Текст книги "Легкое бремя"
Автор книги: Самуил Киссин
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
И не Матрена ли взглянула на нас из стихотворения «Свидание» (1908) – ее это «алеет алый ситец», и грязные босые ноги, и хряк, что у Кудеяровой избы будет хрюкать, а главное, «бирюзовых глаз, несытых, // Бирюзовый всплеск». Взгляд, который обжег Дарьяльского: «Синие в ее глазах из-за рябого лица заходили моря; пучина вырвалась в ее взгляде» (С. 117); «прошелся на ее безбровом лице черный оспенный зуд», и «рябое ее лицо, и рыжие космы пробудят в тебе не нежность, а жадность <…> она насытится вмиг» (С. 122).
Наконец, в стихотворении «Предчувствие» (1908), а все это, заметьте, стихи 1908 года – заключена фабула повести, ужас перед дорогой, на которой должно случиться что-то страшное, любой куст готов обернуться душегубом: «Паренек, сверни с дороги, // – Паренек, сверни!»
(Андрей Белый и сам ощущал внутреннее – эмоциональное, фабульное единство стихов 1908 года, и в книге, выпущенной в Берлине в 1923 году, объединил их даже не в цикл – в поэму «Деревня»).
Через всю повесть бежит та же белая пыльная дорога: «сухая усмешка в ней». Вроде бежит в Лихов.
Или и вовсе никакого Лихова не было, а так все только казалось, и притом пустое такое, как вот лопух или репейник; ты погляди, вот – поле, и где– то в нем затерянная сухая ветла; а пройди в туман – погляди: и ты скажешь, что по полю-то человек злой за тобой погнался; вот – ракита: мимо пройди – погляди, и зазыкнет она на тебя. (С. 46–47)
Этой дороге, ведущей в туман, в пустоту, в смерть Муни противопоставил речную дорогу, что день и ночь трудится, работает:
И отсюда-то, по широкой, испещренной серыми и перламутровыми пятнами мутной воде, идут вниз пароходы, винтовые и колесные баржи и полулодки, и унжаки, и берлины, и тихвинки с мукой, горохом, нефтью, тесом, железом; идут сначала по Быстрее, потом впадают с ней в Волгу, а там вольный ход и вверх, и вниз, и в Петербург, и в Астрахань.
А какую же дрянь тащит на себе дорога в «Серебряном голубе»: «подводы, нагруженные деревянными ящиками с бутылями казенки для “винополии”», и «сицилиста», и урядника, и нищих, а сопровождают ее постоялый двор да чайная (С. 18).
Темному, запутанному, запуганному «полевому человеку» Андрея Белого Муни противопоставил «речного человека», чумазого работягу, который хоть и «по горло в быте стоит», а о чуде помнит, и дорога выводит его туда, куда он судно направляет: и вверх, и вниз по реке. Муни задумал «На крепких местах» как ответ на «Серебряный голубь»: идеи Андрея Белого, его персонажи у Муни находят свое перевернутое, ироническое отражение, создавая параллельный, зазеркальный мир.
Шмидту, приятелю Дарьяльского соответствует такой же книжник, писатель, полунемец-полуеврей Прате, оба – единственные городские в деревенской глухомани. Фамилия Евфратова создана, конечно же, по образцу фамилии главного персонажа «Серебряного голубя» – Дарьяльского. Название реки Евфрат подчеркивает, как же далека радетельница за благо народное от того, что происходит в русской, волжской деревне. Что может понять в ней Евфратова? Фамилия вызывает воспоминание о полустертой карте, запахе мела, бессильных подростковых мечтах.
А ведь Барановская и Евфратова возглавляют расползшуюся по стране сеть революционеров. Да, в романе Муни своя «сеть», и та же сладострастная, сжигающая влюбленность в народ, гибельная, как страсть Дарьяльского к Матрене, в которой он угадывает и познает Россию. Вот и Кувшенко своими вопросами, всматриваниями насилует Марью Пошехонову и горюет, что привлекает она его «не как баба»: «точно вызнать хочу, как живут, какими глазами смотрят на все и она, и братья ее».
А можем ли мы сравнивать «Серебряный голубь» – яркое художественное произведение с несколькими главками, обрывками и фрагментами, что остались от замысла Муни? Корректно ли это сравнение? У меня нет ответа. Так хочется понять, что раздражило Муни в позиции автора «Серебряного голубя», вызвавшего его на открытый спор, противостояние, больше близости связывавшие Муни и Андрея Белого. В письмах Муни обозначил это противостояние, как борьбу Ставрогина и Шатова, человека общественного и частного, прокладывающего свой, индивидуальный, вне толпы, организации – путь.
К этому можно добавить, что Андрей Белый так же ненавидел Шатова, как Муни – Ставрогина. Н. Валентинов (Н. В. Вольский) рассказал в своих воспоминаниях, как в 1908 году Андрей Белый потащил его в парк Петровско-Разумовского, в тот грот, где членами тайного общества «Народная расправа», возглавляемого С. Г. Нечаевым, был убит студент Иванов. Держа в руках том «Бесов», Белый кричал, что убить надо было Шатова.
Это Шатов и все современные Шатовы ничего не понимают в России. Они не видят, что Россия беременна революцией, они не чувствуют, что она приближается. Только она спасет распятую Россию. Взрыва не избежать [223]223
Валентинов Н. Два года с символистами. Stanford, 1969. С. 176–177.
[Закрыть].
Возможно, не одного Валентинова приводил в грот Андрей Белый. А если даже Муни не был с ним на месте революционной расправы, то разговоры о «Бесах», о революции, о будущем России они вели, что заставило Муни в письме воскликнуть:
С Белым, Мережковским, Достоевским порываю окончательно. Лично ни с тем, ни с другим, ни с третьим. Относительно третьего тоже лично. Поймешь? Что с Белым? Он мне все же дорог, хотя не нужен. В ненависти к ненависти клянусь на мече. Торжественность комическая только по форме. (июль 1909 года)
Валентинов помнил слова, Белым сказанные: «Кратер откроют люди кремневые, пахнущие огнем и серою!» Не из огненных ли речей Андрея Белого порхнуло в прозу Муни название «Кремневое. По крайней мере, на географической карте по берегам Волги и Шексны я такого села не отыскала.
Замысел Муни, как и повесть Андрея Белого должен был закончиться трагедией, и жертвой, скорее всего, стала бы Грэс. Смертью героини обрывалась пьеса «Жизни легкое бремя»; и в романе Грэс должны были уничтожить «люди кремневые». В представлении Муни любви нет места на земле: ее терзают, убивают, уничтожают. В нем жил даже не Шатов – «Шатушка», как называла его в «Бесах» хромоножка. С жалостью и нежностью вглядывался он в жалкие, лишенные любви существа.
Конечно, о «прозе Муни» можно говорить условно, конечно, незавершенность, фрагментарность ее толкает нас в область предположений. Но обращение к прозе было ему необходимо и целительно, как бутылка с бромом, которую Муни, по словам Ходасевича, временами таскал с собой. Это был способ оборвать бесконечный монолог, способ преодолеть одиночество, шагнув в иное, эпическое пространство. Он соединял повести и рассказы общими героями, местом действия: Межгород – тот самый город, что получил в наследство герой рассказа «Власть», и здесь разворачивается действие «На крепких местах». В прозе у Муни появлялось иное зрение, иной масштаб, открывалась историческая перспектива, выводившая автора «на крепкое место».
В стихах же, по мере того, как истаивали десятые годы и все сильнее пахло войной, усиливались тоска, отчаяние, ожидание конца. Сказав о Муни «симптом», Ходасевич имел в виду не только литературу (для него Муни – литературный герой символизма, в жизнь воплотивший теоретические постулаты). Муни был человеком «со стыдящимся взглядом», он остро чувствовал время, собственную вину за грех безверия, безлюбия, за нескладные судьбы близких, ослабление отношений и связей, и все, с ним происходящее, воспринимал как расплату.
Драконьи зубы я посеял,
Разжав жестокий, страшный зев,
А ветер по полю развеял
Мой приневоленный посев.
И странные взошли химеры:
Их стебель ломок, цепок хвост.
И я в отчаянье без меры
Гляжу на их проворный рост.
«Рать полустеблей-полузмей», по определению поэта, живая:
Колышется живая нива,
Шуршит и тянет языки.
По ветру стелется лениво,
Пишит и стонет от тоски.
Дракон Муни вовсе не сказочный, о нем в «Откровении Иоанна Богослова» сказано:
И низвержен был великий дракон, древний змий, называемый диаволом и сатаною, обольщающий всю вселенную, низвержен на землю (Откр., 12,9).
Поэт горевал о стране, которой предстоит собрать страшную жатву, горевал о человеке, себя потерявшем: «В твоих глазах зловещая гримаса, // В твоих глазах голодная тоска. // Так не минуешь ты положенного часа, // И гибель страшная близка».
Он, действительно, оказался свидетелем войны, смертей, видел, как люди смотрят на небо не в радостном ожидании Вифлеемской звезды, а в страхе перед аэропланом или цеппелином, несущим на землю свои смертоносные плоды:
Нет, никогда к звезде
Так не прикован был взор человека жадный
С боязнью…
Рядом с этим страхом и ожиданием расплаты смерть представляется почти освобождением, целительницей с неторопливыми легкими движениями:
Не скрываясь, не играя,
Нити ножницами режет.
Не веселая, не злая,
Иронически и нежно.
И если есть на свете что-нибудь, что может уберечь, очистить Душу от пыльной старости и увядания, от греха, – это Любовь. Умением любить отмечен в романе Муни Кувшенко, и потому на него возлагает большие надежды его приятель: «Вы молодой, у Вас почва есть, Вы сами из них, у Вас любовь есть!».
VI.
Запертый сад – сестра моя, невеста,
заключенный колодезь, запечатанный источник…
……………………………………………………
ибо крепка, как смерть, любовь;
люта, как преисподняя, ревность;
стрелы ее – стрелы огненные;
она – пламень весьма сильный.
Песнь Песней Соломона
Любовь – главная героиня произведений Муни, центр его пьес и новелл. Стихи его – пьеса о любви, положенная на два голоса: он и она, один и одна, каждый из них тоскует в одиночестве, прислушивается и ждет.
Она: Я – царевна пленная.
Я одна, одна.
Он: Сердце стучит: все потеряно!
Стучит: ты один, ты один!
Она: Я жду: вот дрогнет дверь!
Вот постучишься ты!
Он: Я жду впотьмах, задумчивый и томный.
По композиции, ряду сюжетов, деталей это напоминает «Песнь Песней Соломона», где чередуются два голоса: Жениха и Невесты, томящихся в ожидании встречи, преодолевающих множество препятствий, испытаний ради «Взаимного обладания», как называется последняя глава Песни Песней.
Но как ни стремятся друг к другу герои Муни, они обречены на невстречу, монологу на два голоса не суждено превратится в диалог. Что они только ни делают, чтоб приманить, наворожить любовь: обращаются к могущественным тайным силам, к чародейству:
Он: Я жрец – творю ночной обряд…
Она: В огонек лесной бросаю
Горсть измятую стеблей.
Любовь невостребованная, неразделенная ожесточает, иссушает сердца, превращаясь в грозную, разрушительную силу, хватается за нож, яд.
Она: Нож и светел и остер!
Разведу я мой костер!
Он: О, страшный выбор мой. Иль сладкий яд,
Иль меч, сверкающий в нагих руках!
Жертвой разъяренной Любви-Женщины становится Он, не умеющий достичь желаемого, беспомощный, бессильный завоевать, победить, хотя он стремится навстречу избраннице, даже сознавая гибель:
Но сердцу мир – без боли, без огня
Не мучит и не радует меня.
Но все порывы его и томления оставляют «смертную жажду»: «И я испил, и изнемог. И вновь томлюсь от смертной жажды». И – что всего хуже – все чаще чаша оказывается сухой: «Ты мне сухое кажешь дно, // Еще запятнанное соком». Так же как губы избранницы едва испачканы вином – это все, что осталось от полнозвучной, ликующей Песни Песней.
Как мощно звучали голоса Жениха и Невесты, как перекликались, соединяясь: «Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви», – говорит Невеста. «Уста твои как отличное вино», – подхватывает Жених. О той любви напоминают лишь влажные красные губы, «как будто на них еще не засохли капли вина!» (Муни). И «простор безэхий», обреченность на одиночество, т. к. в «Песне Песней» нового тысячелетия выпало одно слово – «взаимное», оказались разорванными моменты созерцания, томления и – обладания. (Вспомните названия глав в «Песне песней»: «Взаимное созерцание», «Взаимное общение и обладание».)
Герой обречен тосковать в одиночестве, обречен повсюду искать «тот пламень чудный, которым жил я и горел». Он призывает его: «Я вновь горю! Я верю: на крутых утесах // Мы встретим новую зарю!» или «Сбрось тягостную власть тоски своей усталой. // Гори, гори!» Он подстерегает мгновения, когда:
И взор огнем зажегся снова,
И кровь стучит, кипит опять…
И в сердце сухое вонзится
Любви огневая стрела.
И сердце зажженное вспыхнет,
Как светоч смолистый во мгле.
Любовь – жертвенный костер, любовь – обряд, возлюбленный-жрец, чаша любовная – причащение, – это и образы символистской поэзии. Достаточно вспомнить Симфонии Андрея Белого, особенно Первую, которую Муни цитирует в записной книжке, и стихи Валерия Брюсова («Умирающий костер», «Из ада изведенные», «Заклинание»), но в поэзии Муни образы бегут по цепочке: пыльный – сухой – горю – сгораю. Бытовая, разговорная метафора: «сгораю от любви» – восстанавливается в поэтических правах.
Любовь – средоточие жизни, «таинство живое», на нее обращены взгляды автора и его персонажей, а она ведет свою партию, в сущности, не интересуясь теми, кого собирает вокруг себя, «В полосе огня», как называлась пьеса Муни. Все персонажи пьесы, старые и молодые, забыв о делах, спутницах, заботах, влюблены в Грэе, заняты только ею. Этот же прием Муни повторил в романе «На крепких местах»: в тот момент, когда социалисты-революционеры собрались на сходку, чтоб поговорить, почему они потеряли связь с народом и готовность жертвовать собой, Грэс, не обращая внимания ни на что, ни на кого, самозабвенно танцует на поляне. Отрывок этот Муни вычеркнул:
Кружитесь, дни мои, тоните в сладкой бесцельности кружения. В пляске. Кружитесь, за руки взявшись. Отряхните пыль, снимите скучные одежды труда, Скудных забав и тупых удовольствий и неприятностей. Пусть в пляске выпрямляются искривленные члены, отойдут затекшие ноги. Легче! Вправо! Легче! Влево! Кругом стройным, за руки взявшись, летите, дни мои. В сладкой бесцельности. Пусть выпрямятся ваши искривленные члены, отойдут затекшие ноги. В пляске. Пусть блестят ваши глаза! Пусть блестят! Кругом по лугу, зеленому лугу воспоминаний, воспоминаний о том, чего не было. Будьте легки, будьте прекрасны. И самое прекрасное, что уловлю в вас, будет Грэс. И самое золотое будет Грэс. Золото взоров ее, блеском золотым и текучим будет оно. Летите, кружитесь по зеленому лугу, по лугу воспоминаний о небывалом. О, Грэс, что легче Вашего сердца: в нем, кажется, совсем нету веса. Если б я назвал всех, кто знал Вашу краткую любовь, я был бы многословней Гомера. Но не гордое сознание: «она была моей» – оставляла ты, но вечную жажду. О, как щедра была ты, как щедра, и только любовью не одарила ты ни разу. Почему? Потому что ты мудрая? <…>
А Грэс, легкая девочка Грэс, плясала. Евфратова, грозная, смотрела на это скопище. Печалилась Барановская. Но что можно было сделать? Стянуть вожжи? Какой толк? Что было бы в речах из-под палки? Прогнать Грэс? Но что мир без Грэс? Без Грэс на поляне, без пляшущей Грэс на поляне? И жизнь была только в Грэс. От нее текли потоки света и силы, зажигавшие всех. И в глазах всех, и мужчин и женщин, светилась любовь и желание умереть не только за Грэс. <…>
Ах, Грэс!
Понимаешь ли Ты,
Ты сама,
Кто ты?
Легкий ветер, в полдень провевающий душную зелень сосен,
Бода ключевая – всякий выпивший ее обезумеет,
Источник с красными цветами – всякий, вглядевшийся в него, погиб.
Золото, старое золото, губившее испанцев в Мексике.
Солнце!
Чума! Проказа!
Жизнь!
Она принадлежит всем и никому, загляделась сама на себя (в романе есть эпизод, как смотрится она в воды реки, а, оторвав взгляд от своего отражения, громко кричит: «Грэс!» Как сказано о Вакхе Ходасевичем: «Лишь самим собою пьян». Вот и в героине Муни есть что-то вакхическое). Бесконечно длится ее танец, и партнеры меняются так быстро, что, не успев разглядеть лица, она переходит от одного к другому. Ей неведома жалость, грозная сила, сила жизни заставляет ее кружиться и кружиться, не останавливаясь. Можно назвать ее и жестокой, но применимо ли это слово к стихии? Муни думал над этим, когда писал монолог Грэс, впоследствии вычеркнутый:
Ах, как легко жить! Как танец упоительный, проносится моя жизнь. Не все ли равно: и медленный танец, и гордые мятежные слова о свободе, и поцелуй, в котором отдаешь себя всю, и огненные знамена, и крики сраженных. <…> И пусть! И много вас погибнет из-за меня, как Большаков, который утопился!
От всепожирающей, опустошающей любви-стихии Муни искал спасения в гармонии пушкинского периода, в идиллии, целительной, как «меланхоличность буксовых аллей». Там все встречи заранее назначены и происходят в указанный час, для встреч даже отведено особое место «беседка, пышный замок в царстве фей». Там роли расписаны, и сцена заботливо подготовлена для свидания влюбленных: золотое солнце заливает клеточки паркета, высвечивая «чистый профиль, девичье-невинный». Там даже грех – «светлый грех, и легкий, и безгрешный». Выполоты крапива и полынь – веет только «медвяный запах кашки». Там игры, соединяющие влюбленных, предполагают точные правила – шашки, а танец – заученные движения – менуэт. Этому рационально-логичному, выстроенному миру соответствует строгая форма – конечно же, сонет!
Ходасевич обратился к пушкинской гармонии, чтоб освободиться, очиститься от штампов символизма. «Счастливый домик» для него своеобразная школа постановки голоса. У Муни нужды в переучивании не было: у него был дар о трагическом, об открывающихся безднах писать непринужденно-легко, в разговорно-естественной интонации. И если среди стихов Муни мы видим элегию «На берегу пустом» – это дань дружбе, а не поэзии: поиски Ходасевича заражали его, его опыты он разделял деятельно, творчески.
«Сантиментальные стихи» Андрея Белого наполнены иронией к миру уходящему; Ходасевич использовал их, чтобы изменить масштаб, научить глаз вниманию не только к высокому, – к «простому и малому»: «воспеть простое чаепитье». Привычная бытовая деталь в его стихах увеличивается, высвечивается, берется крупным планом. И вот в центре внимания уже не чаепитие – стакан чаю с ложкой: «Тихонько ложечкой звеня…» («Улика»). Для Муни «сантиментальные стихи» – передышка, вздох всей грудью, минутный покой, после которого «сухое сердце» снова рванется в огонь, зная, что сгорит.
Муни в стихах так часто горевал, что человечеству суждено отныне выращивать уродливые или смертоносные плоды, что, конечно, как расплату принял рождение больной дочери. Вероятно, на всю жизнь у девочки остались последствия родовой травмы. Когда в конце семидесятых годов я познакомилась с Лией Самуиловной, это была невысокого роста худенькая женщина, согнутая под тяжестью горба.
VII.
Я только горько люблю,
Я только тихо сгораю.
Край мой, забыл тебя Бог:
Кочка, болото да кочка.
Дом мой, ты нищ и убог:
Жена да безногая дочка…
С. Киссин
Если о Ходасевиче Анненский сказал, что он «наш, “из комнаты” <…> Славные стихи и степью не пахнут. Бог с ними, с этими емшанами!» [224]224
Анненский И. Книги отражений. М., 1979. С. 381.
[Закрыть]– то стихи Муни воздушны, открыты: все здесь происходит под золотым или вечерним небом, в парке, на берегу реки, на даче. Дом появляется в двух-трех стихотворениях, и какой странный дом! Дом – это диван. На диване – жена. Сидит – и ждет. Диван старый, приютивший в своих подушках мечты не одного поколения, здесь прячутся «старых снов побледневшие ткани». А латании, известные по стихам Валерия Брюсова, укрывают его от мира: «Ах, в этой старой маленькой гостиной // Себя веселым помнишь ты ребенком… // Средь мебели, таинственной и чинной».
24 мая 1909 года С. В. Киссин женился на Лидии Яковлевне Брюсовой. И, вероятно, – как и пишет Ходасевич, – Валерий Брюсов брака младшей сестры не принял, на свадьбе не присутствовал, Да и в последующие годы был холодновато-далек. Лия Самуиловна, которой я приносила «Некрополь», очень рассердилась на Ходасевича, возмущалась тому, что он написал о Брюсове, говорила, что антисемитом он не был, к Муни относился хорошо, даже в Варшаву на именины его приглашал. Лия Самуиловна, воспитанная матерью и Надеждой Яковлевной, выросла в восхищении перед Брюсовым. Отца она не помнила, обожала мать и немного в нос, задерживая дыхание, отчего имя звучало значительно, произносила «Жан»: после смерти В. Я. Брюсова его вдова, Иоанна Матвеевна, «Жан», стала главой многочисленного брюсовского клана.
Эта семья, со своими отношениями, традициями, стала Муниной семьей: он жил вместе с ними, на одной квартире с сестрой и матерью жены, летом они вместе отправлялись то в Антоновку, где обычно проводила лето средняя сестра Евгения Яковлевна, то на финский курорт. Вместе с Лидией Яковлевной он получил целый мир, одновременно притягательный и чужой.
Лидия Яковлевна была последышем в многодетной дружной семье Брюсовых. Старшие сестры: Надежда Яковлевна и Евгения Яковлевна – натуры деятельные, творческие, одаренные музыкально (Евгения Яковлевна – не только преподавательница музыки, но и пианистка; по инициативе Надежды Яковлевны дома была создана частная школа, в которой преподавание велось по ее методике, принимала участие она и в создании Народной консерватории).
Они поддерживали брата, когда поиски его вызывали насмешки и улюлюканье, как могли, помогали ему. Надежда Яковлевна под псевдонимом «Сунанда» печаталась в журнале «Весы». Много лет спустя Валерий Брюсов в ее статьях находил свои приемы, свою стилистику:
Читал статью Нади о Скрябине. Узнаю свою старую манеру так поворачивать фразу, чтобы сразу никак нельзя было угадать, дополнение это или подлежащее. Кстати, это – полезно: заставляет вчитываться… желающих или вовсе не читать – других» (1 мая 1915) [225]225
РГБ. Ф. 386. Оп. 69. Ед. хр. 8.
[Закрыть].
Н. Я. Брюсова выпустила сборник стихов «Единая радость» (М., 1908) под инициалами Н. Б.
Но главное, старшее поколение было объединено творческими поисками, духовным родством, что поддерживало со временем ослабевающие родственные связи. 27 сентября 1911 года Надежда Яковлевна писала Иоанне Матвеевне Брюсовой:
В те давние времена было нечто, и очень большое, что было общим мне и вам. И это не было создано ни Достоевским, которого мы тогда читали, ни Добролюбовым, ни Валей, – это было наше собственное, наше общее – и Валя, и Добролюбов, и мы – были частью его, мы, может быть, гораздо меньше, чем они, но это было все равно (по моей аксиоме – часть всегда равна целому) [226]226
РГБ. Ф. 386. Оп. 147. Ед. хр. 10.
[Закрыть].
Когда росла Лидия Яковлевна, общности этой больше не существовало, росла она чужой тому, чему посвятили жизнь старшие, обделенная близостью брата, ставшего известным литератором, и вероятно, в обиде на свое сиротство. 26 июня 1905 года она отправила В. Я. Брюсову на Иматру открытку:
Мне было бы легче придумать письмо чужому человеку, чем тебе. Не нахожу ни одного слова, кроме твоего же, коротенького: «привет». Лида [227]227
РГБ. Ф. 386. Оп. 78. Ед. хр. 37.
[Закрыть].
На обороте – фотография Лидии Яковлевны: в черном костюме с белыми манжетами и воротничком, в белой шляпе. Она тогда училась в гимназии Ржевской.
Нилендер, который готовил Л. Я. Брюсову к поступлению на Высшие женские курсы летом 1907 года, писал Б. А. Садовскому:
Девица весьма способная. Хотела бы поступить на классическое отделение. Таруса в 10 верстах. Ох, не любит она Вал<ерия> Як<овлевича>. Массу про него рассказывала [228]228
РГАЛИ. Ф. 464. Оп. 2. Ед. хр. 148.
[Закрыть].
(Надо сказать, Муни не простил ему болтливости, и очень нелестно отозвался о Нилендере в записной книжке: «Он хорошо знал греческий и был низкий сплетник».)
Молчаливая, строгая, естественная, без тени кокетства – эти качества должны были привлечь Муни, – Лида была младшей сестрой друга, росла на его глазах. Они часто виделись и в Москве, и летом, в деревне, в Антоновке, куда Муни приезжал навестить Александра Брюсова. В юности Лидия Яковлевна чувствовала себя в семье посторонней. Не сблизилась она и с друзьями Муни, хотя московский литературный кружок жил тесно, весело; расступался, впуская жен и подруг; внутри кружка то и дело возникали перекрестные романы, дружбы, влюбленности. «Лидии Яковлевны я не понимал. Она была какая-то тяжелая, молчаливая, – вспоминал К. Г. Локс, – дружил я с Надеждой Яковлевной» [229]229
Минувшее. 1994. Вып. 15. С. 145.
[Закрыть].
Эстетику, Литературно-художественный кружок Лидия Яковлевна не жаловала. Занималась рукоделием, разделяла увлечение Муни аквариумами, рыбной ловлей. Иоанна Матвеевна сообщала Надежде Яковлевне в Каргополь:
Вчера днем были у меня Лида и Муня, я была им рада. У меня с Лидой маленькое вышивальное дело. Они оба увлекаются рыбами. Муня – Вы, Лида – Вы. Просто смешно их слушать. Но у них это мило выходит (27 октября 1911 г.) [230]230
РГБ. Ф. 386. Оп. 145. Ед. хр. 35.
[Закрыть].
Несмотря на антипатию к Муни («все-таки он неприятный»), Иоанна Матвеевна понимала, что должна рассказывать Надежде Яковлевне о Лидии, ее жизни, так как та взяла на себя роль матери, духовной наставницы младшей сестры и долго пыталась приобщить ее к тому, что ей самой было близко.
Рано определившись в профессиональном отношении, Надежда Яковлевна не прекращала духовных поисков, поисков своего пути всю жизнь: в юности ее поразил Добролюбов, его потребность создать новые человеческие сообщества на началах любви и добра. Летом 1907 года, взяв с собой Лидию Яковлевну, она отправилась к добролюбовцам, объехав поселения их в Ростани, Богдановке, Белозерске. В письмах к Иоанне Матвеевне она рассказывала, как они живут, встречая всех словом «мир», поют на собственные напевы стихи Добролюбова.
Из писем этих видно, насколько чужда была эта среда Лидии, как она сопротивлялась ей. «А Лида так затосковала, заболевши, что захотела непременно скорее ехать в Самару, хотела даже ехать в Москву. Но только все же затосковала не от Добролюбова и не от тех людей, что там…» [231]231
РГБ. Ф. 386. Оп. 78. Ед. хр. 43. Если подряд приводится несколько цитат из одной единицы хранения, то ссылка дается к первой.
[Закрыть], – виновато писала Надежда Яковлевна. А в другом письме сообщала: «Лида совсем ничего, приспособилась быть там, даже с Добролюбовым много раз беседовала».
Но и Надежде Яковлевне поездка открыла многое, она окончательно поняла, что не может следовать за Добролюбовым и должна искать свой путь:
В Добролюбове и там, как и в Москве, мне виделась какая-то остановка, какой-то предел; он так хочет полного, окончательного знания во всем, что взамен этого ставит ему предел. Самый лучший Добролюбов, без такого предела, был тогда, давно. А в тех людях этого нет совсем, и тем ярче это видно в Добролюбове. И потом в самом деле в них есть в самом деле очень большая любовь, так что с ними легко вполне, до конца. (22 июня 1907 г.)
Она попыталась сформулировать, что же потерял Добролюбов на пути религиозного возрождения и построения новой «церкви»:
Я же думаю, – что человек должен не закрываться от мира – пусть и греховного – ниоткуда, ни с какой стороны, стоять беззащитным перед всем, что идет вокруг него в мире, все видеть, никогда не закрывать глаз. (26 сентября 1911)
Бессмысленным считала она прятаться на земле от земного. Утверждение решительное, в устах интеллигентной консерваторской барышни! Этот предел, мне кажется, ощутила она в символизме и символистах, с которыми была близка: отстраненность, герметичность. Она решилась на поступок неожиданный, неординарный: уехала из Москвы на два года в маленький, провинциальный, Богом забытый Каргополь, из прежней своей жизни взяв только рояль, да и тот пришлось ждать почти полгода, пока не стали реки, не лег снег: рояль везли по реке на санях.
Решение ее не приняли близкие, считая, что она разбрасывается, и конечно, не могли объяснить каргопольские обыватели, видевшие из Москвы только ссыльных. Смеясь, писала она, что хозяйку ее спрашивали, правда ли у жилички над кроватью висят пять револьверов.
На два года погрузилась она в жизнь российского провинциального городка, любовно осваивая быт, получая неизведанное удовольствие от того, что впервые вставляла и конопатила окна, укладывая между рамами мох и веточки рябины, собирала в лесу бруснику и грибы, солила опята в бутылях, топила печь. Она думает и об организации концертов, и о создании музея народного быта, но главное для нее работа внутренняя: осознание себя и страны во всей ее телесной протяженности. Не случайно в Каргополе она открыла для себя исторические работы Пушкина и Евангелие.
В конце концов она признается Иоанне Матвеевне:
Это, если хотите, добролюбовство, правда, – но это тот Добролюбов, о котором написано предисловие Коневского к стихам в издании Скорпиона. Это желание найти все движение в себе самом, – но все, а не кусочек, отделенный от целого. (19 Октября 1911 года) [232]232
РГБ. Ф. 386. Оп. 147. Ед. хр. 10. В письме речь идет об издании: Добролюбов А. М. Собрание стихов / Предисл. Ив. Коневского и Валерия Брюсова. М.: Скорпион, 1900. В статье «К исследованию личности. Александра Добролюбова» Коневской писал, что «этот ход творчества сам сочинитель превосходно обозначил словами: “сухое опьянение мое”.
В отвлечениях этого творчества развертывается необычайное по осязательности и кровности ощущение всех основных мировых противоположностей. Из души живущего не выходит сознание, что мир и един и бесконечно множествен, находится и в вечном движении и в вечной неподвижности, что жизнь и радость и страдание, что в человеке – и бессилие и всесилие. <…> Чтобы осуществить свой замысел о сотворении своего мира вне человеческих чувств и вне человеческих мыслей, вне тела и вне ума, этому человеку оставалось выбрать, как наиболее целесообразный путь, цельное тайновиденье и тайнодействие…» (С. 5–6).
[Закрыть]
Ей так хотелось поделиться обретенным богатством с близкими: она зовет к себе погостить Иоанну Матвеевну, сестер.
14 декабря 1911 года ее отправляется навестить Лидия Яковлевна, и Надежда Яковлевна выехала на лошадях, за 60 верст, в Няндому, встречать сестру.
Рядом с Муни жил совершенно удивительный человек, пытавшийся по-своему преодолеть противоречия символизма, объединив в гармоническом союзе земное и духовное, любовь земную и небесную, быт и бытие. Понимал ли это Муни, или также проще разглядеть на расстоянии, когда «кусочки» разных жизней соединяются в единый узор? Скорее всего она была для него просто «Наде», старшей сестрой жены. Во всяком случае единственная в семье она приняла Муни, заступалась за него перед Брюсовыми, объясняла его поступки, жалела, оправдывала, помогала материально. Прирожденная воспитательница, она и Муни старалась приобщить к духовной жизни семьи, центром которой был Валерий Брюсов. Она обращала его внимание на добролюбовцев и разбирала с ним стихи Валерия Брюсова [233]233
В открытке к Л. Я. Брюсовой от 14 сентября 1911 г. Н. Я. Брюсова писала: «Посылаю тебе и Муне некие странности, присланные мне из Омска, через Русск. Мысль и Валю, посвященные А. Добролюбову. Муня любит читать странные, нечитаемые книги». А в письме от 20 октября того же года читаем: «Лидуша, вот Муне покажи некие соотношения рифм, мы с ним как-то говорили на 20-й версте, и он не соглашался, – здесь это было, конечно, неизбежно из-за формы диалога, но по две строки каждый из говорящих, вопрос и ответ, и конечно, имеют смысл соотношения рифмующихся слов, но двух последних слов строки, хотя предпоследнее и не входит в созвучие (выписываю, а то еще и не поймете и не посмотрите):
Ангел: Огни твоей земной вселенной
Как тень в лучах иных миров.
Поэт: Но я люблю мой дух надменный
И яркий блеск моих оков.
Ангел: За гранью счастий и несчастий Есть лучшей жизни небосвод!
Поэт: Но я хочу, чтоб темной страсти Меня крушил водоворот.
Ангел: Познаешь, кинув мир случайный.
Как сожигает полнота!..
Поэт: Но для меня в любви всё тайна.
В одном лице – вся красота!
“Оправдание земного”. “Все напевы”».
[Закрыть]. Мы не располагаем сведениями о том, что между ними сложились близкие, дружеские отношения. Скорее всего их и не было: слишком близка она Лидии Яковлевне, слишком взваливала на себя заботы молодого семейства. Надежда Яковлевна следила, чтоб Лидия выучилась на химика. (Проучившись три года на историческом факультете, она перешла на химический. Возможно, свою роль сыграло и то, что в свое время В. Я. Брюсов хотел, чтоб Надежда Яковлевна стала химиком. И в этой области Л. Я. Брюсова преуспела – стала преподавателем, профессором, автором статей и глав в учебнике по органической химии.) А как много занималась Надежда Яковлевна с девочкой, родившейся в ночь с 20 на 21 января 1910 года! Она научила Лию играть на рояле и сочинять прежде, чем та узнала буквы. (Кстати, Л.С. Киссина окончила консерваторию и работала сначала в библиотеке Московской консерватории, а потом больше 20 лет в журнале «Музыкальная жизнь».)
Надежда Яковлевна писала Иоанне Матвеевне:
Лидуша и Лиюшка – это для меня мои дети, я о них беспокоюсь всегда, хочу знать все их дни, последовательность их жизни. <…>
Знаете, Janne, это чувства разные: любовь и жалость. К маленьким существам чувствуешь такую жалость, что она сильнее любви. Я так боялась за Лиюшку, за ее рождение, за ее жизнь после, что теперь она мне очень дорога, но и страх за нее все такой же. <…> Во мне все время есть уверенность, что Лиюшка жива, родилась живой (хотя все кругом говорили, что она не будет живой) и осталась жить – силою моей просьбы, – кому, я просто не знаю, как сказать, – но Мадонну Беллини я подарила Лиюшке, и пусть она ее хранит. Я мысленно называю ее – «чудесным детенышком» – чудом сохраненным… (30 сентября 1911 г.) [234]234
РГБ. Ф. 386. Оп. 78. Ед. хр. 43.
[Закрыть]