![](/files/books/160/oblozhka-knigi-legkoe-bremya-195344.jpg)
Текст книги "Легкое бремя"
Автор книги: Самуил Киссин
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
Тяжело отдувались красные бэбэ. Замученные кавалеры вытирали потные лбы. А голос, дрожащий и неверный, пел избитый мотив и печальные слова.
Проходят дни, и каждый сердце ранит… и т. д.
Певец кончил и сидел, закинув пьяную голову. Чего он ждал? Рукоплесканий или подачки? Кувшенко, пьяный и растрепанный, бросился на него.
– А-ва-ва, – кричал Кувшенко, – и ты знаешь! И тебе Грэс, и тебе!..
И он рвал воротник певца, и тискал, и мял его лицо и волосы. Девицы визжали. Хозяйка кричала, что в ее заведении не было таких скандалов. Пьяный Прате подошел к ним и, проливая водку на певца и Кувшенко, закатив глаза, провозглашал торжественно:
– Се елей помазания.
Певец, наконец, догадался убежать. А Прате обнял Кувшенко и говорил убежденно, пьяно и настойчиво:
– Грэс! Она одна! А мы все. Понимаешь, их две ведь – Мария и есть еще…
Прате свалился, и Кувшенко тоже. Красные бэбэ не знали, что делать. А одна смеялась и все громче кричала:
– Ну их к черту! Ну их к черту! – пока не заплакала.
На другой день пароход привез их в Перечню.
Из дневника Кувшенки
Ах, к чему всё!? И что я знаю? И что я могу знать? И я, и Прате, и Барановская, и все? Знает только она. Или не знание, не всеведение – она? Или и для ее золотых глаз есть горестные тайны? И на ее гладком лбу проходят морщины мыслей, отвращения и лжи? Господи! пусть сгорит моя жизнь! Пусть легкой струей дыма окутает ее ноги. Но нет. Почему не покорность в моей душе? Почему я все-таки не знаю, что сделал бы с нею, если бы был царем всего? Что, я прижал бы к губам край Вашей одежды, Грэс, или рыжий ветеринар Кувшенко был бы жесток и гнусен? Господи! Почему моя радость так помутнена желанием? Почему неспокоен мой сон? Почему я не плачу? Ни одной слезы не вызывает на сухие глаза мое исступление!
Нет, нет, я плачу. Мне сладко знать, что она есть. И Прате это знает, идиот Прате. Да, идиот Прате, идиот Прате, идиот Прате. И все знают, все идиоты, все, и все, и все – идиоты.
Господи, хоть бы умер я.
…Рано, когда все еще спали, Грэс вышла из дому. Над рекой в тонком тумане светлела желто-розовая полоска. Ноги в желтых башмаках мочила серая, дымная от росы, трава. Грэс ежилась в своей тонкой кофточке. Спустившись к самой реке, она долго смотрела в спокойную, чуть затуманенную утреннюю воду. Смотрела на милое лицо, на золотые глаза, на дивную грудь, дышащую равномерно и плавно под красной тонкой тканью. Потом, набрав воздуха, она громко крикнула:
– Грэс.
Эхо показалось ей слабым. Дрожа от холода, она потянулась, и разомкнула алый цвет губ, и пошла домой. Там она быстро разделась и через минуту спала, свернувшись калачиком и жмурясь во сне, как балованный котенок.
Часть II. Чудеса в решете
Как живет и работает старый черт
В просторной белой комнате с цельными окнами сидел за письменным столом Ефрем Демьяныч. Под столом лежал щенок сенбернар, весь белый, в черных очках. Вентилятор трещал без умолку. Кружевные занавески чуть шевелились. На столе стояли часы – негр во фраке, и часы – продавщица роз. Они переглядывались своими секундными глазами. Вечно подмигивали друг другу. В животе негра было часовое бурчание. Часовое сердцебиенье было в груди цветочницы. Давно стояли часы на столе, а Ефрем Демьяныч с удовольствием смотрел на них и показывал гостям, мигая красными веками под синими стеклами очков.
Был Ефрем Демьяныч лысый, маленький, ходил в халате и треугольной вышитой шапочке с кистью. Была у него рыжая бородка, а усов не было, и носил он усы накладные, чуть-чуть посветлей бороды. Был Ефрем Демьяныч веселый человек и рассказывал гостям историю: «Роковая любовь негра» или «Прекрасная цветочница в слезах». Иногда воодушевлялся Ефрем Демьяныч, снимал усы, кивал рыжей бородкой на часы и говорил: «А может, это не совсем сказка». Но это он шутил. Просто Ефрем Демьяныч был добрый человек, коллекционер и выдумщик.
Теперь у него сидели приехавшие по поручению и с письмом Барановской Прате и Кувшенко. И Ефрем Демьяныч говорил:
– Прекрасную продавщицу роз любил негр. Это было в наше время. Обратите внимание на костюмы. Откуда взялся негр, раз он уже сделал когда-то свое дело и имел право уйти и не появляться, откуда он взялся, не знаю, но Маргарита, продавщица прекрасных цветов и расточительница сладких улыбок, жила в этом городе. Обратите внимание, господа, на овал лица, на губы, чистый лоб и профиль. Глаза ее и прежде были быстры, почти так же, но не таков был их блеск, золотой и текучий. В груди не было такого гипертрофированного сердца, и грудь была высока и прекрасна. Маргарита стояла на перекрестке, продавала розы и дарила улыбки. И у всякого, кому она прикалывала розу, было светло и радостно на душе. И у всякого, кому она улыбалась, сжималось сердце в сладостной и нестерпимой боли, появлялось новое чувство, вернее ощущение какого-то «знания». А с негром было так…
Ефрем Демьяныч посмотрел на своих слушателей и вдруг сказал совсем иным тоном:
– Простите, господа, что я болтаю. Ведь вы по делу. Ну-с, рассказывайте. Константин Анфимыч, вы в старину любили мои сигары. А вы? – придвинул он к Кувшенко ящик. Кувшенко взял сигару. Прате отказался и начал рассказывать в чем дело.
– Ефрем Демьяныч! Аглая Васильевна и я… и мы, – поправился он, – решили устроить у нас, это где я живу, в Кремневе, маленький съезд или так, временный поселок разных людей, которым важно обсудить ход дел, может быть, выработать общие планы. Одним словом, придти к соглашению, если это окажется возможным. В Кремневе это удобно и дешево. Некоторые адреса я сам знаю, другие дала мне Аглая Васильевна. Потом она говорила, что вы можете указать разных людей, что вы сами, может быть, приедете. И еще насчет денег. А то у Аглаи не густо, а у меня с ним (он указал на Кувшенку) и подавно.
Ефрем Демьяныч слушал внимательно и спокойно, покачивая в такт головой, потом подумал еще и сказал:
– Сам я туда не поеду, и Аглая это знает. Это она вообще из любезности о моем приезде. Денег я тоже не дам: у меня самого сейчас мало, да я бы все равно не дал. Аглае от меня передайте: когда ей все это надоест, пусть приезжает сюда. У меня все найдется: и вино, и тройка, и офицеры, и молодые писатели. И опытные, и невинные. И все готовы куда хочешь: в первейший ресторан и в ночную чайную, в кабак и монастырь. Есть такие, что цитируют, есть такие, что умные вещи говорят, есть такие, что молчат. Есть старички, как я. Есть такие, что безумно молоды. Она баба умная, долго у вас не продержится – приедет ко мне. Есть еще у вас Грэс такая. Я ее два года назад у Аглаи видел. Той совсем уже у вас нечего делать. Тоже пусть приезжает. Скажите ей, что я не забыл своего обещания, последнего обещания на земле. А интеллигентские адреса дам, дам. Мне что же. Даже двух живых покажу. Живут у меня. Оба сейчас через две комнаты водку трескают. Люди принципиальные: один печеным яйцом закусывает, другой – клюквой. Да-с. Весь русский дух в себя впитали, хотя несколько инородцы. Один вроде грузина – Ватрахамиомахидзе, другой еврей некрещеный – Блиндермат. Ватрахамиомахидзе (хорошее я ему имечко придумал) зеркала бьет. Это широта и мощь русская. Другой девочкам (всякие – и курсистки, и модисточки) гадости рассказывает, а потом домой придет и поклоны бьет Богородице (нарочно я ему большую икону купил). Это глубина и проникновенность. Самые вообще русские, хотя несколько инородцы. Хотите посмотреть?
Подавленные, чувствуя себя оплеванными, покорно пошли Ирате и Кувшенко за хозяином. Через две комнаты, большие и темные, была комнатка маленькая, светлая. На столе стояла большая яркая лампа. По стенам стояли диваны с разбросанным бельем, в углу – громадная темная икона с лампадкой. А за столом сидели два человека и действительно пили водку. Один толстый, ярко-рыжий, е бородой – вид имел пропойцы. Другой – высокий, черный, узловатый и жилистый – похож на швейцара из кавказцев. Один говорил: «клюква», другой: «яйца».
– Я от лампадки папиросу закурю.
– Я твою жидовскую морду разобью.
Про жидовскую морду говорил еврей, про лампадку – грузин.
На Ефрема Демьяныча они смотрели снисходительно, на Прате и Кувшенку, хмурясь.
– Ефрем! Кто это? – спросил рыжий.
– Это мои друзья, – заговорил Ефрем Демьяныч сладко, – путники. Русского духу ищут. Стосковались, на заграничной еде сидючи, хочется теперь по-своему пошалберничать, да забыли, как это делается. А путь прошли правильный. В опере сначала были, «Жизнь за царя» смотрели. «На Руси к своей невесте хаживал жених». По барону Розену. Потом по монастырской части упражнялись. Пост и бдения, пост и бдения. Теперь по части благообразия, благолепия и переустройства мира для общего земного блага и общих высоких страданий. Вся дорожка, как на ладони. Вы-то ведь, Ватрах и Мовша, знаете. А они надоели мне. Уморили старичка.
Он вздыхал и сюсюкал.
– Знаете что, – сказал он, вдруг обернувшись к Прате, – убирайтесь вы от меня к черту. А Грэс и Аглае все-таки передайте.
Испуганные и расстроенные ушли они из этого странного дома.
Ах, как ошибается Аглая. И к этому первому отправила их. Да и зачем все? Полно, не прав ли этот безусый в очках. И что это – испытание? Или темный конец тяжелого пути?
Прате бодрил себя, бормоча себе под нос рифмованную ерунду. «Хорошо Прате, – думал Кувшенко, – он себя чем ни на есть утешит. Сладки рифмованные слезы».
И вдруг ему показалось, что те люди, которых он сзывает в Кремнево для того, чтобы говорить о новой жизни, идут на старую смерть, что кому-то, кто распустил нити, надо это, что собирает он эти нити, чтобы разом бросить их в огонь.
Холод пробежал по его телу, когда они подошли к другому дому, где жил второй кандидат Барановской – Крапников.
«И Грэс, и Грэс! мое последнее обещание на земле», – пронеслось у него в голове, когда горничная, открывшая дверь, сказала: «Дома!»
Поход
Постепенно начали съезжаться к Барановской гости. Приехал Крапников, худой в pince-nez с красной шеей и седыми усами, церковник и. демократ, светлый в синем с белыми полосками костюме, с беременной женой; Синельников, [кадет] русский интеллигент с налетом, и каким ядовитым – Синельников, Брагушин, Миллер, Пракус и Мыльников – неудовлетворенные эсеры, Симиканова, Крутнева и сестры Прысковы – все краснощекие, мечтательные и восторженные, идейный тенор Крапивников, расстриженный священник Варфоломеев и писатель Панцырников. Приехали и иные. И все новых и новых привозил по светлой Быстрее «Капитан». И каждый приносил с собой свое: и каждый молчал по-своему, говорил по-своему, только несколько человек одинаково соглашались со всеми.
Гуляли и катались, объедались изголодавшиеся, только уставшие не могли отдохнуть. Ох, поворотлив ты, русский язык, медленно вертишься ты. Но уж если заворочался, то надолго. Только последствия дел русских глупее последствий слов русских. Что может быть бесплоднее всеобъемлющего ума и широкой глотки. О, широкое ленивое благолепие русское, в который раз как последнюю новость говоришь ты: «Сгнили устои на Западе», теперь-то ты говоришь иначе, но смысл-то ведь таков. О, лубочная поддевка народа-Богоносца. «Мать-Россия, о родина злая, кто так зло подшутил над тобой!»
А к Барановской все прибывали и прибывали.
Что сделаю я с ними, я, тенденциозный и беспомощный? Всех врагов моих, всех ложных друзей моих, всех, всех, кто причиняет раздражение в моей скучной и беспокойной жизни – всех бы свез я сюда. Понятными именами назвал бы вас (разве не тешит это?), погубил бы всех, ибо тяжелы вы стали для меня, ибо не могу я больше.
О, какие позорные имена дал бы я вам, как безобразны бы были ваши лица и отвратительны страсти. Как жестоко я расправился бы с вами, вы, друзья, платившие фальшивыми векселями уверений за дружбу мою, вы, враги, клеветавшие на меня тайно, презиравшие меня явно, вы, кто видел мою слабость, вы, кто разрушал мою силу. Проклятие мое вам, вы, кому я завидую и кого презираю. Но разве не хотел я унизить Красоту и надругаться над Истиной? И потому, друзья мои и враги мои, я оставляю вас.
Но что я сделаю с теми, кто приехал к Барановской? Что сделаю я, тенденциозный и беспомощный?
Панцырников открыл заседание.
<1909>
Записная книжка. 1915–1916 гг. [61]61
Записная книжка. 1915–1916 гг. Машинопись.
Коня, коня! Все царство за коня! – Шекспир. «Ричард Третий», акт 5, явление 4.
Мене, текел, фарес! – Книга Даниила. (5. 24–28). Слова, написанные на стене царского чертога во время пиршества Валтасара. Их истолковал Даниил: «Вот и значение слов: мене – исчислил Бог царство твое и положил конец ему; текел – ты взвешен на весах и найден очень легким; фарес – разделено царство твое и дано Мидянам и Персам».
Петер Альтенберг (Рихард Энгландер, 1859–1919) – австрийский писатель, популярный в России в начале века. Издавал сборники рассказов, стихи в прозе, афоризмы. Рецензия Муни на книгу Альтенберга «На берегу озера» напечатана в журнале «Перевал» (1907. № 12. С. 64).
…салат в «Принцессе Мален». – Речь идет о пьесе Метерлинка «Принцесса Мален». После трагической развязки, когда принцесса задушена, жених ее Гиальмар убил свою злодейку-мачеху и сам закололся, король-отец жалуется кормилице: «О-о! Как я буду теперь одинок! Вот я по уши в несчастье! В 77 лет!». И неожиданно, перебивая себя: «Мы будем завтракать, салат будет? Хотелось бы мне немного салата» (Метерлинк М. Принцесса Мален. Пер. Л. Вилькиной // Метерлинк М. Собр. соч. в 6 т. СПб., 1903. Т. 2. С. 115).
P.oc. l. е… е – слово не вписано в текст, напечатаны отдельные буквы латинского алфавита.
Отто Вейнингер (1880–1903) – австрийский ученый и писатель; еврей, принявший христианство. В 1903 г. выпустил книгу «Пол и характер», вскоре после этого покончил с собой. Он писал о бисексуальности человека, о наличии в каждом мужского и женского начал. Рассматривая их, он отмечал в женщине преобладание полового чувства над всеми остальными. Эта особенность духовного склада, с его точки зрения, исключает гениальность. Гений, обладает памятью прошлого, разнообразием интересов, способностью перевоплощаться. Автор находил, что в еврействе преобладает женское начало: гипертрофированная сексуальность, и как следствие ее – безличность.
В. В. Розанов много статей посвятил сравнительному анализу христианства и иудаизма, в основании которых строка из книги Левит, прицитированная Муни в «Афоризмах»: «Кровь – это душа». Скорее всего Муни читал сб. Розанова «Религия и культура» (СПб., 1901) и не читал вышедшую в 1914 г. книгу «Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови» (СПб.: Тип. А. С. Суворина, 1914), где Розанов, в частности, писал:
«Еврей с ружьем, подстерегающий дупеля в лесу – невиданное и смехотворное зрелище; как и еврей верхом на коне, чертящий воздух саблей: смех, невозможность и беззаконие. Жид в сущности баба (старая), которой ничего мужского “не приличествует". Их и бьют, как “баб”, с этим оттенком презрения, удовольствия и смеха: делают это как что-то “само собой разумеющееся и ожидающееся’’». Но, как дальше пишет Розанов: «этот трус “любит кровь"», как и всякий хищник: «Евреи ходят около чужих стад». Это «кровавая баба Востока» (С. 24–25, 29–30).
[Закрыть]
Одна из самых пленительных вещей – это писать на книге непрочитанной или непонятой. Пусть это использовано – все равно: из ложного чувства порядочности я от этого воздерживался… Отныне мое глубокомыслие примет самый легкомысленный вид. Да здравствуют заметки на книгах!
Это неправда, что женщины любят остроумие. Его любят только женственные мужчины. «Коня, коня! Все царство за коня!» – воскликнул Ричард. Мог бы сказать Наполеон.
В., по-видимому, заслуживает уважения. Так мы говорим о женщинах и писателях, которые нас не волнуют.
Остроумие – побрякушки. Вот почему его любят женственные мужчины.
Трусость заставляет теряться и молчать (со значительным видом?). Таковы многие так называемые серьезные люди.
Черта всякого национального характера – гордость. Чем? Русский – ширью, смирением. Поляк – щегольством.
Два гроша – бедному денди. Плоско, как надпись на могильной плите К.
Афоризмы – вовсе не отдельные мысли. Способность мыслить отрывочно, без правильных (логических) ассоциаций и без ассоциаций детских (сон) – только она присуща истинному афористу.
Врач! Исцелися сам! На это еще никто не мог, по справедливости, возразить.
Из подражания умному (делающему умное) дурак совершает глупость. Таково же происхождение этих афоризмов? Может быть, любители изысканного – только знатоки пошлого.
Антисемитам из поляков не должно подавать руки – они провокаторы на жалованьи.
Мене, текел, фарес! Когда же? Или на небе разучились грамоте?
Квадрильон квадрильонов – секундочка.
Что более плоско? – Размышлять о человеческой природе или о человеческих привычках?
Жемчуг – нарост, но не всякий нарост – жемчуг.
Плоско, как пословица.
Глупо, как афоризм.
Это ведь тоже афоризм не из плоских (к вопросу об афоризме).
Кто любит популярность – уже не мизантроп (образец верного и плоского суждения).
Не знаю, будет ли Л. Кантом, но Альтенберг Шекспиром – никогда.
Надо надеяться, что Троянский конь был, по крайней мере, из черного дерева.
Король-инкогнито более горд, чем на торжественном приеме. Это само собой понятно.
В мышлении есть чистота, которой нет в фантазии, не оттого ли некоторые мыслители напоминают старых дев.
Есть выражения, сами себя опровергающие: народная мудрость, восточная красота.
Разве можно не любить лести? Ведь это мизантропия.
Великий человек всегда веревка в доме повешенного для посредственности.
В бане крикнули: Дурак! Вон из бани!
Дурак обиделся: А моя копейка не копейка (заимств.).
Лермонтов – великий поэт. Но любят его только посредственности и эстетически не одаренные люди. Отчего?
Поэт мыслит образами. Чем образ плотнее, чувственнее, тем он лучше. Метерлинк гениально вспомнил салат в «Принцессе Мален». Ни символизм, ни хрустальная бесплотность Верлена этому не противоречат. Ну как объяснить это олухам, которые не поймут.
Ах, да ведь они думают, что я музыку ценю на вес. Р ос l е е (по-русски: чур! чур меня!)
Евреи, конечно, женственны. Вейнингер понял это лучше, розанов. Собственно, они самый легкомысленный народ на свете. Ах, как они могли бы быть веселы: ведь это воробьи.
Владя находит время играть на биллиарде, ходит в бар, считает возможным обедать у Валерия, ко мне зайти не может. Я ему не нужен, скучен. Даже для Грифцова есть у него время.
Приложение. О стихах Ходасевича и Ахматовой. [62]62
Приложение. О стихах Ходасевича и Ахматовой. – Рецензия на сборники стихов: Ходасевич В. Счастливый домик. М.: Альциона. 1914 и Ахматова Анна. Четки. Стихи. СПб.: Изд-во «Гиперборей». 1914.
Автограф на четырех страничках, исписанных чернилами и карандашом. Наполовину черновик, отчасти конспект будущей статьи, где автор делает заметки для себя: «Сначала о стихах из книга “Вечер”, соответствующей “М<олодости”> Х<одасевича>».
Слова сокращены, цитаты не вписаны, иногда указаны страницы. Весной 1914 года Муни, очевидно, сделал попытку вернуться к критике. Первые его рецензии, подписанные псевдонимом «Эрмий», были напечатаны в 1907 г.: в журнале «Перевал» (№ № 2,4,8–9, 11 и 12), в газете «Литературно-художественная неделя» (1907, 24 сентября, № 2 и 1 октября, № 3) и в газете «Час» – «К психологии графоманов (Случайные мысли)» (1907, 4 ноября, № 37). Семь лет он не обращался к этому жанру, но в 1914 году среди бумаг появляется ряд заметок-откликов на только что вышедшие книги: «Первый журнал русских футуристов», сборники стихов Ходасевича и Ахматовой и книгу Бориса Пастернака «Близнец в тучах» (М.: Лирика, 1914). Ни одна из рецензий не была закончена.
Приведем сохранившийся фрагмент о книге Бориса Пастернака:
«– Это по дороге в Варшаву? Война и мир.
Князь Ипполит
Кругом разговаривают, разговор остер, тонок, и князю Ипполиту хочется вставить слово, он мучительно пытается вставить слово – ничего не выходит. Он вспоминает: часто неожиданно сказанное выходит остро и вовремя. И он говорит вышеприведенную фразу. Минутное недоумение. Но Анна Павловна нашлась и лукаво грозит пальчиком шалуну:
– Ах, какой Вы злой!
Борис Пастернак, вероятно думает, что его маленькая книжечка, написанная по рецепту князя Ипполита, вызовет слова:
– Ах, какой вы умный, ах, какой вы талантливый!
Мы надеемся, что такая Анна Павловна для него найдется.
Мы же после некоторого недоумения только передернем плечами, как сделал на вечере у Шерер другой посланник.
Вот пример:
Я рос, меня, как Ганимеда,
Несли ненастья…
Ганимеда в ясный солнечный день унес орел. У Гете он был восхищен и восхищён. Рембрандт понял его испуг несколько физиологически. У Пастернака Ганимед – по дороге в Варшаву».
«Пленные шумы», «Лары», «Звезда над пальмой» – разделы книги Ходасевича «Счастливый домик».
[Закрыть]
Из вышедших за последнее время книг стихов хочется запомнить две: Ходасевича и Ахматовой. Это небольшие книги острых и подчас болезненных переживаний, книги намеренно скромные, смиренные, быть может, даже слишком. Во всяком случае в них обеих много того, что «паче гордости».
Сначала о первой.
«Смирись, гордый человек!» Гордый человек смирился… Кажется, уж и податься некуда. Мир, широкий мир – нет, только «счастливый домик». Правда, «как в росинке чуть заметной весь Солнца лик ты узнаешь», так и в этом счастливом домике вы найдете все, что есть в широком мире.
План книги логичен до сухости. Домик: стены – то, что составляет первый признак дома, его отдельность. Заклятие стен произнесено – все шумы мира – отныне «Пленные шумы».
……………………………………….Живи на берегу угрюмом.
Там, раковины приложив к ушам, внемли плененным шумам —
Проникни в отдаленный мир: глухой старик ворчит сердито,
Ладья скрипит, шуршит весло, да вопли – с берегов Коцита.
Здесь, в этом сконцентрированном мире, все переживания необыкновенно густы. Переживаются только сущности. Мимолетность, увлечение, влюбленность – тут нет ничего этого. Тут любовь, напряженность и боль, хотя б поэт и притворялся беспечным. Этот мир – мир призраков – и в то же время мир сущностей, и уйди отсюда поэт «на берега земных веселых рек», он будет несчастен, ему будет больно петь на нашем, на плоском берегу. Он знает, потому и произнес свое «заклятье стен».
Второй отдел книги: «Лары». Маленькие боги сами селятся в воздвигнутых нами стенах. Они раньше нас живут в них. Они настоящие господа в наших домах. И мы должны приносить им жертвы, добиваться их благосклонности и, если возможно, их любви. Маленькие боги, они добрые: что им нужно – «ломтик сыра, крошки со стола».
Только нужно жить потише,
Не шуметь и не роптать.
Им не нужны речи о любви, о мире. Они большие скептики, эти маленькие боги, и больше всего они ценят спокойствие. Не тревожь их, будь кроток и прост, сколько можешь, и они поделятся с тобой своим хрупким даром – тишиной, «и стынет сердце (уголь в сизом пепле), И все былое – призрак, отзвук, дым!»
Все былое – вся боль былого.
Вот молитва, с которой обращается к ним поэт, и которой они, скромные его лары (мыши и сверчки), благосклонно внемлют.
Молитва
Все былые страсти, все тревоги
Навсегда забудь и затаи…
Вам молюсь я, маленькие боги,
Добрые хранители мои.
Скромные примите приношенья:
Ломтик сыра, крошки со стола…
Больше нет ни страха, ни волненья:
Счастье входит в сердце, как игла.
Человек построил себе дом. Боги нашли в нем приют и алтарь. Что сделает в нем для себя человек? Какую утварь, мебель или иное заключит он в созданных для жилья стенах? Всякий по своему вкусу. Наш поэт заводит олеографии; Для него это неизбежно. Он слишком чтит своих маленьких богов, слишком богомолен, нет, боголюбив, чтобы заставлять комнаты тяжелыми предметами. Буквально: боги могут ушибиться, задеть за
что-нибудь, им будет неприятно, им будет больно. Но олеографии не помешают, и вот третий отдел: «Звезда над пальмой». Не случайно здесь италианское небо «Генуи, в былые дни лукавой мирные торговые огни». Весь отдел при всей его Лирике чрезвычайно изобразителен. Пусть здесь горькая любовь, нежность горбуна-шута к царице ситцевого царства, истерика, берущая за горло, но не выдавливающая слез на глаза. Все же это нарисовано, и как нежно, как остро, какой тонкою иглою! Это утешение, которое позволили своему верному богомольцу маленькие боги. И с каким сознанием хрупкости их предается поэт своим утешениям. Воистину, все это только блистательный покров.
Только игрушки, которыми играет с ним вечность. Вот каким стихотворением, и как многозначительно названным заключает поэт свою книгу.
Рай
Вот, открыл я магазин игрушек:
Ленты, куклы, маски, мишура…
Я заморских плюшевых зверушек
Завожу в витрине с раннего утра.
И с утра толпятся у окошка
Старички, старушки, детвора…
Весело – и грустно мне немножко:
День за днем, сегодня – как вчера.
Заяц лапкой бьет по барабану,
Бойко пляшут мыши впятером.
Этот мир любить не перестану,
Хорошо мне в сумраке земном!
Хлопья снега вьются за витриной
В жгучем свете желтых фонарей…
Зимний вечер, длинный, длинный, длинный!
Милый отблеск вечности моей!
Ночь настанет – магазин закрою,
Сосчитаю деньги (я ведь не спешу!)
И, накрыв игрушки легкой кисеею,
Все огни спокойно погашу.
Долгий день припомнив, спать улягусь мирно,
В колпаке заветном, – а в последнем сне
Сквозь узорный полог, в высоте сапфирной
Ангел златокрылый пусть приснится мне.
Книга Ходасевича не только жива органически, но и обладает слаженностью по разумному плану созданного творения. Книга Ахматовой, на первый взгляд, обладает только органической жизнью. Ее логическая стройность иного порядка, чем таковая же у Ходасевича: она целиком вытекает из ее первого свойства. Ее цельность есть цельность человеческой жизни – не биографии, а действительной жизни. Даты под ее стихотворениями имеют действительные значения. У других поэтов они в лучшем случае имеют случайное значение или служат указанием на то, что «сего дня». «Четки» называется эта книга. Четки – это день за днем. И не Ахматова, пассивная и знающая, а судьба ткет в этих днях свой узор. Автор, героиня книги – что она может? Она безвольно отдается всему, на что натолкнет ее судьба.
Она горько жалуется, она жалобно просит, нежно укоряет. Она никогда не скажет: хочу, сделаю. И судьба благосклонна к ней. Тонкими, чуть болезненными уколами она обескровливает ее душу и вновь целит для новых пыток и радостей. Вот смотрите, как ранит ее любовь [пропуск в тексте]. А вот как целит одиночество [пропуск в тексте].
(Сначала стихотворение книги «Вечер», соответствующее «Молодости» Ходасевича. Ранняя зрелость, ранняя искушенность.)
Да, да, все это делает Судьба, а Ахматова все видит, все знает. И в этом ее виденье радость скупца, коллекционера все мелочи мира, соединившего в своей коллекции, который дрожит над всем, над «каждою соринкою». Любовь к мелочам (скупость) – мания Ахматовой, и она знает, что это грех, и какой это грех.
Таковы, в общем обе книжки Москвы и Петербурга. Ведь все литературные явления в России волей-неволей имеют московскую или петербургскую окраску. Естественно, что нашему сердцу ближе и роднее книга, вышедшая в Москве и московская, но книга Ахматовой принадлежит к числу тех исторических явлений, за которое многое прощаешь Петербургу.