные, в сущности, очень разные они люди, Савва. Она вся вперед устремлена, здоровьем так и пышет. Кровь с молоком... А он... Что значит болезнь и разница в возрасте...
Савва Тимофеевич не отвечал, рассеянно глядя в окно: там липы парка чуть шелестели под слабым ветерком. Мягко светила луна, проглядывая сквозь разрывы в тучах, редевших после непогоды.
– Да, очень разные,– согласился он после долгого молчания,– но не в характерах и не в годах дело, Зинуша. Просто она – женщина, яркая актриса. Но не более того. А он...– Морозов сделал паузу, подыскивая нужное слово,– а он – в одном ряду со Львом Николаевичем. Помнишь, когда гостили мы у Сережи Толстого в Ясной, как сказала однажды графиня Софья Андреевна?
Зинаида Григорьевна недоуменно пожала плечами, наморщила лоб:
– Запамятовала что-то... Хотя нет, постой, постой... Стала старая графиня припоминать, как помогала она голодающим, и тебе спасибо сказала за участие в том большом всероссийском деле... Пообещала даже: в мемуарах, мол, напишет, тебя добром помянет... Очень мне были дороги эти ее слова...
Морозов досадливо отмахнулся:
– Опять, Зина, твое тщеславие... Мне из бесед с Софьей Андреевной запомнилось совсем другое... Как она о супружеских отношениях судит: нелегко, мол, быть женой гения.
Мина напряжения на лице Зинаиды Григорьевны сменилась снисходительной усмешкой:
– Ты, Саввушка, у меня хоть и не гений, но и с тобою бывает нелегко.
Так и не стали Чеховы помещиками, соседями Морозовых по Звенигородскому уезду. Но дружеские отношения, «знакомство домами» продолжались и в Москве. Однако преследовало Савву Тимофеевича чувство какой-то вины перед Антоном Павловичем. Особенно после совместной поездки на Урал.
Не удалось Морозову проводить Чехова и за границу, куда уезжал он вскоре, уже тяжело, безнадежно больной. И такой печалью пахнуло от рассказа Зинаиды Григорьевны о последнем ее визите к Чехову в Москве.
– Ты знаешь, Савва, и раньше примечала я: очень уж неуютно устроен в быту Антон Павлович... А на этот раз прямо-таки тюремным узником показался он мне – коридор какой-то длиннющий, сырой, душный. А сам он бледный-бледный, едва на ногах держится. Увидел букет у меня в руках, смутился: «Ну, что вы, говорит, зачем». А я едва не плачу: «Нет, говорю, таких цветов на земле, которые вас были бы достойны, Антон Павлыч». И осталось у меня предчувствие, будто вижу его в последний раз...
Предчувствие не обмануло. Встречать Чехова – мертвого, в гробу – привелось Савве Тимофеевичу.
Все выглядело нелепо, трагично в тот жаркий летний день. В толпе на мощенном булыжником узком вокзальном дворе раздавались недоуменные возгласы:
– Откуда военный оркестр? А пушечный лафет? Почему рядом с катафалком?
Непонятно было и появление офицеров в строгих белых кителях, шагавших торжественным строем от перрона, несших на перевязях тяжелый гроб.
Но вскоре выяснилось: в составе скорого поезда из Петербурга, которым, к слову сказать, приехал из Питера в Москву и Горький, было два вагона-ледника. На одном написано мелом: «генерал», на другом вагоне, явно заграничного вида, обращала на себя внимание надпись латинскими буквами: «для устриц». В первом вагоне – в голове поезда – прибыли останки убитого в Маньчжурии генерала Келлера, во втором, прицепленном в хвосте, гроб с телом Чехова. Стандартную надпись о постоянной принадлежности вагона-ледника железнодорожники не удосужились стереть.
– Эдакая дикость расейская, экий срам...– возмущался Морозов, здороваясь с Алексеем Максимовичем.
Горький не отвечал, стиснув зубы, сдерживая слезы.
В скорбном молчании шагали за гробом Чехова Станиславский, Немирович, родные Антона Павловича, семья Книппер, Мамин-Сибиряк, Телешов, студенты. Мощным хором звучала добрая сотня голосов, слившихся в едином порыве печали:
– Ве-ечна-ая па-амя-ать...
Катафалк выехал на Каланчевскую площадь пустым. А двинулся он в далекий путь к Новодевичьему кладбищу, заваленный бесчисленными венками.
Гроб несли на руках. Сотни напряженных любящих рук сменялись в пути к Художественному театру по булыжным мостовым тихой Домниковки, узкого Уланского переулка, извилистой Мясницкой, горбатого Кузнецкого моста. Такой маршрут был утвержден властями. Впереди процессии ехал на толстой белой лошади толстый околоточный.
В толпе какая-то дамочка под зонтиком убеждала старика в роговых очках:
– Ах, он был удивительно милый и так остроумен...
Старик недоверчиво покашливал.
В Камергерском переулке процессия остановилась у серо-зеленого здания, у того, самого главного, театрального подъезда, в который столько раз входил живой Чехов.
Над дверями, над стеклянным навесом, висящим на цепях, красовался барельеф «Пловец», изваянный Голубкиной,– символ исканий и борьбы за правду в искусстве. Не раз, помнится, хвалил его Антон Павлович.
Следующая остановка процессии была на Моховой – перед университетом. И всюду: в центре города, на Волхонке, Пречистенке, на Зубовской площади – к похоронному шествию присоединились новые толпы.
Путь до Новодевичьего растягивался на долгие часы. Подозвав свой экипаж, следовавший за процессией, Морозов предложил:
– Заедем, Максимыч, на Спиридоньевку, выпьем кофейку, может, и полегчает малость.
Так и сделали: посидели в саду за кофе, помолчали. Любые слова, даже самые сдержанные, казались неуместными в такую пору. Потом снова сели в экипаж, покатили через Кудринку, Плющиху, мимо Девичьего поля.
Кучер резко натянул вожжи перед высокой монастырской стеной.
– Все-таки рано приехали,– вздохнул Морозов.– Пойдем побродим среди могил. Немало знакомых тут нам встретится.
Пока бродили, Савва Тимофеевич философствовал:
– Не очень остроумно, что жизнь заканчивается процессом гниения. Нечистоплотно. Хотя гниение – тоже горение. Я предпочел бы взорваться, как динамитный патрон. Мысль о смерти не вызывает у меня страха, а только брезгливое чувство. Момент погружения в смерть я представляю себе как падение в компостную яму. Последние минуты жизни должны быть заполнены ощущением засасывания тела какой-то липкой, едкой и удушливопахучей средой.
–=» Но ведь ты веришь в бога? – спросил Горький.
Морозов тихо ответил:
– Я говорю о теле, оно не верит ни во что, кроме себя, и ничего, кроме себя, не хочет знать.
Тем временем в ворота кладбища двинулась толпа. Священник начал церемонию погребения. И поплыл над сотнями людей скорбный голос:
– Ве-ечна-ая па-амя-ать...
Память... Отнюдь не «вечная», торжественно провозглашаемая в церковных песнопениях, нет, простая человеческая память, его собственная, только ему, Савве Морозову, принадлежащая, долго еще бередила душу после того печального летнего дня в Москве.
Откуда-то из глубин подсознания всплывали события, связанные с Чеховым, разрозненные реплики писателя:
«Прежде всего, друзья мои, не надо лжи... Искусство тем особенно и хорошо, что в нем нельзя лгать. Можно лгать в любви, в политике, в медицине. Можно обмануть людей и самого господа бога,– были и такие случаи, но искусство обмануть нельзя...»
«Вот меня часто упрекают, даже Толстой упрекал, что пишу о мелочах, что нет у меня положительных героев: революционеров, Александров Македонских, хотя бы, как у Лескова, просто честных исправников. А где их взять? Я бы и рад!..»
«Жизнь у нас провинциальная, города немощеные, деревни бедные, народ поношенный. Все мы в молодости восторженно чирикаем как воробьи на дерьме, а к сорока годам – старики и начинаем думать о смерти.. Какие мы герои?..»
Власть хозяйская и власть государева
Однажды, возвратившись домой после ранней утренней прогулки, Савва Тимофеевич едва успел подняться к себе на второй этаж, в кабинет, как услышал пронзительный телефонный звонок. Взяв трубку, узнал голос адъютанта великого князя гвардии капитана Джунковского, который накануне танцевал на балу у Зинаиды Григорьевны. Свой человек на Спиридоньевке, доверенное лицо августейшего генерал-губернатора, он искусно исполнял роль посредника между мануфактур-советником Морозовым и наместником государя во второй столице империи.
От Джунковского Савве Тимофеевичу была известна крайняя степень великокняжеского негодования после того, как, приехав осматривать новый морозовский особняк, он был принят не самим хозяином дома, а всего только его дворецким. Савва Тимофеевич тогда объяснил свое поведение просто: «Поскольку его высочеству не меня – Морозова – надо было повидать, а жилище мое осмотреть, и такое именно свое намерение он мне передал при вашем посредстве, любезный капитан, я и счел свое присутствие излишним. Принять же великого князя у себя в гостях я, разумеется, буду рад, коль скоро он выскажет такое намерение».
Словом, с точки зрения этикета светской вежливости придраться генерал-губернатору было не к чему. Но простить Морозову этакую вольность в отношении носителя верховной власти он не мог. Знал великий князь, что августейшая супруга его Елизавета Федоровна, покровительница богоугодных заведений, и ценительница искусств, бывает у Зинаиды Григорьевны запросто, но сам он такую фамильярность с подданными не допускал. Смотрел сквозь пальцы на то, что в таких визитах супругу сопровождает «милый Джун», «прелестный Вольдемар» – гвардии капитан Владимир Федорович Джунковский. И пропускал мимо ушей сплетни москвичей на сей счет, поскольку сам он к жене был холоден, досуги свои проводил с младшими офицерами свиты.
Однако, как говорится, дружба дружбой, а служба службой. Мануфактур-советника Морозова пора приструнить, призвать к порядку за его чрезмерное фрондерство. Мало того что Морозов финансирует театр крайне левого направления, этот, как его, «художественный общедоступный» (одно название чего стоит!), он еще и демонстрирует свою дружбу с поднадзорным Пешковым, вчерашним босяком, нынче модным писателем! А как пройти мимо последнего донесения охранного отделения о политическом банкете в морозовском особняке – сборище явно противоправительственном, посвященном памяти бунтовщиков 14 декабря 1825 года?
Не радовали великого князя и секретные донесения жандармов Владимирской губернии, особенно по фабричному поселению Орехово-Зуеву – центру двух морозовских мануфактур: «Саввинской» и «Викуловской», связанных фамильным родством. Немало там среди фабричного народа смутьянов, читающих нелегальные издания социал-демократов, публикуемые за границей, литературы, подрывающей основы самодержавного строя! Особо нетерпимо все это ныне – в суровую годину военных потрясений.
Все эти соображения и заставили московского генерал-губернатора пригласить к себе на аудиенцию фабриканта Морозова как одного из влиятельных лидеров промышленного сословия. Решился Сергей Александрович ради
интересов государственных превозмочь давнюю антипатию к этому человеку.
И Джунковский – великокняжеский адъютант – в телефонном разговоре подчеркнул крайнюю срочность и сугубую официальность встречи.
– Так, видимо, завтра это будет, Владимир Федорович? А в котором часу? – спросил Морозов.
– Никак нет, Савва Тимофеевич. Его высочество приглашает вас сегодня к одиннадцати часам утра.
Последняя фраза звучала уже в тоне приказа. Морозов поморщился. Вздохнул, не забыв, однако, прикрыть рукой телефонную трубку, подумал:«Чего доброго, еще
фельдъегеря за мной пришлют. Что ж, ехать так ехать».
Спокойно сел в пролетку, запряженную рысаком. И вот вслед за Спиридоньевкой быстро промелькнули Никитские ворота, Леонтьевский переулок, Тверская. Подкатили к дворцу генерал-губернатора. Тут в дверях уже стоял Джунковский, как всегда по-гвардейски элегантный, как всегда дружески приветливый, будто и не было полчаса назад официального разговора по телефону.
Мимо часовых в вестибюле, мимо камер-лакеев на мраморной лестнице Джунковский и Морозов поднимались на второй этаж в кабинет генерал-губернатора.