355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Савва Морозов » Дед умер молодым » Текст книги (страница 12)
Дед умер молодым
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:55

Текст книги "Дед умер молодым"


Автор книги: Савва Морозов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)

– Какая Мария Федоровна? Да уж не Морозова, конечно, не матушка моя. Андрееву Марию Федоровну я имею в виду. Нашу с вами общую приятельницу.

Была в этих словах, в тоне Морозова, пожалуй, насмешка, а может быть, и обида. Красин не разобрал. Но помнил он: давно уже, задолго до появления Горького на литературной арене, ходили по Москве слухи о том, что актриса Андреева – супруга действительного статского советника Желябужского – пользуется особым расположением миллионера Саввы Морозова17. Известно было Красину и то, что, официально расставшись с мужем и уйдя к Горькому, она оставила Художественный театр, уехала в Ригу, с намерением создать там свой театр. И что меценат Морозов тоже в Ригу ездил, как, впрочем, и в Петербург, куда Андреева телеграммой вызывала его, когда после 9 Января нужно было выручать Горького из Петропавловской крепости.

Так или иначе, Андреева – член партии большевиков – имела самое прямое отношение к конспиративным делам. Но финансами подпольной организации ведал до сей поры Красин. Однако, судя по последним словам Морозова, произнесенным теперь в Виши, Красин знал далеко не все.

Савва Тимофеевич глянул на собеседника в упор прежними своими глазами, зоркими и колючими, сказал, раздельно произнося слово за словом:

– Мария Федоровна Андреева в случае чего вас выручит...

– Погодите, Савва Тимофеевич,– встревоженно спросил Красин,– какой случай вы имеете в виду?

– Разные могут быть случаи...– Морозов, отвернувшись, смотрел в сад, говорил тихо, почти шепотом: – Мария Федоровна знает мою волю...

– Трудно понять вас, Савва Тимофеевич,– Красин чувствовал себя растерянно.

– Со временем поймете. А пока расскажите о съезде вашем. Стало быть, курс взят на вооруженное восстание, значит, не пропадет Россия...

Тем временем из сада возвратилась Зинаида Григорьевна, пригласила пить кофе. Но Леонид Борисович, поблагодарив, откланялся. Он торопился к поезду.

Встреча с Красиным, которого Морозов почитал как человека энергичного и прямого, все же оставила некий неприятный осадок. Потому, наверное, что Савва Тимофеевич почувствовал себя должником, и к тому же не очень кредитоспособным... Ощущение неловкости обернулось обидой, раздражением. Однако не против Красина и единомышленников его – революционеров, которым капиталист Морозов добровольно взялся помогать при всей своей противоположности их социальных позиций. Нет! С острой неприязнью думал Савва Тимофеевич о тех, кто вытолкнул его из привычной среды, лишил его не только власти, но и возможности распоряжаться личными доходами.

«Господа пайщики упорствуют как во времена Морозовской стачки. Они забыли, что именно он, Савва, провел модернизацию Никольской мануфактуры, благодаря которой удалось не только восстановить репутацию фирмы в глазах общественного мнения, но и увеличить доход. Скольких сил тогда это стоило!.. А теперь он уже не тот, смертельно устал от всего...»

Вскоре Морозовы отправились из Виши на Лазурный берег.

Там чудесная майская погода заметно взбодрила Савву Тимофеевича, настроила на шутливый лад.

– Итак, Зинуша, мы с тобой в Канне... Место почти евангельское. Помню что-то насчет Иисуса Христа в Канне Галилейской.

– Не богохульствуй, Савва,– строго заметила Зинаида Григорьевна.– Не всегда уместны твои остроты.

Но Савва Тимофеевич не унимался:

– Ладно, спустимся с небес на грешную землю. Гостиница наша громко именуется «Царский отель». Не случайно ты выбрала именно ее. Всю жизнь стремилась быть поближе ко двору,– Морозов чуть коснулся губами надушенной, тронутой легким загаром щеки жены.

Суровость Зинаиды Григорьевны мигом растаяла:

– А ты по-прежнему якобинец, любезный супруг. Впрочем, надеюсь, здешняя теплынь несколько смягчит твои непреклонные взгляды, воспитанные в нашем российском климате. Вспоминаю Ключевского: как влияют природные условия на становление национального характера.

– Не только Ключевский так думает, Зина. И марксисты, тобой не любимые, признают это.

– Возможно. Правда, я не читала сочинений твоих друзей, да и вряд ли прочту когда-нибудь,– Зинаида Григорьевна снова посуровела: – Оставим политику, Савва.

– Оставим,– согласился муж.– Займемся лучше жильем, устроимся тут как следует...– И обратился к слугам, вносившим чемоданы: – Это, пожалуйста, вот сюда, это – в спальню, это – в гостиную.

И сам начал расстегивать ремни портпледов, щелкать замками. Устраиваться на гостиничном новоселье Савва Тимофеевич любил всегда, проявлял при этом хозяйскую озабоченность.

«Хороший признак»,– подумала Зинаида Григорьевна и сказала:

– Так ты тут хлопочи, Саввушка, а я пойду вниз, погляжу, как наш доктор обживает свой номер.

Прежде чем выйти, она распахнула двер на веранду. Отсюда, из бельэтажа, Средиземное море ошеломляло безбрежной синью. Оно слепило глаза, искрилось под солнцем. Влажный ветерок," шелестя листвой тенистого парка, заметно смягчал майскую жару.

– Райские места, истинно райские,– улыбнулся Морозов и вдруг, что-то вспомнив, добавил: – И в нашем Мисхоре тоже, наверное, неплохо сейчас... Как ты думаешь, Зина, через недельку можно отправлять туда малыша Савёнка с нянюшками. Для его возраста так важно раннее солнце.

– Да, конечно... Хотя, – Зинаида Григорьевна на минутку задумалась,– не повредит ли нашему толстячку такая смена – из Подмосковья в Крым. Ему сейчас и в Покровском в самый раз.

Младший сын Савва, которому шел всего второй год, родился весом в одиннадцать фунтов. Однако на то он и младшенький, чтобы над ним тряслись.

«И это добрый признак, что вспомнил он о сыне,– думала Зинаида Григорьевна, – впервые после отъезда из Москвы вспомнил».

И, довольная, вышла в коридор. А Савва Тимофеевич, разложив пожитки по шкафам, достал бумагу, начал набрасывать письмо крымскому управляющему. Одного взгляда вдаль, на равнину Средиземного моря, было ему достаточно, чтобы представить себе другие волны, не такие уж лазурные, цветом пожестче, потемней,– черноморские.

Почему-то вспомнилось персиковое дерево рядом с белокаменной мисхорской дачей. Как-то оно выглядит сейчас, после весеннего цветения, каким будет к осени, когда созреют плоды?

Любил, помнится, сиживать под тем деревом, срывая изредка те плоды, первый владелец мисхорской дачи покойный родитель Тимофей Саввич. Не таким уж старым скончался – на шестьдесят седьмом году всего-навсего. На молитве на коленях стоял перед древним старообрядческим киотом. Наповал хватил его второй и последний удар. А первый в Усадах случился. В первом-то, пожалуй, немало повинен сын, упрямый, несговорчивый, своенравный, «бизон», одним словом. Да, крепким прозвищем припечатал батюшка сынка на всю жизнь.

Мысли о давно умершем отце звучали настырной, никогда не стихавшей укоризной, настраивали на покаянный лад. «Виноватым остался ты, Савва Тимофеев, перед родителем, хоть и простил он тебя тогда. Завидуй отцу – нашел он силы перед смертью грехи замаливать, помогла ему в том вера пращуров – истовая, раскольничья, непреклонная. А тебе, критикану, куда преклонить ныне усталую голову, отягощенную сомнениями?»

Впрочем, нет. Вздор все это, сентиментальный вздор. Ни в малейшей степени не повинен сын перед отцом. Сам он, Тимофей Саввич, вступил по жестокосердию своему в противоборство со временем. Да, со Временем с большой буквы. Сколько ни перечисляй заслуги покойного перед отечественной промышленностью и финансами, а стачку Морозовскую из истории не выбросишь. Великий почет оказала старику Курская дорога, выделив специальный поезд для перевозки в Москву тела первого в империи мануфактур-советника. Лестно это, конечно, было всем Морозовым, но только он один – сын покойного – понимал, что увозит тот поезд и память о безвозвратно ушедшей эпохе.

Думалось об отце сочувственно, жалостливо... По всему видать, замаливал тогда Тимофей Саввич грехи свои на мисхорской даче. И смертный час встретил на родной российской земле. Крым-то, слава богу, тоже Россия еще с екатерининских времен! А здешний, Лазурный этот берег,– сторона вовсе чужая...

– Да, чужая,– вслух повторил Савва Тимофеевич, закуривая, отодвинув так и недописанное письмо.

– С кем это ты, Саввушка, беседуешь? – не без тревоги спросила, входя, Зинаида Григорьевна: не замечала прежде она, чтобы муж говорил сам с собой. И, не дождавшись ответа, продолжала быстро: – Представь себе, молодую Стахееву встретила внизу в вестибюле. Проведать дядюшку приехала, завтра в Монте-Карло собирается. Нет, ты подумай, он-то хорош... Совсем ополоумел с этой рулеткой. Столько просадил – не сосчитаешь. Говорят, принц Монакский его в подданство принимает из жалости, так сказать, в ознаменование заслуг перед игорными домами...

– Смешно, Зина,– скривился Савва Тимофеевич,– нет, пожалуй, не так смешно, как печально. До чего же паши степенства дожили. До какого вырождения!

Миллионер Стахеев – хозяин доходных домов в Москве, хлеботорговец, пароходчик на Волге – стал притчей во языцех из-за баснословных своих проигрышей в Монте-Карло. На худой конец, поговаривали в Москве и Питере, придется ему доживать свои дни пенсионером княжества Монакского.

– Ты вот про Стахеева, старого дурака, вроде анекдот рассказываешь, а у меня из головы не выходят московские, да питерские, да ореховские воротилы, наша с тобой ближайшая родня,– жадная, хищная, бессовестная. Со своим трудовым народом из-за копеек сквалыжпичают, а заграничному жулью миллионы выбрасывают забавы ради...– Подавив вспышку гнева, Морозов нервно закурил, глянул на жену с улыбкой, шутливо и виновато: – Ну, да ладно. Сам-то я тоже хорош... Яблочко от яблони недалеко падает.

Озлобление против родни, против всего родственного ему круга сменилось трезвыми размышлениями:

«Сам-то хорош, сел между двух стульев. Ведь все те требования, которые пытался адресовать комитету министров, были и в прокламациях забастовщиков в Орехово-Зуеве. В ответ категорическое «Нет!» правления. Это ли не ярчайшее доказательство непонимания третьим сословием в России Необходимости «кредита политического доверия» в общественной жизни? Один в поле не воин... Надо было добиваться общественной поддержки через газеты? Да, конечно, есть оппозиционная пресса вообще. А реально какую политическую силу она представляет? Современную прекраснодушную интеллигенцию, что говорит и говорит без конца? Сегодня, пожалуй, готовы действовать только большевики. Но фабрикант Морозов не вписывается в их понятия классовой солидарности!..

Однако лишить меня чувства гражданственности никто не может...»

Зинаида Григорьевна продолжала о своем:

– Нам с тобой, Саввушка, в Монте-Карло не торопиться. У тебя другой азарт... А мне, если и придется отсюда куда ездить, так только в Ниццу – в контору Лионского кредита. Но это уж моя, хозяйкина, забота. А ты тут дома сиди: купайся, загорай, играй с доктором в шахматы...

Текли на Лазурном берегу лазурные дни: солнечные, безветренные, напоенные рокотом моря, ароматами цветов, запахом водорослей, мелодичными напевами разносчиков свежей рыбы и фруктов. Зинаида Григорьевна уже стала привыкать к утренним прогулкам мужа на пляж вместе с доктором. Встречала их, мирно беседующих за завтраком, занятых своими мужскими разговорами. Когда хозяйка расспрашивала Селивановского: «Как он, Николай Николаевич, спокойнее стал?» – тот отвечал: «Все идет хорошо. Не раздражается теперь Савва Тимофеевич, наоборот, очень сдержан. Часами может на море глядеть молча».

«Ностальгия, пожалуй, проявляется по другому,– размышлял Николай Николаевич, пока Морозов обдумывал ответный ход в шахматной партии.– Да, что гадать, лучше вызвать его на разговор».

– Ностальгии по дому еще не чувствую, но писем жду уже с нетерпением,– начал Селивановский.

– Ностальгия – экое ломкое и скользкое слово. Не понимаю и не признаю,– Морозов как-то обиженно пожал плечами.– По-нашенскому, по-русски – тоска, тощища, куда как выразительнее. Но сказать по совести, тосковать я не умею и не люблю, потому что уверен – из любой дали, будь то Париж или, скажем, Чикаго, пароходом ли, поездом ли, доберусь домой в считанные дни,– Савва Тимофеевич сделал паузу и затем, передвинув фигуру, продолжал: – А из этой дыры, куда меня занесло, кажется, нет выхода, как из глубочайшего подземелья.

– Ну, знаете ли,– ответил доктор,– если сей райский уголок воспринимается вами, милостивый государь, как ад, то уж не знаю, что и думать.

Морозов продолжал:

– А вы послушайте, доктор, про сны, что одолевают меня каждую ночь. То водопад какой-то в Швейцарии – красоты необыкновенной, виданный наяву годов тридцать назад, когда я еще с родителями впервые за границу ездил. То Сикстинская мадонна в Дрезденской галерее, то хлопковые поля в Туркестане, то нефтяные вышки в Баку... – тоже впечатления давние, казалось бы, забытые. Почему же все это с такой яркостью, четкостью возникает во сне?

Подумав, доктор ответил:

– Может быть, так выражается ваша тоска по пережитому и уже невозвратному, Савва Тимофеевич.

Морозов уточнил:

– Все это тоска по былой власти, которой, как видите, я нынче начисто лишен. Такова расплата за власть, которой я часто пользовался не задумываясь и далеко не всегда во благо ближним своим.

Шахматная партия кончилась. Доктор, убрав фигуры в коробку, неторопливо шагал по садовой дорожке к гостинице.

А Савва Тимофеевич, оставаясь в тени на скамейке, думал: «Благо ближних... Побеседовать бы на эту тему с богословом дядюшкой Елисеем. В семье нашей, где главным принципом была поговорка «бог-то бог, да и сам не будь плох», он первый понял, что за богатство-то надо расплачиваться душой. А что заслужил? Насмешливопочетное прозвище «профессор по части антихриста» и всеобщую снисходительную жалость».

Тем временем Селивановский говорил Зинаиде Григорьвне:

– Думаю, ограничивать его досуг теперь незачем. Если захочет пообщаться с кем-либо посторонним, мешать не следует.

А пациент, поднадзорный доктора и жены, ни с кем, кроме них двоих, не стремился общаться...

Но вот однажды, будучи один в аллее парка, Савва Тимофеевич остановил проходящего мимо человека, никому в Канне не знакомого, добрых полчаса толковал с ним, сидя на скамейке. Потом, вынув из внутреннего кармана пакет, сказал вполголоса: «Это последнее. Все, что смог».

После этих слов, хорошо запомнившихся Зинаиде Григорьевне (она тихонько подошла к скамейке в конце беседы), незнакомец поспешно откланялся. Очень поспешно,– это тоже запомнилось Зинаиде Григорьевне.

– Опять, Савва, они? – с тихой укоризной спросила жена мужа.

Савва Тимофеевич ответил раздраженно:

– Сделай милость, Зина, помолчи. Устал я от расспросов, доносов, угроз...

– Ты о чем, не пойму?

– Не понимаешь!.. А пора бы начать понимать. Всю жизнь вместе прожили, но будто стена между нами выросла. Да, понимаешь, Зина, не замечаешь ты очень многое и дома, в России, и тут. Потому и неуместны твои расспросы о моих друзьях, о деньгах для них... А уж доносы, угрозы – это охранка... Сколько прохвостов в гороховых пальто слонялись за нашей садовой оградой на Спиридоньевке? И в Берлине, и в Виши немало этой шушеры толкалось вокруг гостиниц. И наверняка за тем, который был здесь у меня, потянулся изрядный хвост. В Москве не обходил меня вниманием покойный великий князь. Не забывает и теперь заграничная агентура охранки. Как собаки по следу волка идут. Спят и видят – как бы затравить матерого зверя...

– Что ты говоришь, Савва... Да у тебя просто мания преследования... Оберегают власти твой покой, как, впрочем, и покой всех благономеренных граждан.

И тут Савва Тимофеевич, дотоле поддерживавший разговор вполголоса, вдруг взорвался:

– Кто благонамеренный? Я? Я, видевший питерские улицы девятого января? Я, лично знакомый с августейшими дегенератами из романовской семьи? Я, работавший в Поволжье на борьбе с* голодом... Нет, милая моя, оставаться благонамеренным после всего пережитого – значит потерять человеческий облик.

– Ну, ну, кто-то же, в конце концов, должен оберегать устои государства?

– Предоставь эти почетные привилегии своему другу Джунковскому, околоточному, полицмейстеру, министру. Но рядовых граждан, людей порядочных, от такой чести избавь!

– Избавляю, охотно избавляю...

Умением снимать раздражение, переходя от повышенного тона к полной беспечности, жена владела в совершенстве.

– Что ты, Савва, успокойся.– Зинаида Григорьевна крепко обняла мужа, взяла за обе руки, подняла со скамьи, повела к веранде.

Савва Тимофеевич как-то вдруг сник, замолчал надолго.

Только придя к себе в комнату, он произнес задумчиво, вполголоса:

– Успокоюсь... Пора успокоиться мне. Пора...

Молча сели супруги за второй завтрак, с доктором

обменялись двумя-тремя фразами. Очень спокойно проводил Савва Тимофеевич жену к экипажу,– она собралась за деньгами в Ниццу.

Нежно поцеловав, сказал:

– Пойду прилягу, что-то очень уж жарко сегодня...

Ко времени обеда, когда Зинаида Григорьевна возвратилась в Канн, она застала мужа лежащим на кровати поверх одеяла, бездыханным, уже начинающим холодеть. Ни доктор Селивановский, никто другой в гостинице не слышали звука выстрела из-за плотно притворенных двойных дверей.

Но выстрел оказался точен, пуля вошла в самое сердце. Пальцы левой руки опалены. Разжатая правая рука лежала рядом с выпавшим никелированным браунингом. И ничего не объяснял бумажный листок с размашистой строкой: «В смерти моей не винить никого».

Врач Селивановский констатировал смерть, признав причиной выстрела внезапно наступившее состояние аффекта, то есть крайнее нервное возбуждение, когда человек в своих действиях уже не подчиняется рассудку.

Французы – чины из городской мэрии Канна – официально подтвердили факт самоубийства. Заявили, что не видят препятствий к отправке тела покойного на родину, в Россию.

Труден путь в царствие небесное

Смерть милого Саввы Тимофеевича и гибель эскадры довели мои нервы до последнего напряжения»,– писал Константин Сергеевич Станиславский Марии Федоровне Андреевой18 19 мая 1905 года по (старому стилю).

Примечательные строки, очень характерные и для Станиславского, сердечного, впечатлительного человека, и для общего настроения интеллигенции в те дни. Конечно, нельзя сравнивать по значимости два события – соседние по календарю: самоубийство видного капиталиста, общественного деятеля, и военно-морской крах самодержавия. Но тогда для многих русских людей они были знамением времени. Реагировали на эти события по-разному. Цусимская катастрофа стала общенациональной трагедией, а личную драму внутри именитой буржуазной семьи сама эта семья постаралась замолчать, замять

Вот они, траурные извещения, которые, можно прочитать и сегодня, три четверти века спустя, на хранимых в архивах пожелтевших газетных страницах:

«Правление Никольской мануфактуры «Савва Морозов, сын и компания» с глубоким прискорбием извещает о кончине незабвенного своего директора Саввы Тимофеевича Морозова, скончавшегося в Канне на Французской Ривьере 13 мая сего года. Панихиды по усопшему будут совершаться в правлении мануфактуры ежедневно»,– сообщало «Русское слово».

«Совет старейших Общества любителей верховой езды в Москве извещает о кончине глубокоуважаемого своего президента Саввы Тимофеевича Морозова» – объявление в «Московском листке».

«Русские ведомости» печатали извещение:

«От дирекции, артистов, и служащих Московского Художественного театра. В среду 18 мая в Камергерском переулке (дом Лианозова) будет отслужена заупокойная литургия по Савве Тимофеевиче Морозове».

На траурное богослужение приглашало москвичей и Общество содействия развитию мануфактурной промышленности.

Но нигде ни единой строкой не упоминалась причина внезапной смерти человека, которого еще недавно друзья и знакомые встречали бодрым, физически здоровым.

Правда, «Скорбный лист» в «Московских ведомостях» оказался несколько более откровенным:

«О причинах неожиданной смерти мануфактур-советника Саввы Тимофеевича Морозова, известного цветущим здоровьем, вчера много говорили в различных общественных кружках столицы и преимущественно в коммерческих, где известие было получено еще утром.

...Савва Тимофеевич умер от болезни сердца, и полагают, что эта болезнь развилась на почве сильного нервного потрясения, полученного покойным. Рассказывают, что на фабриках Никольской мануфактуры началось рабочее движение чисто экономического характера, вызванное соображениями о необходимости сократить рабочий день, увеличить заработную плату и пр. Движение это носило совершенно мирный характер и выражалось, главным образом, в мирных переговорах администрации с рабочими... С. Т. Морозову как главному директору-распорядителю товарищества пришлось принять ближайшее участие в этих переговорах как с рабочими, так и с администрацией фабрик. Все это сильно расстроило Савву Тимофеевича, и он, нравственно потрясенный, уехал в Москву. Врачи констатировали сильное нервное расстройство и посоветовали путешествие за границу. Не прожив за границей и месяца, Савва Тимофеевич скончался.

Савва Тимофеевич Морозов успел зарекомендовать себя большой энергией, был в высшей степени самостоятелен в решениях и настойчив».

Итак умер от сердечного недуга. Да и как было газетам не поддерживать эту версию, если сама родительница покойного хоть и не заливалась горькими слезами, но все же изображала скорбь на сморщенном татарском своем личике. Говорила трагическим шепотом:

– Слабенькое сердечко было у Саввушки, бедного... Вот оно и лопнуло...

Но в глубине души богомольная старуха соглашалась, конечно, со священным писанием: «Несть бо тайное, что не станет явным!»

Скрыть факт самоубийства от властей было невозможно, хотя бы потому, что из Канна в Москву доставлены акты, подписанные чинами мэрии, констатировавшие смерть (их быстро перевели с французского на русский). Да и свидетельства двух врачей: Селивановского, сопровождавшего покойного, и Гриневского, многолетнего домашнего эскулапа Морозовых, тоже достаточно авторитетны для властей.

Чудовищно человеческое лицемерие! Те самые недруги Морозова, которые сделали все, чтобы удалить его от дел, теперь, когда он по своей воле ушел из жизни, старались замолчать этот прискорбный факт. Вредил он доброму имени их фирмы, бросал тень на них.

Отступник от своего сословия, изменник своему классу подлежал еще и отлучению от церкви. Нельзя же на христианском кладбище, к тому же еще и старообрядческом, хоронить самоубийцу и очевидного атеиста. Ему не место под крестом, в пределах кладбищенской ограды.

Однако каноны канонами, обычаи обычаями, а власть – властью и деньги – деньгами. И земные власти любезно подсказывают усопшему рабу божьему Савве дорогу в царствие небесное. Генерал-лейтенант Козлов, сменивший на посту московского наместника – убитого великого князя, предписывал своему непосредственному подчиненному – градоначальнику графу Шувалову:

«Ввиду имеющихся у меня документов прошу ваше сиятельство распорядиться о выдаче удостоверения об отсутствии со стороны администрации препятствий к преданию земле по христианскому обряду тела мануфактур-советника Саввы Тимофеевича Морозова»19.

Для власть предержащих не было сомнений: человека, состоящего под надзором полиции, надо похоронить скорее, без шума. Но как осуществить это, если сообщения о следовании тела, упакованного в два гроба – цинковый и дубовый,– печатались в газетах из номера в номер? Посмертный путь мануфактур-советника в родную Москву проходил через Петербург: вагон отцепляли от заграничного курьерского поезда на Варшавском вокзале, чтобы на Николаевском прицепить к московскому экспрессу. А в Москве и вовсе – заранее объявлено о прибытии того вагона на Курский вокзал. Но время для этого выбрано самое раннее – 9 утра. И запрещено служить панихиду на перроне.

Городовые – пешие и конные – маячат тут и там: и на привокзальной площади, и по Садовой Землянке, сбегающей под гору к Яузе, вновь поднимающейся в гору к Таганке. Еще бы, по подсчетам вездесущих репортеров, на похороны собралось около 15 тысяч человек: и москвичи, и приезжие: из Орехово-Зуева, Твери, Богородска-Глухова. Гроб несут на руках от вокзального перрона до самого Рогожского кладбища. А венков оказалось столько, что ими загрузили пять траурных катафалков.

Репортеры старательно переписывали в блокноты надписи на венках, фотографы ловили объективами трогательные слова на траурных лентах, слова, шедшие от сердца: «Ты жил и жить давал другим»... «Ты умер телесно, но духовно ты жив».

Особенно подчеркивалось в газетных отчетах, что «на похоронах присутствовали представители ученого, литературного и художественного мира, профессора В. О. Ключевский и Д. И. Прянишников, вся труппа Художественного театра во главе с К. С. Станиславским и В. И. Немировичем-Данченко».

Заслуживают внимания и такие строки: «Погребение и все обряды совершились по чину, бывшему до патриарха Никона». Иначе говоря – по обрядам, существовавшим со времен Киевской Руси, от которых и пошло само понятие старообрядчества. Так, возможно, хоронили два с половиной века назад боярыню Морозову, пророчицу и мученицу раскола, что запечатлена Суриковым на знаменитом полотне. Кто-то из участников нынешней церемонии вспомнил об этом, добавив, однако, что с именитой боярыней именитый промышленник Морозов в родстве не состоял, родословную вел от крепостных мужиков.

Оглядывая храм, битком набитый молящимися, сверкающий огнями свечей, благоухающий ладаном, Мария Федоровна шепнула стоявшей рядом снохе:

– Благолепие-то какое, Зиновеюшка. Истинно ко господу отходит грешная душа...

Зинаида Григорьевна ничего не ответила. Не было сил произносить простые русские слова после тех жестоких строк, которые там, в далекой Франции, казалось, навеки врезались в память:

«Нижеподписавшиеся констатируют: господин Савва Тимофеевич Морозов в возрасте 44 лет скончался вследствие ранения, проникшего глубоко в область сердца и левого легкого».

Сколь безучастны к ее женской человеческой боли эти казенные формулировки и какая совершеннейшая чушь в последующих строках:

«Заболевания не было: ни эпидемического, ни заразного, и потому разрешается без опасности для общественного здоровья бальзамирование тела в малой степени...

Со своей стороны мы выражаем удовлетворение тем, что все сделано в соответствии с законом...»

Назойливо стучали в мозгу и другие чиновничьи строки, подписанные каким-то офицером ордена Почетного легиона в департаменте «Приморских Альп»:

«Разрешено транспортировать в Москву (Россия) гроб с телом Саввы Тимофеевича Морозова при следующих условиях:

1. Свинцовый гроб должен быть заключен в дубовый гроб. Свинцовые кромки – толщину иметь должны не менее двух миллиметров и плотно приникать друг к другу. Дно гроба должно быть покрыто порошкообразным слоем, состоящим из одной части дубильной коры и двух частей древесного угля. Тело покойного должно быть покрыто такой же пудрой».

Сколь отвратительны все эти объяснительные подробности транспортных правил: будто речь идет не о человеке, закончившем земной путь, а о хозяйственном каком-то грузе, перевозимом между складами.

Особенно кощунственными казались Зинаиде Григорьевне эти слова, относившиеся к человеку, с которым прожита жизнь, выращены дети, столько вместе передумано...

Зинаиде Григорьевне было страшно вспомнить одинокое возвращение из Франции. Оба гроба – цинковый и дубовый – ехали где-то отдельно, перегружались какими-то чужими людьми, а внутри этих гробов был уже не самый дорогой для нее человек, а всего только его земная оболочка...

И какими жестокими, бездушными казались вдове строки медицинских заключений, подписанных на днях дома, в Москве, врачами Селивановским и Гриневским.

«Тяжелое общее нервное расстройство,– ровными аккуратными строчками вывел Селивановский,– внезапно наступившее состояние аффекта».

И совсем безнадежными выводами ошеломлял Гриневский – постоянный домашний эскулап морозовской семьи.

«Зная Савву Тимофеевича более 20 лет, могу засвидетельствовать, что он не был психически болен какой-либо определенной болезнью. А с другой стороны, при врожденной непримиримости и упорстве в достижении поставленной цели, он не поддавался никакому убеждению».

«Значит, можно предполагать, что цель покончить счеты с жизнью была у Саввы давно, если он постоянно держал при себе револьвер. При чем тогда «состояние аффекта»? Почему это состояние наступило? Кто во всем виноват?»

Такими вопросами Зинаида Григорьевна терзалась и за границей, и по дороге домой, и особенно теперь, на заупокойной службе в храме Рогожской старообрядческой общины.

Заплаканная, бледная, вся в черном, Зинаида Григорьевна казалась воплощением скорби. Опираясь о руку сына, скользя взглядом по склоненным головкам дочерей, повязанным траурными косынками, она мысленно видела совсем иную картину: теннисную аллею в курортном парке, усталого, отчаявшегося мужа на скамье. И кляла себя за то, что в тот страшный день, уехав в Ниццу, оставила его одного.

Автор этих строк не пытается фантазировать, домысливать, рассказывая о переживаниях Зинаиды Григорьевны Морозовой у гроба мужа-самоубийцы. Я пишу о том, что слышал в доверительной беседе с близким человеком – моей бабушкой, прожившей долгую и сложную жизнь.

Далекая от меня по образу мыслей и взглядам, отнюдь не во всем симпатичная мне некоторыми чертами своего характера, Зинаида Григорьевна была все же человеком, достойным уважения: прямым, решительным. Умела она трезво судить о своих поступках. Сознавала свою немалую долю вины в гибели мужа. Но сводила все лишь к случайному стечению обстоятельств в роковой день 13 (26) мая 1905 года. Не понимала или не хотела понять, что не к тому дню, а годами раньше закономерно сложилось духовное несоответствие двух натур. Не оценила она высокие общественные запросы мужа, его сердечную чуткость к людям. Потому и не сумела сберечь его, что жизнь свою с Морозовым прожила супругой, а не другом.

Тридцать лет спустя после смерти Саввы Тимофеевича она искренне казнила себя. И казалось ей, семидесятилетней старухе, будто внук – человек другого поколения, питомец другого, непонятного ей мира – может быть беспристрастным судьей.

Нет! Ни осуждать, ни оправдывать свою бабушку не берусь. Думаю, что в «состоянии аффекта» повинно множество людей, виновата среда, окружавшая Морозова, жизнь его, полная неразрешимых противоречий.

Вернемся, однако, к жаркому летнему дню на Рогожском кладбище. Вспоминая тот день, Зинаида Григорьевна с отвращением говорила о пышности, помпезности похорон. Нелепой, ненужной роскошью казалось ей решительно все: и живые цветы, обрамлявшие дорожку от храма к могиле, и сама могила, выложенная внутри серебристым глазетом с нашитым на него золотым крестом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю