Текст книги "Дед умер молодым"
Автор книги: Савва Морозов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
Завидев их, Сергей Александрович чуть приподнялся – над массивным письменным столом, легким кивком ответил на сдержанный поклон фабриканта. А Савва Тимофеевич, усаживаясь в кресло, поймал себя на обидной, но, в сущности, здравой мысли: «До чего же противно выражать почтение этой надутой раззолоченной кукле. Многих Романовых случалось видеть на своем веку. И никто из них не вызывал такой антипатии, как этот. До чего же самоуверен и туп!»
Великий князь, преисполненный сознанием своей царственной значительности, говорил с частыми паузами, будто вслушивался в собственную речь.
– Пригласил я вас, господин мануфактур-советник, для беседы откровенной, как говорится, по душам.
– Я весь внимание, ваше высочество,– Морозов наклонил голову.
Генерал-губернатор раскрыл объемистую папку, вслух прочитав надпись на переплете: «Дела департамента полиции о рабочих волнениях во Владимирской губернии»,– и произнес с особой значительностью:
– Тут, как явствует из официальной статистики,
ваше Орехово-Зуево по степени неблагонадежности на первом месте, это относится как к распространению противоправительственных листовок и газеты социал-демократов, издающейся за границей, так и к конспиративным квартирам, на которых собираются тайные сходки. По напряженности крамольной деятельности, коей озабочены власти, ваше фабричное село обогнало многие города.
Великий князь глянул на собеседника вопросительно и вместе с тем негодующе.
– Не пытаюсь возражать, ваше высочество, но позволю себе напомнить: по степени концентрации фабричного народа Орехово-Зуево стоит в одном ряду с Петербургом и Москвой.
– Так что же по-вашему,– в голосе великого князя зазвучала прямая угроза; он весь как-то напрягся, расстегнул тугой ворот мундира,– обе столицы должны стать очагами беспорядков?
– Не пытаюсь быть пророком, ваше высочество.
– Еще бы!.. За подобное пророчество можно жестоко поплатиться...
– Полагаю, ваше высочество, что беседа наша в таком направлении не даст желаемых результатов.– Морозов сдерживал себя с трудом,– Смею думать, ваше высочество, что претензии властей к рабочим бессмысленно предъявлять фабриканту. Предприниматели не несут никакой ответственности за политическую благонадежность мастерового народа.
– Однако за потворство бунтовщикам хозяева могут быть наказаны наравне с самими бунтовщиками.
– Как? – изумился Морозов.– Не знал, что уже издан такой закон.
Великий князь заметно смутился, сообразив, что тут он, пожалуй, хватил лишнего. А Морозову стало очевидно, что теперь и для него, подданного империи, пришло время задавать вопросы цареву дяде.
– Чем же все-таки могу я быть полезен вашему высочеству? Чего вы хотите от меня?
– Не так уж много. Чтобы ваша фабричная администрация лишила работы всех мастеровых, уволила бы всех смутьянов, находящихся под подозрением, внушающих сомнения в своей благонадежности.
– Всего-то только? – Морозов протяжно вздохнул.– Боюсь, однако, что такая мера, незаконная по существу своему, толкнет рабочих на обращения в судебные инстанции. А суд примет решение в защиту рабочих, как это уже произошло после памятной орехово-зуевской забастовки 1885 года. Может быть и другой вариант. Подозреваемые, а таковых очень много, будут уволены. Тогда некому будет работать у станков. Вот вам экономический ущерб для всей промышленности и, значит, почва для открытого уже, революционного, выступления рабочих.
– М-да,– великий князь оказался в явном недоумении.
Морозов отметил про себя: «Глуповат все-таки наш московский верховный правитель, решительно глуп! Удивительно, до чего одинаково скроены и сшиты многочисленные сановники в разных инстанциях бюрократического аппарата империи – самоуверенные, чванливые, ограниченные».
После долгой паузы Сергей Александрович вымолвил:
– К этому еще вернемся, а сейчас поговорим о другом, господин мануфактур-советник. Война требует более щедрых пожертвований на снабжение армии, нежели те, что совершались до сей поры... Армии нужны ткани, теплая одежда, обувь. А наши господа аршинники отсиживаются в лабазах своих, жмутся, жертвуют скудно. Надо их расшевелить.
– Та-ак,– протянул Морозов,– а позвольте узнать, ваше высочество, кого вы титулуете столь презрительно: «господа аршинники», уж не российское ли торгово-промышленное сословие, к которому я имею честь принадлежать?
Великий князь оторопел. Такой тон в устах верноподданных империи был ему непривычен.
Морозов продолжал:
– Так вот, от имени этого сословия позволю себе заявить: на военные нужды отечества мы жертвовали бы гораздо больше, много щедрей, если бы были уверены, что пожертвования не будут разворованы.
– Что? Да как вы смеете, в конце концов? – вскипел великий князь.
– Смею, ваше высочество, смею как гражданин России и патриот! А про интендантов-воров вы знаете лучше меня.
Великий князь встал из-за стола, давая понять, что аудиенция закончена.
Встал с поклоном и Морозов:
– Покорнейше благодарю, ваше высочество, за оказанное мне внимание10.
И неторопливо зашагал к выходу из кабинета, затем вниз по лестнице в сопровождении Джунковского. Прощаясь с Морозовым официально, адъютант великого князя счел, однако, уместным передать поклон Зинаиде Григорьевне.
Странные противоречивые чувства обуревали Савву Тимофеевича после свидания с Сергеем Александровичем. С одной стороны, вроде бы и лестно было сознавать, что сумел он крепко щелкнуть по августейшему носу царева дяди, перед которым трепетали многие знатные москвичи. А с другой: очень уж неприятно было повышенное внимание сановных и полицейских кругов к сугубо штатской его персоне. Возмущал откровенный губернаторский цинизм, с которым великий князь предложил ему сотрудничать с охранкой. Ему – русскому интеллигенту, дружащему с Горьким и Чеховым, принятому в доме Льва Толстого!
Видно, департаментом полиции собрано солидное досье о мануфактур-советнике Морозове, видно, охранители престола считают его личностью, опасной для самодержавия. Надо думать, числятся за ним разные грехи. Как забыть, например, что бесследно исчез из кабинета экземпляр «Искры», ввозимой в Россию конспиративными путями, газеты, которая к нему, Морозову, попадает изредка в Москве от надежных друзей.
Тут, в Орехово-Зуеве, директор-распорядитель не стремился к личным знакомствам с рабочими, вызывающими подозрение полиции. Понятия он не имел о питерском пропагандисте Иване Васильевиче Бабушкине, который жил под чужим именем в соседнем уездном городке Покрове и в Орехово наведывался временами как коммивояжер. Ничем не привлек к себе хозяйского внимания давний ореховский старожил Тихон Рудаков, снова поступивший на фабрику после нескольких лет работы на петербургских фабриках и тюремного заключения.
Однако потомственных ореховцев, представлявших разные поколения, знал Морозов в лицо, следил за их судьбами. Как было ему не интересоваться семьей Барышниковых: отец Архип Иванович помнил еще стачку восемьдесят пятого года, старший сын Алексей недавно отбыл три года в сибирской ссылке, а младший Володя, окончив школу с похвальным листом, попал в правление на должность «конторского мальчика». Радовал Володя всех смышленостью своей и каллиграфическим почерком. Показал себя и хорошим счетоводом, дельным учетчиком паспортов.
– В большие начальники скоро выйдешь, Вовка,– добродушно посмеивался старший брат,– Гляди не зазнайся, коли с самим Тимофеичем дружбу заведешь или, на худой конец, хоть с Назаровым...
Нет, так высоко пятнадцатилетний Володя и в мечтах не залетал. Правда, случалось ему заходить с бумагами в кабинет Сергея Александровича Назарова – директора красильной. Однажды повстречал там даже «самого Тимофеича». Крепко запомнилась пареньку эта встреча. Директор-распорядитель вошел в назаровский кабинет стремительно, спросил строго:
– Почему задерживаются выборы фабричных старост?
Назаров лениво ответил:
– По-моему, эти выборы вообще незачем проводить...
– Это по-вашему, Сергей Александрович.– Морозов вскипел.– А для меня, как и для других членов правления, обязателен закон от 3 июля 1903 года. Старост выбирают, чтобы держать связь администрации с рабочими, неужели вам это надо разъяснять?
Назаров еще попытался возражать, теперь уже в повышенном тоне. Морозов, ударив кулаком по столу, вышел из кабинета.
О случайной этой встрече Володя взволнованно рассказывал вечером старшему брату.
– Вот, оказывается, он какой, главный хозяин наш.
– Да-а, правильный, справедливый человек. Кабы все в правлении такими были.
А через несколько дней, когда прошли выборы старост и Алексей Архипович Барышников оказался в их числе, дома он рассказывал:
– Принимал нас, старост, Савва Тимофеевич у себя в кабинете, уважительно принимал. А потом меня одного задержал, это когда остальные-то вышли. Да, усадил, значит, в кресло и говорит: «Догадываюсь я кое о чем, Алексей Архипыч. Думаю, что этот наш разговор полиции известен станет, потому что есть на фабрике шпики-провокаторы. Предупреждаю на будущее: не следует тебе больше,
Алексей Архипыч, в хозяйский кабинет заходить. И тебе, рабочему человеку, то опасно, и мне – директору» Вот,
Вовка, какие дела, ухо держи востро,– заключил старший брат. И, помолчав, добавил: – Жаль, что нет у хозяина полной власти, потому как главный-то капитал у ихней мамаши, Марьи Федоровны. А Назаров Сергей Александрович – он Савве вроде племянника доводится, состоит при директоре шпионом – от старухи, значит. Все старухе доносит!
Усвоить все тонкости семейных взаимоотношений в клане Морозовых Володя в свои пятнадцать лет не пытался, но хозяйскую власть понимал в общем правильно, как и власть государеву, которая еще выше и крепче власти хозяйской. Знал, что рабочему человеку обе они чужды, враждебны. И это на годы вперед определило идейное возмужание младшего Барышникова.
Пройдет не один десяток лет, прежде чем память о Владимире Архиповиче воплотится в скульптуру, украшающую рабочий город Орехово-Зуево, и о нем будет написана книга. Однако не будем забегать вперед. Вернемся к первым ее страницам, тогда еще не написанным,– повествующим о Володе-юноше, о давней поре революционной борьбы орехово-зуевских*рабочих. От этой борьбы стоял в стороне капиталист Савва Морозов, человек умный, социально прозорливый, но скованный принадлежностью к своему классу.
Для Володи Барышникова, ученика начальной школы при фабрике, настоящим откровением, кладезем житейской мудрости стала газета на тонкой, почти прозрачной бумаге, газета, отпечатанная где-то далеко за границей, но рассказывавшая о родных российских делах, о рабочей жизни во многих городах и поселках, в том числе и в Орехово-Зуеве. Брат Алексей, принесший однажды вечером эту газету домой, с неохотой читал ее вслух и никак не комментировал заметки, набранные петитом: дескать, много будешь знать, Вовка, скоро состаришься.
А Володю больше интересовала строка эпиграфа под заголовком «Искра»: «Из искры возгорится пламя» – и подпись под эпиграфом: «Из ответа декабристов Пушкину». Про Пушкина Володя мог и сам кое-что рассказать старшему брату. Еще в начальных классах школы при фабрике выучил он наизусть «Сказку о царе Салтане», «Золотого петушка». Своими словами излагал историю про хитрющего работника Балду, который так ловко одурачил жадного и скупого попа.
Видно, хороший был человек этот Пушкин, коли сумел написать так. Мальчику даже как-то не верилось, что Александр Сергеевич Пушкин – из господ.
Расспрашивал Володя старшего брата Алексея про этих самых декабристов, которые с Пушкиным дружили. Ведь письмо-то они Пушкину откуда прислали? С каторги. А на каторгу попали за что? За то, что против царя бунтовали. А звали этого царя, как и нынешнего,– Николаем, только не Александровичем, а Павловичем. Прадедом приходится он нынешнему государю императору Николаю Второму... Выходит, у них, у царей, вроде как у господ Морозовых – хозяев Никольской мануфактуры, про которых на высокой вывеске большими золотыми буквами написано: «Савва Морозов, сын и компания». Знал Володя, что тот Морозов, Васильевич по отчеству, который на вывеске значится, был самым первым хозяином в Орехово-Зуеве, а Тимофей ему сыном приходится, а Савва – Тимофеев сын – внуком. Вроде как Савва Второй. Царь не царь, конечно, но власть большущая: бороться против такой силы мудрено.
Тем больше симпатии вызывал у Володи старший брат Алексей, читавший «Искру», часто уходивший по вечерам на тайные собрания – то в чайной «Общества трезвости», что у моста через Клязьму, то близ новой стройки на квартире, которую по заданию социал-демократических кружков снимал рабочий Лапин.
Брат Алексей дружил с Тихоном Илларионовичем Рудаковым; давно уже Рудаков, отбыв ссылку и приехав в родное Орехово, перво-наперво разыскал ту казарму, в которой квартировало семейство Барышниковых. Своим человеком для Алексея Архиповича был также Игнат Бугров, у которого в библиотеке «Общества трезвости» наряду с ура-патриотическими и религиозными книгами хранились и подпольные издания социал-демократов.
На все расспросы Володи – паренька любопытного, настырного – Алексей Архипович отвечал неизменно: «Молод ты еще, Вовка, мало каши ел». Однако стал постепенно давать младшему братишке поручения: то сверток с книгами в знакомую семью отнести и, передав его там, ни о чем не расспрашивать, то «на стреме стоять» близ дома Лапина зимним морозным вечером, пока идет собрание на конспиративной квартире. В один из таких вечеров, ставших особо памятным, Володе удалось заблаговременно заметить приближение полицейской облавы. Он сообщил о том сначала собранию, а потом и брату Алексею, занятому в ночной смене на фабрике.
Волна обысков прокатилась по рабочим казармам. В каморке Барышниковых ничего предосудительного полицейские не нашли. Но Алексея Архиповича все-таки арестовали, сослали в Сибирь на три года. За решеткой оказались Игнат Бугров и тот самый коммивояжер, приходивший в Орехово-Зуево из уездного города Покрова, проживавший там по чужому паспорту. Арестовав его, полиция установила настоящее его имя: Иван Васильевич Бабушкин, участник петербургского «Союза борьбы за освобождение рабочего класса», опытный пропагандист.
За три года отсутствия Алексея немало горестей перенесла семья Барышниковых. Отец, Архип Иванович, и раньше-то неравнодушный к бутылке, теперь все чаще запивал горькую, в раздражении обрушивался с бранью на всех домашних. Мать безутешно горевала по старшему сыну. Жена Алексея, Татьяна, сокрушалась: как же теперь ей одной, без мужа, прокормить двоих малышей. Но товарищи не оставили в беде семью Барышниковых. Однажды ближе к весне постучался в каморку незнакомый дядя, назвался Иваном, потолковал с Татьяной, дал ей немного денег и сказал:
– Мужик твой за общее дело борется, за рабочее. Дай бог ему здоровья. А мы уж постараемся тебе помогать каждый месяц.
Володе, который прислушивался к разговору, Иван сказал:
– Ты, парень, с политикой пока не торопись... Вот подрастешь, тогда... А пока учись.
Володя учился и грамоте в начальной школе, и слесарным навыкам на механическом заводе Никольской мануфактуры, и игре на гитаре, которую приобрел на первые заработанные деньги. Часто собирались вокруг него сверстники в полутемном коридоре казармы. Распевали и старинные песни, еще родителями привезенные из подмосковных, рязанских, владимирских деревень, и злободневные частушки:
Тесно стало на земле,
Воюем с японами.
Они бьют нас по скуле,
А мы их иконами.
Старшие Барышниковы – отец с матерью – шикали:
– Ох, Вовка, попадешь ты в кутузку, погонят тебя по Владимирке вослед бедному Алешеньке...
Война между императорской Россией и императорской Японией, шедшая невесть в какой дали, становилась источником горестей для рабочих семей. По многим адресам поступали траурные извещения. В Орехово-Зуеве тем временем дорожали товары в харчевых лавках. Росла скученность в каморках. Новые корпуса казарм стояли недостроенные,– в солдаты позабирали многих строителей.
К той поре, как возвратился из Сибири Алексей и снова нанялся на прежнюю должность – складальщиком готового товара, Владимир сидел уже за конторским столом. При дружеской помощи бухгалтера Владимира Ивановича Будкина быстро освоил он специальность счетовода. А там вскоре перевело его начальство на должность еще более высокую, поручив учитывать паспорта поступающих на работу. Принимая от новичков фабричных «виды на жительство», он заочно знакомился со множеством людей. Проходили через его стол приезжавшие из Глухова, Твери, Серпухова, Егорьевска – отовсюду, где вчерашние хлебопашцы становились ткачами, прядельщиками. Проходили мужики, бабы из дальних и ближних деревень. Думалось: велика Россия, а нравы, обычаи всюду одни: в достатке живут только хозяева – захребетники.
Если уж о здешних ореховских хозяевах судить, то, конечно, Савва Второй лучше, чем покойный родитель его, Тимофей Первый. Конечно, это Савве Тимофеевичу к чести, что держится он запросто с фабричным народом. Однако еще неизвестно, как директор-распорядитель себя поведет, когда столкнутся лоб в лоб рабочие и пайщики, те, кто весь свой век горбатит у станков, с теми, кто привык доходы получать, эти самые, по-господски сказать, дивиденды...
Во многих вопросах надо было разобраться Владимиру, и он считал, что достаточно созрел для этого. И не ошибся. Алексей, вернувшись из ссылки, для начала пригласил Володю в трактир «Общества трезвости».
В трактире за стойкой хозяйничал некто, с виду весьма хмурый, пристально оглядывал входящих. Но рабочие знали, что половые тут из бывших фабричных, свои ребята, не доносчики. За столик к братьям подсели двое. Одного из них – в пиджаке и белой рубахе – ткача Степана Андреевича Терентьева, живущего на вольной квартире, Володя знал и раньше. Второго – высоченного дядю в косоворотке – видел впервые. Он назвался Федором.
– Из Москвы товарищ Федор,– представил Терентьев.– Послушаем его в воскресенье в лесу. А пока листовку надо переписать,– слышал я, Алексей Архипыч, рука у твоего братишки быстрая, легкая.
Когда паренек заулыбался, Терентьев добавил:
– Перепишешь не раз, размножить надо, понимаешь?
Распространять же листовки, которые Барышников-
младший переписывал три вечера подряд, поручили другим товарищам.
В воскресенье под вечер рабочие – и в одиночку, и группами – зашагали к берегу Клязьмы. Перешли реку по дощатым мосткам, потом по бревну переправились через быструю речушку Дубенку. За кустарником открылась поляна. Там уже горели костры, над огнем кипятились чайники. Играла гармонь, слышались песни.
Едва начали сгущаться сумерки, на пень, окруженный толпой, взобрался Федор. Предупредил собравшихся: если появится полиция – уходить через кустарник на Клязьму.
– Знаем, места нам знакомые,– послышались голоса.
Федор рассказал о потерях российских войск в боях
против японцев, о том, что поражения царской власти невольно благоприятствуют скорому началу революции, что пришла долгожданная пора всем рабочим быть готовыми к выступлениям против самодержавия.
Его слушали напряженно, согласно кивали головами. Когда сходка закончилась, к Володе подошла знакомая ткачиха, Елизавета Горячева, сунула листовку, ту самую, которую он переписывал собственноручно, и сказала:
– Вот... Прочти и передай, кому доверяешь...
Володя усмехнулся снисходительно:
– Передам, конечно, а сам-то ее наизусть знаю.
Придя домой, он спросил брата:
– Много ли бабы в политике смыслят?..
Алексей ответил:
– Это смотря какие бабы и в какой политике. А Лиза Горячева в нашей партии состоит. Старайся, парень, и ты заслужишь такую честь...
Владимир заслужил. В пятом году стал большевиком. В семнадцатом – солдатом Октября. В гражданскую – комиссаром Красной Армии. На фронте сложил голову11.
Народ уже не безмолвствует
Гнетущее одиночество, на которое Савва Тимофеевич сетовал Алексею Максимовичу, чувствовалось особенно остро при размышлениях о народе и толпе. Думы такие нахлынули с новой силой после событий, свидетелем которых ему привелось стать сначала в Москве, потом в Петербурге. Крепко застряла в памяти организованная охранниками-зубатовцами в Москве манифестация – шествие рабочих в Кремль к памятнику «царю-освободителю». Сначала манифестацию назначили на 19 февраля, приурочивая ко дню Указа об отмене крепостного права, потом ее перенесли на 1 марта – к очередной годовщине смерти Александра Второго.
Погода стояла предвесенняя, над Красной площадью плыли тяжелые облака. Не из-за Москвы-реки, нет... Казалось, откуда-то от дальних морей, что на окраинах обширной империи. Ряды манифестантов текли по площади к стенам Кремля двумя потоками, вливаясь в Спасские и Никольские ворота. Шагали фабричные люди чинно, размеренно. Говорили вполголоса, не создавая большого шума. Тысячи сапог мерно шуршали по грязному натоптанному снегу.
Морозов, оказавшись в толпе зрителей у подъезда Исторического музея, присматривался к манифестантам и к своим соседям. Кое-кто из них стоял неподвижно, кое-кто переминался с ноги на ногу. Постепенно удалось определить: в толпе участников манифестации преобладали люди пожилые, степенные. Они шли молча. А молодежь, которой было куда меньше, то и дело перебрасывалась шутками. И шутили все больше по поводу господ, стоящих У музея.
По тому, как пожилые рабочие молчаливо и озабоченно разглядывали площадь, кремлевские стены, золоченых орлов на башнях, разноцветные маковки храма Василия Блаженного, нетрудно было догадаться, что все они – жители окраины и тут, в середине древней столицы Руси, гости не частые.
Временами Морозову чудились в толпе лица, знакомые по Орехово-Зуеву, хотя и знал он наверняка, что его землякам добираться от берегов Клязьмы сюда к Москве-реке сложно.
О чем толковали в толпе, расслышать было, конечно, невозможно. А замечания зрителей настойчиво лезли в уши. Один из них, в добротной поддевке на меху, явно недоумевал, как же это допустили вчерашних смутьянов-забастовщиков в места, священные для всех верноподданных. Другой, с виду поскромней, фигурой вовсе не солидный, возражал: дескать, фабричный трудовой люд это и есть самые что ни на есть верноподданные, что, мол, на них, на тружеников, и опирается царский трон супротив студентов и прочих бунтовщиков.
Толковали досужие зеваки и о том, что для демонстрации единения народа с царем время надо бы выбрать весеннее, праздничное, скажем пасхальную неделю.
По мере того как толпа, шагавшая по площади, миновала музей, от нее все чаще отделялись манифестанты. Они небольшими группками прибивались к тротуару у музея, толпясь в противоположной стороне площади у Лобного места, в середине – у памятника Минину и Пожарскому.
«Да, праздная эта толпа – никакой не народ,– подумал Морозов.– Но, с другой стороны, нет оснований у вас, фабрикант и общественный деятель, числить всех своих сограждан этаким быдлом! Хотя, конечно, стыдно должно быть нам, интеллигентам, что вожаками московского пролетариата оказались на сей раз чиновники охранного отделения.
А где же те истинные вожди, которые, по мнению народников, только и способны возглавлять толпу? Если кто действительно ближе к истине, так это, пожалуй, марксист Ленин, доказывающий, что внести сознательность в стихийное рабочее движение обязаны социал-демократы, интеллигенты!
Для того и нужны, необходимы такие профессиональные революционеры, как Леонид Красин или Николай Бауман. А юному энтузиасту Коле Шмиту еще расти и расти, учиться и учиться. И, конечно, боязно за таких, как Коля Шмит. Не затоптали бы их своими сапожищами «у святых кремлевских стен» толпы, послушные зубатовцам.
Тяжко и страшновато, сказать по совести: до чего же мощен гул, доносящийся оттуда, из-за этих самых стен. Гул религиозных песнопений... «Спаси, господи, люди твоя...»
Неужели все-таки так коротка память народная, что уже забыты ужасы Ходынки и проявленное тогда царем равнодушие ко всеобщему горю?»
Уж кому-кому, а ему-то, Савве Морозову, встречавшему царя в Нижнем вскоре после ходынской катастрофы, памятна безучастная мина на физиономии «божьего помазанника», самодовольно принимавшего хлеб-соль от верноподданного купечества. Почему бы и сегодня не оставаться довольным гвардейскому полковнику Романову – внуку «царя-освободителя», если к дедушкиному памятнику в Кремле столь покорно топают тысячи сапог?
Если промышленнику Морозову по личному знакомству известно «его императорское ничтожество», то почему же оно составляет некий «секрет» для миллионов верноподданных?.. Видимо, сильны еще холопские навыки, привычки в сыновьях вчерашних крепостных. Вот уж поистине прав Некрасов: «Люди холопского звания – сущие псы иногда».
«Толпы без вождей. Никак решительно не годится в вожди такой сорвиголова, как, скажем, Балмашев, убивший министра Сипягина.
Герой пошел на виселицу, а убитому министру царь быстро нашел замену.
Нет, индивидуальный террор не поможет свергнуть монархию, революционизировать общественное мнение.
Скорее, наоборот, жестокость воспринимается всегда с сочувствием к жертве».
Когда с юга, из Малороссии, приходили вести о крестьянских волнениях и карательных акциях властей, Морозов обращался мыслями к мудрости Пушкина: «Да, страшен русский бунт, бессмысленный и беспощадный». Это было сказано о событиях, происходивших почти полтора века назад, во времена Пугачева. Но останется в силе и ныне в начале двадцатого столетия, когда (в этом можно не сомневаться) стихия народного гнева взорвет наконец полицейское государство...
«А до чего же живуче холопство, воплощенное в квасном патриотизме! Не забыть день начала войны с Японией»
Надо же было Савве Тимофеевичу именно тогда оказаться в Санкт-Петербурге. Весть о внезапном и вероломном ударе самурайских военно-морских сил по кораблям русской Тихоокеанской эскадры застала Морозова на пути из Гостиного двора к «Европейской» гостинице на Невском, запруженном возбужденной толпой. По тротуарам, по мостовой двигались групйы людей, размахивавших свежими газетами. Постепенно они сливались в один человеческий поток. Разрозненные голоса горланили: «Царствуй на страх врагам, царствуй во славу нам...»
Свернуть с проспекта – главной столичной магистрали – в боковые улицы было уже решительно невозможно. И оттуда, с обеих сторон Невского, выплескивались новые и новые людские ручейки. Они вливались в общий поток. Он захватывал уже всю ширь проспекта.
Тут и там темнели солидные пальто деловых людей, пестрели распахнутые меховые шубы, пятнами выделялись студенческие и военные шинели, поблескивала позолота пуговиц.
В отличие от манифестации, организованной зубатовца ми в Москве, нынешняя – питерская – была стихийной.
У Полицейского моста толпа, точно река, выходящая из берегов, не умещалась в ложе проспекта, растекалась вправо вдоль Мойки. Захлестывала и ее набережные, текла дальше к Дворцовой площади.
А там уже – трудно было поверить глазам – там люди стремительно падали на колени, срывали с голов шапки. И широко раскрытые рты, будто алчущие пищи, жаждущие питья, изрыгали во всю мощь гигантских легких- «Победы благоверному императору!»
Захлебываясь, перебивая друг друга, яростно спорили, гадали: выйдет царь из дворца, покажется на площади или нет?
Наконец всеобщий вздох облегчения пронесся над согбенными фигурами, все ниже и ниже склонявшимися к растоптанному грязному снегу. Слышались бессвязные слова умиления, восхищения.
И стало хорошо видно, как на балконе Зимнего дворца холодно сверкнули под солнцем стекла массивных дверей, как распахнутые створки их выпустили на балкон две очень маленькие издали фигурки. Полковник в голубоватосером мундире держал под руку стройную даму в белом. Дама выглядела не то чтобы выше ростом, чем ее спутник, но как-то эффектнее, значительнее. Герцогиня Гессен-Дармштадтская Алиса, она же императрица всероссийская Александра Федоровна, умела держаться ца людях. Эту ее черту Морозов сохранил в памяти со времени нижегородского знакомства. Зримое превосходство царицы над царем подкреплялось и сведениями из августейшей биографии: Алиса как-никак бакалавр философии Гейдельбергского университета, а государю батюшке, при всех его домашних наставниках, университетский курс, видимо, и не снился.
Тогда в Нижнем Новгороде, на ярмарке, и на выставке, и на торжественном приеме у губернатора, это впечатление о венценосной чете подтверждалось не раз.
А теперь над Дворцовой площадью, над морем разливанным согбенных спин и обнаженных голов царица красовалась этакой «лебедью белой» из сказки. Именно в таком духе аттестовали ее восторженные голоса верноподданных.
– Тише, тише! – слышались почтительные шепотки.– Сейчас начнет говорить государь...
Далекие фигурки на балконе оставались неподвижны и вскоре скрылись за сверкнувшими еще раз стеклянными створками дверей.
«Помнится, в пушкинском «Борисе Годунове» народ безмолвствовал при виде циничной и жестокой борьбы царственных особ за власть. Там носители власти бессовестно обманывают народ. А здесь, в жизни, перед народом, ждущим царского слова, как мог оставаться безмолвным «божий помазанник».
Ну, допустим, сам-то государь император не семи пядей во лбу, но августейшая-то супруга должна подсказать мужу какие-то слова, обращенные к народу, подтолкнуть нерешительность самодержавца на какой-то значительный эффектный жест?
Нет! Видно, коленопреклоненная толпа на площади вызвала у царственной четы лишь чувство презрения господ к рабам. Отвратительна царская спесь... Да, отвратительна...
А до чего стыдно за сограждан, охваченных слепым инстинктом поклонения власти! Неужели ни у кого, из упавших на колени, не шевельнулся в душе гнев, не возник протест? Ну, а если у кого и шевельнулся?... Тогда, конечно, его сразу же подавил бы страх перед толпой. Попробуй встань во весь рост, раскрой рот, крикни. Тотчас тебя сомнут, затопчут.
Чувство покорности людскому стаду, стихийно влекомому неведомо куда, тупому, жестокому стаду, внушало ужас. Пытаясь успокоить себя, Морозов стиснул в кармане плоский браунинг, который привык носить с собой на случай самообороны. И тут же внутренне усмехнулся: «С таким пистолетиком не спасешься. Из него если уж стрелять в кого – так вернее всего в себя!»
Морозов осторожно, бочком-бочком протолкался в толпе к выходу с Дворцовой площади. Пробирался молча, оглушенный разноголосым гулом глоток, горлопанящих «Боже, царя храни».
Так и не «прогремел набатом» голос царя в годину новых испытаний для России. Зато сколь визгливо, неприлично звучали возгласы над Дворцовой площадью, выкрики из толпы в адрес «желтокожих макаков», угрозы утопить этих самых «макаков» в Тихом океане.