355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Самуил Лурье » Такой способ понимать » Текст книги (страница 14)
Такой способ понимать
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 03:27

Текст книги "Такой способ понимать"


Автор книги: Самуил Лурье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)

И, пожалуй, рассмешил бы незадачливый герой доверчивого читателя, если бы не глянуло из повести на них обоих еще одно лицо – «один молодой человек, недавно определившийся, который, по примеру других, позволил было себе посмеяться»над своим чудаковатым коллегой, но – «вдруг остановился, как будто пронзенный, и с тех пор как будто все переменилось перед ним и показалось в другом свете».

Узнаете ли вы этого молодого человека, занимающего вакансию писца в Департаменте уделов? Если не ошибаюсь, у Гоголя нет других автопортретов; этот, с Башмачкиным, – единственный. И, за исключением воспоминаний Аксакова, это единственное изображение, где Гоголь, хоть и закрывшись рукою, смотрит прямо на нас:

«И долго потом, среди самых веселых минут, представлялся ему низенький чиновник с лысинкою на лбу, с своими проникающими словами: „Оставьте меня! Зачем вы меня обижаете?“ И в этих проникающих словах звенели другие слова: „Я брат твой“. И закрывал себя рукою бедный молодой человек, и много раз содрогался он потом на веку своем, видя, как много в человеке бесчеловечья…»

Марья Ивановна Гоголь осмелилась однажды в письме назвать обожаемого Никошу гением. Надо признаться, ей порядком досталось от почтительного сына. Изъявления восторга он переносил еще хуже, чем упреки, советы и насмешки; ведь в похвале таится самонадеянность: кто восхищен, тот не сомневается, что понял. Но чем дороже Гоголю был его замысел, тем несовершенней казалось ему исполнение; пропасть эта с каждым днем все раздвигалась, и он не верил, что его могут понять как должно, и терзался от непонимания, и оскорблялся претензией на понимание:

«…Не судите никогда, моя добрая и умная маминька, о литературеЗнаете ли вы, в какой можно попасть просак… Знаете ли, что в Петербурге, во всем Петербурге, может быть, только человек пять и есть, которые истинно и глубоко понимают искусство, а между тем, в Петербурге есть множество истинно прекрасных, благородных, образованных людей. Я сам, преданный и погрязнувший в этом ремесле, я сам никогда не смею быть так дерзок, чтобы сказать, что я могу судить и совершенно понимать такое-то произведение. Нет, может быть, я только десятую долю понимаю. Итак, не говорите о ней. Если вас спросят – отвечайте, но отвечайте односложно и переменяйте тотчас разговор на другое».

Какое чудное правило! Прямо золотое.

ЗОЛОЧЕНЫЕ ШАРЫ СПРАВЕДЛИВОСТИ

В небе позади них стояло большое облако – настоящая гора! – и на нем Элиза увидала движущиеся исполинские тени одиннадцати лебедей и свою собственную.

X. К. Андерсен

Ханс Кристиан Андерсен прожил семьдесят лет и написал пятьдесят томов. Романы, поэмы, пьесы, очерки стяжали ему европейскую славу. Все они забыты. И сказки Андерсен сочинял во множестве, однако лишь некоторые из них прекрасны. Век прошел, и собрание сочинений превратилось в тоненькую книжку для детей.

Но эти шедевры дошкольной литературы – не все, что осталось от Андерсена. Он создал свой жанр, вернее – образ жанра. Сказка Андерсена – это не только «Дикие лебеди», «Принцесса на горошине» или «Тень». Сказка Андерсена – это сцена воображения, населенная нарядными фигурками, уставленная занятными вещицами, – и музычка разбитая бренчит, летают аисты и ангелы, не умолкает взволнованный тенорок рассказчика, – и обязательно торжествует справедливость!

Берутся любые существительные, и с помощью нескольких самых необходимых глаголов разыгрывается в лицах нехитрая схема судьбы.

«Сначала надо отыскать действующих лиц, а потом уж сочинять пьесу; одно ведет за собою другое, и выходит чудесно! Вот трубка без чубука, а вот перчатка без пары; пусть это будут папаша и дочка!

–  Так это всего два лица! – сказала Анна. – А вот старый мундирчик брата. Нельзя ли и его взять в актеры?

–  Отчего же нет? Ростом-то он для этого вышел. Он будет у нас женихом. В карманах у него пусто – вот уж и интересная завязка: тут пахнет несчастной любовью!»

Сказку можно сложить из любых пустяков. Остроумие и фантазия легко свяжут их нитями банальной житейской истории. Пусть вещи ссорятся и женятся. Люди и куклы различаются только размерами, а домашние животные – переносчики сюжета.

И вот фабула достигает иносказательного правдоподобия. Оловянный солдатик влюбляется в бумажную танцовщицу. Фарфоровая пастушка убегает из дому с фарфоровым трубочистом.

Это не повествование, а игра. Нам протягивают руку, приглашая участвовать. Правила такие: мир прозрачен насквозь. Вообще отменяется всякая непроницаемость, нет глухих стен и неслышных мыслей, нет неодушевленных предметов, вся природа говорит человеческим голосом, пространство и время не представляют препятствий.

Теперь, используя эти льготы, а также прибегая по мере надобности к вмешательству Случая и Неба, сказка установит справедливость в любых предлагаемых и придуманных обстоятельствах. В этом – смысл игры и пафос Андерсена.

Не колдовской оборот от горя к счастью, не победа лукавой доблести над враждебной и нечистой силой, – о, нет! Андерсен решает фабулу как моральное уравнение: награда соответствует заслуге, возмездие – проступку, будущее героя отражает его прошедшее, как следствие – причину. Все держится законом сохранения душевной теплоты.

В школе на уроке физики показывают опыт: если на листе бумаги рассыпать железные опилки, а снизу поднести к листу магнит, – с мгновенным шорохом бесформенная кучка разойдется в округлый, правильный узор.

Магнит Андерсена – человеческое сердце. Жизнь переигрывается наново. Усилием веры, модуляциями голоса исправляет сказочник беспорядочный ход событий. Поэтому его так легко принять за доброго волшебника. И мы видим Андерсена героем пьесы Шварца или новеллы Паустовского: бесстрашный, беззащитный, мудрый мечтатель.

Но, сколько можно судить, он скорее походил, особенно в молодости, на Вильгельма Кюхельбекера – то есть на тыняновского Кюхлю. Странная внешность; неуклюжие манеры; ребячливые выходки, в которых добродушие перемешано с исступленной верой в высокое предназначение.

Они были почти ровесники – Андерсен лет на пять моложе. С годами сходство прошло: слишком разнились обстоятельства и судьбы. Кюхельбекер порою впадал в отчаяние и бешенство, Андерсен – в уныние. Вильгельм Карлович вечно пылал то любовью, то враждой, а Ханс Кристиан провел жизнь в прохладе себялюбивого целомудрия: путешествовал и сочинял; отвлекался, не увлекаясь.

(Говорят, одна шведская дама, певица по имени Йенни Линд, раз навсегда – году так в 1840 – объяснила ему, что в страсти человек хуже чем одинок: одинок смешно; что взаимность сохраняется только при умеренной температуре.)

Кюхельбекер и Андерсен были оба романтики: один был недоволен собой и целым миром, другой хотел нравиться всем и безусловно веровал: провидение шествует об руку с прогрессом.

Он на собственном опыте убедился, что мечты сбываются, что человека окружает настоящий заговор добрых!

«Жить ему было не на что, – читаем в биографии Андерсена, – и в тот же вечер, отчаявшись, он отправился к директору консерватории, итальянцу Сибони, в доме которого как раз принимали гостей. Кухарка помогла мальчику проникнуть в переднюю, где его заметили…»

Вот откуда в сказках Андерсена этот мотив: бедный мальчик заглядывает из прихожей в господские комнаты, а там вокруг сверкающей елки веселятся разряженные дети! Но дальше:

«Пение и декламация Ханса Кристиана понравились Сибони и его друзьям… Самую же большую помощь оказал Хансу Кристиану состоящий в дирекции театра статский советник Ионас Коллин. Он выхлопотал у короля Фредерика VI ежегодную стипендию для Андерсена. Кроме того, юношу приняли бесплатно в гимназию города Слагельсе».

Неудивительно, что свои пространные мемуары Андерсен назвал «Сказка моей жизни». Эта биография не терниста. Беспечальный путь наверх, странствие Гадкого утенка навстречу невероятной, неминуемой удаче. Слава, чины, дружба титулованных особ. Премии, награды, пышные юбилеи, грандиозные похороны и, наконец, бессмертие. Настоящее литературное бессмертие – вечное имя, вечная память и любовь.

Да, похоже на сказку. Казалось бы, человек не совершил ни единого значительного поступка, зато изготовил уйму патриотических стихотворений; жил как бы вне истории, тешась происками мещанского тщеславия… Этого, разумеется, довольно, чтобы преуспеть, но неимоверно мало для того, чтобы заслужить восхищение Гейне и Диккенса (кстати: разве Оливер Твист – не Гадкий утенок, разве Крошка Доррит – не Дюймовочка?) и стать непременным спутником наших детских воспоминаний.

Был ли он гением, этот безобидный, плодовитый, сентиментальный писатель? Во всяком случае, он с необычайной отвагой выдумки, с неколебимой наивностью защищает последние иллюзии девятнадцатого века. Кто знает, будь Андерсен вполне человеком своего времени и возраста, не останься навсегда провинциальным подростком, – может, и не удалось бы ему высказать очарование душевного уклада, покоящегося на любви, добродетели и чести – понятиях затейливых и прочных, словно архитектура старинного европейского городка…

В мироздании Андерсена уютно, как в детской: на столе – хрестоматия, на полу – игрушки, и за зеркалом – пук розог.

Сказка выписывает надежный рецепт успокоительного, вроде капель датского короля. Она говорит, что ни одна слезинка не прольется зря. Вселенная человечна, страдание не бессмысленно, и сама жизнь – сказка с бесконечным продолжением, и смерть не страшна для тех, у кого хорошие отметки за поведение.

«И Яльмар увидел, как мчался во весь опор другой Оле-Лукойе и сажал к себе на лошадь и старых и малых. Одних он сажал перед собою, других позади; но сначала всегда спрашивал:

– Какие у тебя отметки за поведение?

– Хорошие! – отвечали все.

– Покажи-ка! – говорил он.

Приходилось показывать; и вот тех, у кого были отличные или хорошие отметки, он сажал впереди себя и рассказывал им чудную сказку, а тех, у кого были посредственные или плохие, – позади себя, и эти должны были слушать страшную сказку. Они тряслись от страха, плакали и хотели спрыгнуть с лошади, да не могли – они сразу крепко прирастали к седлу.

– Но ведь Смерть – чудеснейший Оле-Лукойе! – сказал Яльмар. – И я ничуть не боюсь его!»

Катехизис и кондитерская! Прописи на конфетных обертках. Милосердие благоухает марципаном, терпение отдает леденцовой кислинкой, а вина́ горчит…

Так посреди нашего детства сияет святочной философией, звенит дешевой, милой мишурой сказка Андерсена – старомодный, новогодний жанр. Сюжет украшен золочеными шарами и восковыми яблоками, а на вершине светится рождественская звезда.

Постскриптум:

Больше двадцати лет тому назад одна маленькая девочка сказала своему отцу, что сказка «Дюймовочка» – слишком печальная.

– Как это печальная? – удивился отец, воображавший отчего-то, будто много понимает, особенно в литературе. – Все оканчивается просто прекрасно. Дюймовочка выходит замуж за короля эльфов. Праздник, танцы, и все такое.

– А мама Дюймовочкина где? – укоризненно спросила девочка.

И легкомысленный отец – а это был я – впервые в жизни припомнил, что действительно ведь, у бедной женщины не было детей, она пошла к волшебнице и так далее – а потом ребенка у нее похитили; откуда ей знать, что Дюймовочка жива, счастлива и пляшет с эльфами на какой-то поляне? Ну, и соврал, разумеется, – что, дескать, завтра же Дюймовочка напишет маме письмо и поедет к ней в гости.

Почти необъяснимо, что Андерсен сам не позаботился что-нибудь в этом роде – гораздо лучше! – присочинить.

И почему другую девочку, из сказки про красные башмачки, он доводит до того, что она умоляет палача отрубить ей ноги?

Или чем плохо и в чем такая уж непрощаемая обида для принца, что он понравился в обличье свинопаса, что его целуют не за титул, а за личные качества – хотя бы за техническую смекалку?

А потом я где-то вычитал эту историю – надеюсь, не совсем правдивую, – как чуть ли не все дети Скандинавии собрали по монетке, чтобы подарить любимому писателю на день рождения самую большую в мире коробку шоколадных конфет, – как Андерсен, заподозрив, что конфеты отравлены, отослал их своим племянницам, – а через несколько дней, убедившись, что с девочками ничего плохого не случилось, добрый волшебник забрал коробку обратно.

И я понял, что не Андерсена мы любим, – да и навряд ли хоть один автор стоит любви как реальный персонаж, – и даже не сказки Андерсена, – но сказку о его сказках.

Постпостскриптум:

Оперение обязывает: выйдя в лебеди, Андерсен стал чаще и громче прежнего курлыкать и трубить. Его, так сказать, зрелые произведения требуют от читателя такой же невинности, в какой до седых волос упорствовал автор. Испорченные – не оценят всех этих трогательных историй: он был сын швейцара, она – генеральская дочь, но благодаря одному графу он выучился за границей на архитектора, по возвращении сделался профессором (надо думать, архитектуры же) и получил чин, а за ним другой, и, наконец —

«Милость свыше пролилась на него, и когда он сделался статским советником, Эмилия сделалась статскою советницею, что никого не удивило», —потому что жизнь идет вперед, особенно в Дании…

А то вот еще про крестьянского мальчика, прозванного Сиднем – из-за каких-то проблем с опорно-двигательным аппаратом. «Он не сходил с постели, но руки у него были проворные, и он прилежно вязал шерстяные чулки и даже одеяла, которые госпожа помещица хвалила и покупала». На Рождество господа подарили Сидню сборник сказок, и он по вечерам читал их своим родителям, причем выбирая такие сюжеты, которые смягчили бы их сердца, – поскольку «от нужды и тяжелого труда огрубели не только руки, но и сердце и мысли бедняков; они не могли переварить своей бедности, не могли взять в толк ее причин и, говоря о том, раздражались все больше и больше».

А этот, значит, Сидень вычитывал им из любимой книжки, что экономическое неравенство – всего лишь необходимая педагогическая мера: Господь Бог вынужден прибегнуть к ней, чтобы отучить население Земли от склонности к непослушанию; но, между прочим, Он же обустроил нашу жизнь так, что на самом-то деле не в деньгах счастье.

И эта последняя идея оказалась до того доходчивой, что батюшка с матушкой Сидня (вообще-то, по-настоящему его звали Ганс) смеялись от радости.

Мимо их жилища проходил школьный учитель. И поинтересовался причиной веселья. И разговорился с Гансом.

А учителя раза два в году приглашали отобедать в замке. И он воспользовался случаем – «рассказал господам, какое значение приобрела для бедняков та книжка, которую они подарили мальчику, какое благодетельное, отрезвляющее влияние имели на бедняков какие-нибудь две сказки!»

Растроганная помещица села в карету и лично привезла благоразумному ребенку «белого хлеба, фруктов, бутылку сладкого сока и – что всего больше обрадовало Ганса – вызолоченную клетку с маленькою черною птичкой. Как она мило насвистывала!»

Но в доме жила кошка. И однажды Ганс увидел, что кошка изготовилась на птичку напасть. И в отчаянии запустил в кошку своей драгоценной книжкой.

Но кошка все-таки прыгнула на сундук, на котором стояла клетка, и повалила ее.

И тогда, в эту страшную минуту, произошло следующее: малыш Сидень, беспомощный инвалид, соскочил с постели! наподдал кошке! спас птичку!

«Он вдруг выздоровел. Это иногда случается, случилось и с ним».

Надо ли досказывать? Понятно и ежу, что на следующий же день Ганса призвали в замок, и что вскоре добрые господа на свой счет отправили его за море – учиться, учиться и еще раз учиться; обогатить свою память знанием всех тех богатств, которые выработало человечество.

Потому что Господь печется и о детях бедняков, особенно в Дании.

Теперь у Ганса было только одно желание: дожить до ста лет и когда-нибудь сделаться школьным учителем.

«– Дожить бы и нам до этого! – толковали родители, пожимая друг другу руки, словно шли к причастию».

Полное, то есть, и окончательное торжество сахара над клюквой!

Подумать только, что это рукопожатие сочинил тот самый Андерсен – Ханс Кристиан, – у которого когда-то старухи, любившие выпить, окрашивали водку в черный цвет – в знак сочувствия королю: такая злющая у него дочь, верная смерть женихам!

У которого фарфоровые статуэтки любили друг друга, пока не разбились.

И человек предлагал собственной тени выпить на брудершафт, а тень (эмансипированная тень! физическое лицо с юридическим адресом), обнаглев от равноправия, отвечала:

«– Некоторым, например, неприятно дотрагиваться до серой бумаги, другие вздрагивают всем телом, если при них провести гвоздем по стеклу. Вот такое же чувство овладевает и мною, когда вы говорите мне „ты“… Я не могу позволить вам говорить мне „ты“, но сам охотно буду говорить вам „ты“; таким образом, ваше желание будет исполнено хоть наполовину».

…Штук 17 было таких сказок. И, стало быть, 153 – не таких. Неприметно и стремительно впал в бесчувственную чувствительность. Уговаривая себя и всех, что смерть, в сущности – по большому счету – в долгосрочной перспективе, – лучше любви.

(Привет г-же Йенни Линд, шведскому соловью, от профессора и орденоносца!)

Впрочем, и после сорока ему иногда приходили в голову на редкость удачные мысли. Мастерство, как говорится, не пропьешь.

Вот стоит в саду снеговик: глаза – осколки кровельной черепицы, рот – обломок граблей. А сад – вокруг дома. А в доме, в подвальном этаже, топится печка – и снеговику через окно видна: черная, железная, на четырех ногах, с медным светящимся животом.

«Снеговика вдруг охватило какое-то странное желание, – в нем как будто зашевелилось что-то… Что такое нашло на него, он и сам не знал и не понимал, хотя это понял бы всякий человек, если, разумеется, он не снеговик».

Еще бы не понять! Это страсть. Бедное чучело беснуется и ропщет. («Это ведь такое невинное желание, отчего ж бы ему и не сбыться? Это мое самое заветное, мое единственное желание! Где же справедливость, если оно не сбудется? Мне надо туда, туда, к ней… Прижаться к ней во что бы то ни стало…»)Мечтает и чахнет. Пока, согласно закону природы, при первой же оттепели не обращается в жидкость.

Только-то и всего?

Нет, не только. Имеется эпилог. И в нем – разгадка. Этого нелепого романа и всех других.

Знаете, что осталось от снеговика после того как он рухнул? Что-то вроде железной согнутой палки; видимо, на этом-то стержне его, так сказать, и воздвигли мальчишки в начале зимы.

«– Ну, теперь я понимаю его тоску! – сказал цепной пес. – У него внутри была кочерга! Вот что шевелилось в нем! Теперь все прошло! Вон! Вон!»

Психоанализ и реализм – отдыхают.

БЕДНЫЕ ЛЮДИ!

– А она… ну, вот и они-то… девушка и старичок, – шептала она, продолжая как-то усиленнее пощипывать меня за рукав, – что ж, они будут жить вместе? И не будут бедные?

– Нет, Нелли, она уедет далеко; выйдет замуж за помещика, а Он один останется, – отвечал я с крайним сожалением, действительно сожалея, что не могу ей сказать чего-нибудь утешительнее.

«Униженные и оскорбленные»

– «Бедные люди»? Слезоточивый задор этой старомодной, невинной вещицы бесхитростен, как ее название. Бедная Лиза, укутанная в гоголевскую шинель. Дескать, и чиновники любить умеют. И под крышами Петербурга живут мучительные сны. И на черных лестницах от судеб нет защиты. И до чего же скаредно платят в России за труд, и как безутешно плачет неудачник… Жалобный дуэт флейты и тромбона в замызганном дворе в двух кварталах от Фонтанки. Торопливые переговоры надломленной швейной иглы с пером канцелярским, гусиным, истертым.

Она ему:

–  Я вам о многом хотела бы написать, да некогда, к сроку работа. Нужно спешить.

А в ответ:

–  Спешу вас уведомить, друг мой, что Ратазяев нашел мне работу у одного сочинителя. Приезжал какой-то к нему, привез к нему такую толстую рукопись – слава Богу, много работы. Только уж так неразборчиво писано, что не знаю, как и за дело приняться; требуют поскорее…

Человеколюбивое, одним словом, сочинение. Маленько скучноватое в своей честной бедности. Два голоса жужжат из такой уж густой паутины, что трогательнейший в мире слог не спасет; без надежды, без тайны – что за роман?

Одна дама в 1846 году, весной, так и сказала профессору Никитенко – в ее гостиной он увидел на столике «Петербургский сборник», разрезанный как раз на середине «Бедных людей»:

– Плачу, а дочитать не могу!

«Содержание „Бедных людей“ так просто, так просто, – разводил руками Аполлон Григорьев, начинающий рецензент, но будущая знаменитость, – что только с слишком большими силами можно было отважиться на трудный подвиг развить из этого бедного содержания целую внутреннюю драму…»

Простое содержание, бедное. Простая повесть о бедных людях. Бедный сюжет о простых существах и чувствах. Таков был общий глас. И самый сильный критик только и сумел, что обратить вздох упрека в восклицание восхищения:

«Посмотрите, как проста завязка в „Бедных людях“: ведь и рассказать нечего!»

Это даже и слишком. Кто-нибудь, у кого достало бы досуга и терпения перечитать роман, рискнул бы, пожалуй, на возражение. Можно ли назвать простой завязкой странный, отчаянный, фантастический поступок?

Убогий копиист, из тех, что исхитряются в Петербурге существовать на 400 рублей в год жалованья, из тех самых, кому новая шинель (неправду, что ли, написал Гоголь?) заменила бы личное счастье и смысл жизни, некто из тьмы Башмачкиных, облезлая канцелярская крыса, – похищает и берет на содержание – точно офицер какой-нибудь гвардейский, точно ротмистр Минский из повести Пушкина «Станционный смотритель» – барышню семнадцати лет; лжет ей о каких-то своих капиталах в ломбарде; осыпает подарками, проматывая на конфекты и цветы выпрошенное вперед жалованье чуть ли не будущего года; в театр водит! – на наших то есть глазах улетает в пропасть, не отпуская Варенькиной руки, да еще изо всех сил улыбаясь, – и эта завязка, по-вашему, чересчур проста?

С какой тревогой девочка пытается угадать: что происходит? Этот смешной человечек, будто бы родственник – седьмая вода на киселе, но в сущности третий встречный, – какое будущее он для нее придумал? Не отпустил в гувернантки – отговорил наотрез от единственного, чудом блеснувшего шанса (неверного, правда) прожить без него. Стало быть, уверен, что не даст ей погибнуть – ведь не играет же он ею, ведь это было бы злодейство, а он такой добрый…

Из этого-то сюжета выводите вы, г-н Первый Критик, пресноватую, действительно немудрящую – хоть и гуманную – мораль:

«Честь и слава молодому поэту, муза которого любит людей на чердаках и в подвалах и говорит о них обитателям раззолоченных палат: „Ведь это тоже люди, ваши братья!“»?

Значит, так тому и быть. Вам виднее. С остальных и спрашивать нечего.

Первый роман Достоевского прочитан Россией в слезах и впопыхах, как история слишком душещипательная, чтобы можно было в ней заподозрить непрозрачную глубину. Все так просто, так бедно. Новые похождения Башмачкина. Вторая заварка, так сказать, – а рецепт полезный.

Но перечитывать, когда слезы просохли, – с какой же стати?

«В провинции его терпеть не могут, в столице отзываются враждебно даже о „Бедных людях“. Я трепещу при мысли перечитать их, так легко читаются они! Надулись же мы, друг мой, с Достоевским – гением!.. Я, первый критик, разыграл тут осла в квадрате!..»

Для всех – поначалу даже для Вареньки, не говоря уже о начальнике департамента, – Макар Девушкин – второй Башмачкин. И должность, и наружность, и манеры – все точь-в-точь. Он и сам, прочитав «Шинель», вынужден признать, что сходство полное.

И впервые в жизни запивает горькую.

Тут, правда, и обстоятельства подошли скверные, но что повесть Гоголя оскорбила Девушкина и огорчила донельзя – никакого сомнения. Конечно, можно и так объяснить, что истина показалась ему невкусна (как в кабинете Его Превосходительства: «Я взглянул направо в зеркало, так просто было отчего с ума сойти от того, что я там увидел»). Однако чем же Самсон Вырин, скажем, презентабельней, станционный-то смотритель (огражденный своим чином только от побоев, и то не всегда, замечает Пушкин), – а в нем Девушкин чуть не с ликованием признает родного брата:

«…а это читаешь, – словно сам написал, точно это, примерно говоря, мое собственное сердце, какое уж оно там ни есть, взял его, людям выворотил изнанкой, да и описал все подробно – вот как!»

Не от зеркала самолюбию больно; а от взгляда чужого свысока. Вся жизнь Макара Алексеевича проходит под этим взглядом – так смотрят на него все и каждый, то есть он и ждет от всех и от каждого, что на него так посмотрят, – хотя ни за кем не признает ни малейшего права на этот мимолетный луч пренебрежения. Гордость и мнительность, да. Но мнительность небезосновательная: человеку смеются в глаза: «Хотел было себя пообчистить от грязи, да Снегирев, сторож, сказал, что нельзя, что щетку испортишь, а щетка, говорит, барин, казенная», – как же ему не опасаться ухмылки невидимой, насмешки заочной, даже от незнакомых – от господина Быкова, например? Вот Варенька пишет:

«Он долго расспрашивал Федору о нашем житье-бытье; все рассматривал у нас; мою работу смотрел, наконец спросил: „Какой же это чиновник, который с вами знаком?“ На ту пору вы через двор проходили; Федора ему указала на вас; он взглянул и усмехнулся…» (Читал, наверное, повесть Гоголя «Шинель» господин Быков.)

Из-за таких-то усмешек и чувствует Макар Девушкин, что он вроде как букашка под огромной лупой и за каждым его поползновением внимательно наблюдает чей-то холодный, немигающий, злорадный зрачок, – и повесть «Шинель» вдруг подтвердила нестерпимую догадку!

«Как! Так после этого и жить себе смирно нельзя, в уголочке своем, – каков уж он там ни есть, – жить водой не замутя, по пословице, никого не трогая, зная страх Божий, да себя самого, чтобы и тебя не затронули, чтобы и в твою конуру не пробрались, да не подсмотрели, – что, дескать, как ты себе там по-домашнему, что вот есть ли, например, у тебя жилетка хорошая, водится ли у тебя что следует из нижнего платья; есть ли сапоги, да и чем подбиты они; что ешь, что пьешь, что переписываешь?..»

Как человек простодушный, Девушкин даже и не сомневается, что Башмачкин списан прямо с него. Как человек самолюбивый, взбешен, что столь тщательно им охраняемые унизительные тайны личного бюджета и гардероба рассказаны во всеуслышание – допустим, что с сочувствием, – какая разница для человека, ни за что на свете не согласного быть смешным! – ему ли не знать, как эти подробности забавны, особенно вчуже.

Но и это еще далеко не вся обида. Главное – что гордость уязвлена. Чем обстоятельней внешнее сходство, тем очевидней для Макара Алексеевича, что его оболгали, опошлили, подменили двойником! Посторонние этого не увидят – где там! – если даже Варенька сбита с толку… Посторонние скажут о Макаре Алексеевиче словами критика, профессора и цензора Никитенко: «Этот маленький чиновник, этот бедняк, которому общество не может уделить более благ, как сколько следует существу переписывающему» (высокомерно-низкие слова! Профессор и цензор, несомненно, полагал, что сам-то стоит куда дороже). Это о нем – о Девушкине! Как будто это он – двойник Башмачкина! Посторонним-то все равно. Чего доброго, так и подумают.

Тоже переписывающее существо, тоже человек… Девушкин не умеет выразить, чем привело его в гнев и отчаяние такое явственное, но такое мнимое тождество. И неизвестно, поняла ли хоть впоследствии Варенька Доброселова, насколько был он прав, – если прав.

Кому и понять, как не ей: не повстречай ее Макар Алексеевич (в Спасской церкви, я думаю, чту на Волковом кладбище, – где же еще?) – никогда и ни за что не узнал бы, что он – не Башмачкин. Так Башмачкиным и помер бы.

Они ведь и точно похожи, как близнецы. Только Акакий Акакиевич – счастливый человек, а Макар Алексеевич – несчастный.

Ну, и еще имеется несколько различий, столь же незначительных. Например: Башмачкин никого не любит, а Девушкин…

До революции (Великой Октябрьской социалистической) принято было считать, что «Бедные люди» – история отнюдь не о любви. Из рецензентов по крайней мере половина изловчилась вообще обойтись без этого слова, другая – окружила его самыми осторожными определениями.

«Два лица в высокой степени интересные, – говорит высокодаровитый Аполлон Григорьев о герое и героине романа, – просветленные… пожалуй, одно своим человеческим чувством любви и сострадания, другое своим страданием, своей христианской покорностью…»

Бесталанный Никитенко прибегает к точно таким же оборотам, только в другом порядке – и страшно запутывается, – но все-таки тоже доводит до сведения читателей, что ни Макар Алексеевич, ни тем паче Варенька ни о каких непозволительных отношениях и не помышляют:

«В характере чиновника выражена та истинно христианская любовь простой души, которая несет крест свой, как долг; для него жить и страдать значит одно и то же; он и не подозревает, что в глубине его души таятся те же силы, которые могли бы его повести по пути борьбы, могли бы, может быть, увенчать его венцом победы, но, вместе с сознанием этих сил, могли бы показать ему и тщету его любви, потому что не любят уже того, чего принуждены опасаться и что бесплодно стоило нам самой теплой и свежей крови сердца».

(Видимо, последнюю фиоритуру надо понимать так, что г-н Быков не мог не внушить обесчещенной им девочке отвращения к мужчинам. Допустим. Но как из этого следует, что чувство Макара Алексеевича тщетно – истинно христианская-то любовь? Просто Бог знает что!)

Только два критика – Первый и Второй, Белинский и Валериан Майков, – решились признать, что герой в героиню все-таки влюблен, – впрочем, не совсем по-настоящему и, разумеется, совершенно безответно.

«Автор не говорит нам, любовь ли заставила этого чиновника почувствовать сострадание, или сострадание родило в нем любовь к этой девушке; только мы видим, что его чувство к ней не просто отеческое и стариковское, не просто чувство одинокого старика, которому нужно кого-нибудь любить, чтоб не возненавидеть жизни и не замереть от ее холода, и которому всего естественнее полюбить существо, обязанное ему, одолженное им, – существо, к которому он привык и которое привыкло к нему. Нет, в чувстве Макара Алексеевича к его „маточке, ангельчику и херувимчику Вареньке“ есть что-то похожее на чувство любовника, – на чувство, которое он силится не признавать в себе, но которое у него против воли прорывается наружу и которое он не стал бы скрывать, если б заметил, что она смотрит на него не как на вовсе неуместное. Но бедняк видит, что этого нет, и с героическим самоотвержением остается при роли родственника-покровителя».

Остается-то он остается, Виссарион Григорьевич, – да ведь роль фальшивая. Вас умиляют «эти отношения, это чувство, эта старческая страсть, в которой так чудно слились и доброта сердечная, и любовь, и привычка», – но ведь очень скоро Вареньке предстоит выбирать: на панель или в канал – потому что не прожить рукоделием в Петербурге, и в услужение не возьмут – понятно почему, – а какая погоня за несчастной девушкой, какая свора бежит по следу! – и вся-то была надежда на всегдашнего и верного друга Макара Девушкина, на вечного, неизменного друга, на истинного друга, на сердечного доброжелателя – так он подписывается, – и разве он не подал ей надежду?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю