Текст книги "Такой способ понимать"
Автор книги: Самуил Лурье
Жанр:
Литературоведение
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 22 страниц)
Ясновидение как психология понимания
Это одна из лучших книг, которые мне случилось читать. Если вспомнить глупый вопрос, то я бы ее взял на необитаемый остров, одной из трех возможных. На консьмеристком пятачке, на том, где продают книги, я неистовый потребитель. По мне – принести из магазина десятка полтора за одну охоту каждые две недели, оттягивая поход как удовольствие.
Книги ведь не обязательно «просто читать». Можно смаковать, двигаясь по странице, как будто сослепу. Можно использовать как экран, на котором что-то мелькает, отделяет от сложного дня, не вдумываясь, скользя и как бы находясь где-то, не в книге, ни в миру. Она всего лишь подставка для этого, но как удобно.
На нее можно поглядывать на полке, как на указатель того, куда хотел двинуться, дающий перспективу, надежду на рост, всякое «мягкое надо» в его компромиссе с «хочу». То есть тогда в ней закодирован кусок желательного будущего, чуть ли не лучшее Я. Есть книги для перечитывания, которые пронизывают жизнь одним из незаметных и прочных стержней. Они «делают жизнь» как леска ожерелье. Это жемчужины думают, что они – это все. Но нить знает другое.
Есть книги справочники, «про то, что носят», о чем надо говорить или кивать, они рабочие лошадки. На них приходится опираться. Неважно это кулинарные рецепты, хрестоматия по забытому предмету или модный роман о гламуре. Этнография быта, канва повседневности, шпаргалка о том «кто я еще».
Еще можно вспомнить о книгах-сериях, которые составляют привычку, устойчивейшую из наркоманий и одну из самых коварных. За такими можно прозевать жизнь, провалившись однажды за эту волшебную дверцу. Детективы или кроссворды, женские романы или фентази, коварство спрятанное за безобидностью, полчаса отсрочки, за которым следует тысяча и одна ночь.
Книга Самуила Лурье отвечает всем названным признакам и не только им. Она не универсальна, просто в ней сжато такое количество разной информации, тропинок, по которым можно гулять или идти быстрым шагом, в ней столько перебрано стилей и подходов, что мне она скорее напоминает большой и прекрасно организованный парк.
В котором нет пошлых или модных аттракционов, а содержатся выдержанные в духе разных эпох и вкусов образцы. Каждый их которых заставляет забыть, что он лишь часть своей Атлантиды. Так он – это целый мир, самостоятельный и раскрывающийся на встречу, при желании.
Особенно ценны, мне кажется, книги-встречи. Такая книга – это твоя свернутая, совсем другая жизнь, истинный родственник, нечто параллельное твоему привычному. Тебя привязывает к ней множество тонких нитей. И, одновременно с привязкой, отпускает на более длинный поводок. Ты ценишь свободу и можешь возвратиться к ней, когда захочешь.
Она состоит из плотной субстанции, ты читаешь ее с детским чувством холодка и открытия. Мир опять большой, но сейчас он распахнут и тебя ждут приключения и шанс на победу. Ты созрел для карты острова сокровищ, которая открывается со страниц. Эта книга, конечно же, написана для тебя.
И когда бы ты не открыл ее, уходят годы, опыт, опасения и цинизм, ты остаешься перед чистыми страницами, которые открываются картинками, где нет ничего лишнего. Эта книга проста и даже банальна как теплая ванна, как раскрывающийся перед тобой горизонт, всего лишь напоминающий о глубоком дыхании.
То, о чем я сейчас пишу, не романтика, скорее физиология. Потому что в такой книге нет ничего лишнего для тебя. Она прошла эволюцию, она организм, творение и делает сейчас тебя равным себе. Вы с ней как два рыцаря и чтение ее, это момент посвящения. Да, дорогой читатель, я всего лишь напоминаю тебе о том, как это бывает. Нужно только не спугнуть мгновение, не отказаться от инъекции детства, не спрашивать себя, «где же я настоящий».
Книга Самуила Лурье называлась «Успехи ясновидения» и название тончайше соответствовало содержанию. Сейчас я хочу дополнить свою первую строчку предисловия тем, что книга кажется мне одной из лучших по психологии. И я постараюсь объясниться.
Мне очевидно, что лучшие и полезнейшие сведения и умения психологии являют собой нечто точечное и частное, уникальное и действующее в определенных случаях как знание – окно, как действие – волшебная палочка, как катализатор, малая частица которого пускает процесс превращения прочей материи.
Не обобщенно, не «на все случаи жизни» и не как лакмусовая бумажка, тест, дающий простой ответ. Опыт психологии, знания работают иначе. Человек X похож на Н, не виданного много лет, и вместе, как бы накладываясь друг на друга, они разрешают вспомнить портрет и текст известного писателя, откуда-то вдруг приходит виденная картина, а еще попадается шутка про породу собак.
И из этого-то сора растет вспышка понимания, заброс в область разгадки и решения, путеводная нота, как говорил один умный писатель. Из кажущегося сора наблюдений, из частичек хорошо упакованной памяти, казалось бы забытых в глубоких архивах, вырастает инструментальное нечто, только и позволяющее двигаться по таинственной тропе, имя которой человек, его проблемы и трансформации.
И тогда вдруг ты сам обретаешь неожиданную пластичность. Ты не знаешь заранее, но готов узнать в процессе, не боясь ошибиться. Нечто таинственное ведет тебя, и ты сверяешься с ним, чтобы не произвести шума, не спугнуть вдохновения. Ты слышишь и веришь.
Сейчас тебе не нужны авторитеты, стандарты, готовые решения. Им придет черед, когда ты получишь важную часть знания как бы ниоткуда, вычитаешь ее из сложившегося узора, основу которого составляет тот самый сор. Поверишь наитию и рифмам, которые упруго зазвучат тебе в ответ на веру в это чудо. Оно случается, но его так легко спугнуть.
Неоценимую помощь в этом, роль университета, о котором можно мечтать, особой личной библиотеки, играют люди увиденные пристально, описанные другими видящими, с особым даром сопричастности, как бы изнутри, со всем риском субъективности внутренней и тщательнейшим подбором деталей внешних и не случайных.
Такое бывает в лучших биографиях, стихах, художественных книгах. И это может быть тот слой культуры, который дается не столько знанием, а вчувствованием и риском постижения или отторгнутости. В такого рода текстах, как текстах по совместительству психологических, содержится множество ключей, инструментов для понимания и действия.
Доступность их для читателя вопрос другой. Так как информацию нужно вынуть. А точнее сказать вкусить. Книга Самуила Лурье редчайшая в том смысле, что блестящая литературная форма одновременно свертывает информацию о характерах, людях и положениях, делает ее удивительно компактной и вместе с тем поэтичной, а также позволяет видеть людей других эпох и призваний живыми и близкими.
Это опыт ясновидения и постижения. Как будто нас берут за руки, ведут сквозь множество фактов и чуждостей, мы сами видим основное, при чем не только в бытовых подробностях, а в сущностном и важном.
Потом, вокруг этого стержня, возникают детали и признаки эпохи, как игрушки и фонарики на елке. Уместные и фантастичные, понятные и далекие, похожие на то, что вокруг и вызывающие благоговение своей отстраненностью и особым освещением.
Для меня тексты Лурье магичны в лучшем смысле этого слова. Открывают больше, чем кажется возможным, дают узнавание, освещают бывшее до того полузнание, терпеливо подводят к маленьким открытиям. А что еще вы хотели бы от настоящей книги по психологии? Неужто скуки, обобщающих формул, солидного научного диалога, прописных истин под маской эксперимента? Этого много. Но мы ведем речь о совсем другой книге.
О книге, где сделана дистилляция, подлинное очищение. О книге алхимика, естествоиспытателя того, что касается человека во всем множестве его происшествий. Как ни банально, но Гетевский Фауст кажется ближайшей аналогией. Поразительное ощущение исходит от новелл этой книги. Люди живые, только что сошли с тротуаров своей эпохи. И Лурье точно знает: когда, где и какие были тротуары.
Но совершенно не грузит нас этим. Не много я встречал людей которых мне так хотелось бы спросить еще об описанных людях, робко внести свои грани понимания. Потому что очевидно, что за лаконизмом и отобранностью деталей стоит огромная энциклопедия автора.
У нас в руках редкий образец нескучного чтения. На одних гранях отражается точное знание, на других видение, позволяющее заглядывать еще и еще и легко получать ответы. Про этого и похожего на него человека. Есть грани которые предназначены для чистого удовольствия. Вот вам жизнь, полистайте ее, мотивы складываются в неслучайный узор и «просто жизнь» оказывается единым ковром с замыслом.
Не божественным, но кто знает? Замыслом судьбы, с ее эпохой, родителями, причудами, местностью. Из множества источник черпает Лурье свою книжку. Редкий родник.
Андерсен, Тютчев, Хайям или Купер, выглядят людьми со своими привычками и судьбой, текст их жизни и произведений, знаки эпохи и признаки характера, с предельной ясностью и лаконичностью проходят перед нами. Эту книгу можно было бы издать как энциклопедию характеров, дав их россыпью, в полноте и выразительности, не стремясь к классификации и оглавлению.
Поразительно, как много можно узнать из отдельных глав. Как будто для каждого персонажа создаются магические зеркала, разглядывается у система мотивов, накладки времени и человека, жизни и судьбы. Но самое удивительное, кажется что чистое ясновидение не нуждается в специальных инструментах.
Всего-то и нужно для рецепта: долгое вглядывание, множество деталей в поле зрения, легкость в саду культуры, непредвзятость, умение выразить нечто предельно лаконично, готовность видеть близкое в далеком и далекое в близком, страсть сопричастности и дистанция шахматной доски, желание гулять вместе, полагаться на Бога, себя, и не плошать что бы ни случилось.
Хорошая новость заключается в том, что вы многое возьмете из этой книги как психолог, чем бы в жизни не занимались. Это случится само собой, ничего не навязывая автор поделится с Вами своим умением жить и видеть. Разных людей и по разному. Ясновидение не заразно, но передаваемо, вернее его можно взять, если захотеть видеть, и приобщиться.
Леонид Кроль
БИНОМ ХАЙЯМА
Не знаю, как вы, – а я, собираясь на необитаемый остров, непременно прихватил бы с собою Омара Хайяма. Это практично: на весах любой таможни 66 четверостиший стрелку не потревожат, – и вот вам сопутствует лучший в мире собутыльник.
Положим, воображаемый. Но ведь и на выпивку рассчитывать не приходится, это во-первых. А во-вторых – для чего же и алкоголь, если не для той единственной минуты – и скоротечной! – когда очнувшаяся душа взмахнет рукой и скажет необыкновенным (не исключено, что настоящим своим) голосом, звонким от одиночества, что-нибудь такое:
Что жизни караван! Он прочь уходит.
Нам счастья удержать невмочь – уходит.
О нас ты не печалься, виночерпий,
Скорей наполни чашу – ночь уходит.
Собственно говоря, человек для того и пьет вот уже сколько тысячелетий, чтобы иногда почувствовать себя Омаром Хайямом. То есть дать Здравому Смыслу шанс поговорить начистоту с Начальником Бытия. Дескать, так и так – допустим, жалоб нет, питанием и прогулками доволен, книги тоже попадаются интересные, – допустим, а все-таки: зачем я тут? и на фига мне соблюдать эти ваши правила распорядка и ходить на общие, и наблюдать мерзкие повадки блатных, и трепетать перед вертухаями, если мне светит неизбежная вышка, причем неизвестно за что? Да, я всего лишь особь, организм, тварь, а мироздание величаво и прекрасно, и я в нем ничего не значу и знаю это, и только этим, с позволения сказать, знанием и отличаюсь от какой-нибудь сосны или там пальмы. У вас, наверное, какие-нибудь замечательные замыслы и цели. Мне догадываться о них не положено. Ни жалости, ни снисхождения тоже не ждать. Я – говорящая пылинка, которая очень скоро замолчит навсегда. Что ж, превосходно. Я не нужен – значит, ничего не должен.
Нежным женским лицом и зеленой травой
Буду я наслаждаться, покуда живой.
Пил вино, пью вино и, наверное, буду
Пить вино до минуты своей роковой!
Меняю ваше мироздание на дозу этилового спирта, в данных исторических условиях – на тыквенную бутыль красной финиковой бормотухи. Потому что в мироздании нет свободы, а в бормотухе она есть. Ненастоящая? Конечно: тут все ненастоящее, реальна только смерть.
Да пребудет вино неразлучно с тобой!
Пей с любою подругой из чаши любой
Виноградную кровь, ибо в черную глину
Превращает людей небосвод голубой.
А я у меня один. И у вас другого меня не будет. И с моей точки зрения – с точки зрения пальмы или пылинки, зачем-то наделенной здравым смыслом, – все это жестоко и неумно. И обидно. Фантазия пусть подслащивает эту обиду литературой, философией, религией. А Здравый Смысл предпочитает асимметричный ответ, а именно – финиковую.
В жизни трезвым я не был, и к Богу на суд
В Судный день меня пьяного принесут!
До зари я лобзаю любезную чашу,
Обнимаю за шею любезный сосуд.
Вообще-то никто не видел Хайяма пьяным. Он, может быть, и не прикасался к спиртному, и все свои застолья сочинил – как Бунин приключения в темных аллеях.
Кстати, Хайям тоже толкует о приключениях, но как бы на уровне теоретических рекомендаций:
С той, чей стан – кипарис, а уста – словно лал,
В сад любви удались и наполни бокал,
Пока рок неминуемый, волк ненасытный,
Эту плоть, как рубашку, с тебя не сорвал!
Тотчас виден геометр, мастер уравнений: задери девушке рубашку, пока с тебя не сорвали тело. И астроном, автор календаря – лучшего, говорят, в мире (а впрочем, ненужного): тут секунда в космической цене.
Брось молиться, неси нам вина, богомол,
Разобьем свою добрую славу об пол.
Все равно ты судьбу за подол не ухватишь —
Ухвати хоть красавицу за подол!
И видно также, что не красавицы у него на уме.
Живи он столетием раньше да попади ко двору Владимира Красного Солнышка, – была бы сейчас Российская Федерация крупнейшим мусульманским государством. Ведь только и не понравился в исламе нашему равноапостольному – безусловный запрет на вино. Так он и отрезал в 986 году исламским богословам: ваша религия для нас неприемлема, поскольку веселие Руси – алкоголизм. Омар Хайям полюбился бы великому князю. Вдвоем они сочинили бы, пожалуй, славную веру, и она завоевала бы весь мир.
Не у тех, кто во прах государства поверг, —
Лишь у пьяных душа устремляется вверх!
Надо пить: в понедельник, во вторник, в субботу,
В воскресение, в пятницу, в среду, в четверг.
Но Хайям служил султану – и непонятно, как и почему жил довольно долго и умер своей смертью. Какие бы ни были математические заслуги – критиковать в самиздате самое передовое, официальное и притом единственно верное учение – за это ни в одиннадцатом веке, ни в двенадцатом по головке не гладили.
Остается предположить, что империя сельджукидов была отчасти правовое государство: не пойман – не автор; тексты ходят по рукам, мало ли кому припишет их неизвестный составитель рукописного сборника…
И, наверное, Хайям был гениальный конспиратор. Ни единого автографа не оставил. И прижизненных сборников тоже не нашлось ни одного.
Не горюй, что забудется имя твое.
Пусть тебя утешает хмельное питье.
До того, как суставы твои распадутся —
Утешайся с любимой, лаская ее.
Это жутко осложнило жизнь филологам: в дошедших до нас диванах или как они там, эти сборники, зовутся, – под именем Хайяма живут чуть ли не полторы тысячи рубаи (название жанра; во множественном числе – рубайат). Стихи подражателей, стихи пародистов, любые стихи о выпивке – все у потомков сходило за Хайяма.
Это как если через триста-четыреста лет все, что написано по-русски четырехстопным ямбом, будет считаться наследием Пушкина.
Возможно, персидских читателей такое положение устраивало, – но в 1859 году один британец издал поэму «Рубайат Омара Хайяма» – издал на свои деньги, анонимно, – а звали его мистер Эдвард Фитцджеральд, – и этот вольный перевод сделался, говорят, самым популярным поэтическим произведением, когда-либо написанным на английском языке.
Жизнь с крючка сорвалась и бесследно прошла,
Словно пьяная ночь, беспросветно прошла.
Жизнь, мгновенье которой равно мирозданью,
Как меж пальцев песок, незаметно прошла!
С этих пор человечество взялось за Хайяма всерьез, – и к нашим дням осталось только 66, как уже сказано, четверостиший, насчет которых никто не сомневается. Еще штук четыреста – очень возможно, что написаны действительно Омаром Хайямом, родившимся около 1048 года в Нишапуре, там же умершим и похороненным около 1123 года. Остальную тысячу рубаи – Бог знает, кто сочинил.
В самом лучшем русском издании: Омар Хайям. Рубаи. «Библиотека поэта», Большая серия, Л., 1986 – тысяча триста тридцать три четверостишия.
Мы уйдем без следа – ни имен, ни примет.
Этот мир простоит еще тысячи лет.
Нас и раньше тут не было – после не будет.
Ни ущерба, ни пользы от этого нет.
А в золотые свои годы так называемая советская власть издавала Хайяма понемножку. Он и ей умудрился насолить:
Чем за общее счастье без толку страдать —
Лучше счастье кому-нибудь близкому дать.
Лучше друга к себе привязать добротою,
Чем от пут человечество освобождать.
Ах, какое это было чтение в эпоху Застоя! Тут еще необходимо сказать про Германа Плисецкого. Дело в том, что Хайяма у нас переводили разные замечательные мастера – ярче других И. Тхоржевский, точней – О. Румер, душевней – Г. Семенов, – но Плисецкий дал ему вечную жизнь в русском языке. Он передал в рубаи Хайяма презрение и отчаяние советского интеллигента, как бы начертив маршрут Исфахан – Петушки, далее – Нигде.
Не осталось мужей, коих мог уважать.
Лишь вино продолжает меня ублажать.
Не отдергивай руку от ручки кувшинной,
Если в старости некому руку пожать.
Тысячи лет как не бывало. Старик Палаточник, или Палаткин – так переводится имя Хайям, – оказался одним из нас. Как если бы он бежал из Советского Союза и совершил вынужденную посадку в средневековой Персии.
Он открыл бином Ньютона задолго до Ньютона – и раньше, чем следовало. Когда повсюду еще воспевались героические походы рыжих муравьев на муравьев черных (если половец не сдается – его уничтожают, а сдается – обращают в рабство; пусть это самое «Слово о полку» – подделка, но ведь правдоподобная), – Хайям уже осознал, что суетиться не стоит – мироздание подобно империи: управляется законом неблагоприятных для человека случайностей – необозримый концлагерь, где единственный неоспоримый факт – смертный приговор, а принадлежит лично нам лишь неопределенное время отсрочки; хорошо на это время пристроиться придурком в КВЧ (например – звездочетом к султану), – но достоин зависти, а также вправе считать себя живым, счастливым и свободным – только тот, кто выпил с утра.
Он и сам играл в такое жалкое блаженство, но больше для виду – назло Начальнику, если он есть.
А про себя строил всю жизнь уравнение судьбы, в котором человек – хоть и переменная величина, и притом бесконечно малая, но все-таки не равная нулю, – потому что если не на что надеяться, то нечего бояться.
Нет ни рая, ни ада, о сердце мое!
Нет из мрака возврата, о сердце мое!
И не надо надеяться, о мое сердце!
И бояться не надо, о сердце мое!
Вот эти четыре строчки на необитаемом острове пригодятся. Не хотелось бы их позабыть.
СЕВЕРНЫЙ ЗАВЕТ
Немного в жизни наслаждений, сравнимых с чтением исландских саг.
Лучшее в мире пиво в самый погожий, в совершенно свободный день – не дает, я думаю, такого яркого спокойствия, такой прочной иллюзии всепонимания и самоуважения, как эти остросюжетные трактаты о человеческом достоинстве.
К пиву (меду? браге?) их и подавали в том конце только что дожитого тысячелетия, на том краю Европы. Иной раз, вероятно, – и вместо пива: в неурожайный год или на хуторе незажиточном. Посредине зимы деревянная хижина, в земляном полу – костер, вдоль стен – скамьи, на скамьях ворочаются в странном тряпье существа, в которых ни за что не признали бы мы самих себя, не придумай они спасаться от тревоги северных сумерек – мыльными операми для незрячих. Уходит дым сквозь отверстие в кровле, из тел уходит тепло, уходит время в сагу, расщепляясь на судьбы, и непонятного тембра голос (так и не известно – чей), подобный отдаленному прибою, вовлекает нас в бесконечную игру поколений – с преступлениями.
Пересказать сагу нельзя иначе как сагой. Невозможно и запомнить сагу иначе как наизусть: за двести-триста лет, пока ее, не умея перенести на пергамент, повторяли вслух, в ней остались только необходимые слова. Переходя из памяти в память и вращаясь в разных умах, проза эта приобрела структуру идеальную: фабула идентична сюжету, – сказал бы теоретик. Поэтому и в переводе (особенно когда он по-петербургски тщательный) исландская сага сохраняет завлекающую силу.
Поддается сага, можно предположить, и шахматной нотации: вот выступает с исходной позиции пешка – вот ее бьют, и совершается размен – сперва рабов, потом наемных слуг, а там и свободных людей – следует серия обоюдных жертв – подключаются все более тяжелые фигуры – и уничтожают одна другую в разных углах доски, – но тот, кому суждено проиграть, все чаще ошибается – и, наконец, короля обреченных загоняют на пустынный какой-нибудь остров и объявляют ему мат:
«И когда они решили, что он умер, Крючок схватил меч Греттира и сказал, что тот довольно носил его. Но Греттир стиснул пальцы на рукояти и не выпускал меча. Многие к нему подходили и не могли вырвать меча. В конце концов взялись за меч восьмеро, но все равно ничего не могли поделать. Тогда Крючок сказал:
– Почему это мы должны щадить преступника? Кладите ему руку на плаху.
Они так и сделали и отрубили ему руку в запястье. Тогда пальцы разжались и выпустили рукоять».
Сага не сострадает побежденному, и вообще никому, но – странное дело! – всегда передает ход партии как историю поражения и особенно внимательна к таким комбинациям, которые могли бы привести к ничьей, да сорвались.
А срываются эти комбинации оттого, что в саге действуют: закон сохранения энергии зла,
закон противления злу насилием
и третий, главный – закон неудачи, он направляет стрелу времени, тогда как первые два только раскачивают маятник.
Формально сага разделяется на главы. На самом деле она состоит из убийств и соблюдает зеркальную симметрию: они, убийства, скованы попарно, и каждое взывает к следующему, более ужасному, интерес повествования сводится к ожиданию нового неизбежного убийства – так в стихотворении предвкушают рифму.
Убийство тут рассматривается как произведение искусства: «Скарпхедин перепрыгнул через незамерзшую реку и покатился на ногах по льду. Лед был очень гладкий, так что он мчался как птица. Траин только собирался надеть шлем. Но Скарпхедин подоспел раньше, ударил его по голове секирой, которая называлась Великанша Битвы, и разрубил ему голову до зубов, так что они упали на лед».
Это вам не рыцарский роман, знаете ли. Протокол насильственной смерти отучает от метафор, отменяет иллюзии, озаряет нашу телесную природу страшной догадкой.
«Торгильс начал тогда отсчитывать серебро. Аудгисль, сын Торарина, проходил тогда мимо, и в то мгновенье, когда Торгильс сказал „десять“, Аудгисль нанес ему удар, и всем показалось, что они услышали, как голова произнесла „одиннадцать“, когда она отлетала от шеи».
Таких ударов – незабываемых – тут больше, чем во всех остальных литературных памятниках, вместе взятых. Причем вообще-то герой саги – по техническим, полагаю, причинам – обычно норовит отрубить противнику ногу, – и победитель с побежденным иногда успевают обсудить результат.
«Кольскегг рванулся к Колю, и так ударил мечом, что перерубил ему ногу в бедре. Он спросил:
– Ну как, попал я?
Коль сказал:
– Я поплатился за то, что не закрылся щитом.
И он какое-то время стоял на одной ноге и смотрел на обрубок другой. Тогда Кольскегг сказал:
– Нечего смотреть. Ноги нет, это точно.
Тут Коль упал мертвым на землю».
Да, похоже на мясокомбинат. Но, между прочим, оттого и похоже, что в этом свирепом членовредительстве очень мало, а то и вовсе нет личной злобы, а корысти – подавно. Кое-кого, конечно, и в саге умерщвляют из-за женщины или даже за деньги. Но в большинстве случаев исполнитель относится к жертве не так уж плохо и сверх того почти уверен, убивая: теперь и ему не жить. Однако нет выбора.
Ведь это сплошь дела чести. Герой злодействует, уступая, так сказать, общественному мнению. Что скажет Марья Алексеевна – Исландия – сага, – если он уклонится от мести за родного человечка, хоть он там седьмая вода на киселе и к тому же субъект несимпатичный? « Многие, пожалуй, скажут, что я не поступил как должно», – вот соображение, которым не пренебречь, потому что самолюбию поддакивает осторожность. Дай только повод заподозрить, что ты ничей, а стало быть – беззащитен, что за тебя не заступятся и не отомстят, – дай к тому же какой ни на есть предлог для вражды – при первой же возможности поступят, как с человеком незначительным.
Как, допустим, с Халльбьерном по прозвищу Дырка в Точильном Камне: он пел ночью на неизвестном языке, и двенадцатилетний мальчик, слышавший песню, наутро умер. На голову этому Халльбьерну накинули мешок – чтобы никого больше не сглазил, – и посадили в лодку, и привязали на шею камень, и утопили. «Они утопили его и поплыли к берегу».
Короче говоря, это проза варваров. Интеллект человеческий, но не доросший до лжи, вынужденный питаться сырой реальностью – да еще какой: битва каждого со всеми на ледяной наковальне природы под молотом случая.
Тем важней и удивительней – а попросту сказать, это необъяснимое чудо, – что читая исландские саги, чувствовать себя одним из людей – приятно и вроде как даже лестно.
Во-первых, в этом зеркале мы видны насквозь, – а ведь оно простое, как здравый смысл, – вот и кажется, что у любого из нас есть средства, чтобы понять все и высказать столь же ясно.
Во-вторых, тексты эти свидетельствуют, что внутри у нас ходят как бы полосы вечного света. Например, «Сага о людях из Лососьей Долины», «Сага о Гуннлауге, Змеином языке» документируют реальность феномена, очень похожего на самую настоящую любовь, хотя исторические обстоятельства не споспешествуют и Энгельс прямо говорит: рано! Или вот еще: эволюция или цивилизация заставляет средневекового разбойника сказать другому разбойнику, набегающему с обнаженным мечом: «Теперь, родич, ты, как я вижу, собираешься совершить подлый поступок, но я охотнее приму от тебя смерть, родич, нежели убью тебя»?
Или даже никакому не родичу:
«– Но пусть уж лучше ты подло поступишь по отношению ко мне, чем я по отношению к тебе»…
Поразительно – и прелестней всего, – что храбрость, гордость и верность тут действуют не заносясь, не повышая голоса, рассудительно и скромно, как бы уподобляясь опрятным привычкам.
Дом Ньяля подожжен. Его сыновьям конец. Но самому Ньялю, ни его жене никто не желает смерти – тем более, что таким злодеянием откроется новый счет. И предводитель осаждающих вызывает стариков к дверям для переговоров:
«Я хочу предложить тебе, чтобы ты вышел из дома, потому что ты погибнешь в огне безвинный.
Ньяль сказал:
– Я не выйду, потому что я человек старый и не смогу отомстить за своих сыновей, а жить с позором я не хочу.
Тогда Флоси сказал Бергторе:
– Выходи, хозяйка! Я совсем не хочу, чтобы ты погибла в огне.
Бергтора сказала:
– Молодой я была дана Ньялю, и я обещала ему, что у нас с ним будет одна судьба.
И они оба вернулись в дом. Бергтора сказала:
– Что нам теперь делать?
– Мы пойдем и ляжем в нашу постель, – сказал Ньяль.
Тогда она сказала маленькому Торду, сыну Кари:
– Тебя вынесут из дома, и ты не сгоришь.
– Но ведь ты обещала мне, бабушка, – сказал мальчик, – что мы никогда не расстанемся. Пусть так и будет. Лучше я умру с вами, чем останусь в живых.
Тогда она отнесла мальчика в постель…»
Все эти истории, в сущности, про одно и то же: как это человечно – презирать страх, как это разумно, просто, чуть ли не практично: ведь нельзя же забывать, что в жизни есть кое-что и подороже, чем жизнь.
Самые разные вещи; да хотя бы – представьте себе! – пейзаж.
Вот он, первый пейзаж в литературе Запада – странно напоминает Ван Гога – и цена соответствующая. Гуннар, сын Хамунда, сына Гуннара, и его брат Кольскегг приговорены к изгнанию. Оба должны покинуть Исландию на три года. Если останутся – родичи убитого Торгейра имеют право их убить, и убьют непременно. Распорядившись имуществом, распрощавшись с домашними, братья отправляются на побережье, где ожидает их корабль.
«Вот они подъезжают к Лесной Реке. Тут конь Гуннара споткнулся, и он соскочил с коня. Взгляд его упал на склон горы и на его двор на этом склоне, и он сказал:
– Красив этот склон! Таким красивым я его еще никогда не видел: желтые поля и скошенные луга. Я вернусь домой и никуда не поеду».
И вернулся, на радость своим врагам. И погиб, разумеется. Где было суждено.
Потому что у каждого человека свое место под этим холодным солнцем.