355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Самуил Киссин » Легкое бремя » Текст книги (страница 5)
Легкое бремя
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:57

Текст книги "Легкое бремя"


Автор книги: Самуил Киссин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)

Месть негра. Трагедия в 5 актах с прологом [58]58
  Месть негра. Театральная жизнь. 1989. № 6. С. 20–21. Публикация и вступительная статья Д. Б. Волчека.
  В машинописи (1907 г.) автор вычеркнул конец Пролога, от слов Негра: «Я обуреваем (барабанит, уходит):
  «Занавес начинает спускаться. Голос из-за кулис:
  – А моя роль? Дайте мне сказать мою роль!
  Занавес медленно поднимается. Входит Усмиренный Хулиган. Он в черных лохмотьях и в новеньком черном картузе прусского фасона. Личность подозрительная и несколько рыжая.
  Хулиган (неуверенно). Я хотел предупредить… Я хотел сказать, я должен предупредить… что еще не время… что еще час не про…
  Голос Директора из-за кулис: Он все-таки пьян! Зачем выпустили пьяного? Давайте занавес!»
  Ходасевич пишет о двух «диких» пьесах Муни. Написаны были три, из которых до нас дошла одна. Его понимание природы театра как обнажение сущностей в форме парадокса близко мыслям Бодлера о театре. В «Дневнике» Бодлер писал: «Мое мнение о театре. Всегда, и в детстве, и теперь, мне казалось самым прекрасным – люстра, этот чудный, светлый, кристаллический, сложный круглый и симметричный предмет.
  Однако я не отрицаю окончательного значения драмы. Я желал бы, однако, чтобы актеры как можно выше поднимались на каблуках, надевали маски более яркие, чем человеческое лицо, чтоб они говорили в рупор; наконец, чтобы женские роли исполнялись мужчинами.
  Тем не менее я всегда считал люстру главным актером, с какой бы стороны лорнет не глядел на нее» (С. 6).
  Морозов Николай Александрович (1854–1946) – поэт, мемуарист, ученый. Участник организации «Земля и Воля», один из руководителей Исполнительного комитета «Народной воли». После покушения на Александра II, приговорен к пожизненному заключению. Провел в тюрьмах, Шлиссельбургской крепости около 17-ти лет. В тюрьме прошел курс богословия, занимался наукой. Освобожден революцией 1905 г.
  В 1907 г. вышел сборник работ Николая Морозова «Откровение в грозе и буре: История возникновения Апокалипсиса».


[Закрыть]

Лица

Обуреваемый негр.

Адвокаты.

Адвокатские жены.

Портниха.

Мастерицы.

Девочки.

Поэт.

Манекены.

Кукла.

Пассажиры трамвая.

Вагоновожатый.

Машинист в театре.

ПРОЛОГ

Набережная Невы. Мостик через Зимнюю Канавку. Вдали Петропавловская крепость, направо – Троицкий мост. Весна. Предвечернее время. Ясно. Набережная пуста.

На мостике появляется НЕГР. Он в белой крахмальной рубашке, в красных помочах, серые клетчатые брюки, желтые туфли. У живота – громадный барабан.

НЕГР. Я обуреваем. (ГРОМКО БАРАБАНИТ). Так больше продолжаться не может. (БАРАБАНИТ). Так больше продолжаться не должно! (БАРАБАНИТ). Я отомщу. (БАРАБАНИТ). Я обуреваем! (БАРАБАНЯ УХОДИТ).

ЗАНАВЕС.

ДЕЙСТВИЕ 1.

Отдельный кабинет в ресторане. Механическое пьянино у одной стены, в другой – окно. Посредине стол. На нем кофе, бутылки с вином, фрукты. АДВОКАТЫ и АДВОКАТСКИЯ ЖОНЫ. Они в сюртуках и во фраках со значками. Они – в шикарных весенних платьях. Возле толстых адвокатов – тонкие дамы и наоборот. Всех человек 10–12. Движения плавные.

1-й АДВОКАТ. У мадам Пумпштейн наемные лошади, а она их выдает за собственных.

2-й. Видали мы. Клячи какие-то!

ТОЛСТАЯ ДАМА (БАСОМ). Но чего вы хотите? У ее мужа не так уж хороши дела, да и не легко жить на два семейства.

3-й. Что говорить, все мы живем не по средствам.

ХУДАЯ ДАМА. Мужья всегда рады свалить все расходы на жен.

ХУДОЙ АДВОКАТ. Ну конечно, женщины всегда правы.

5-й. Да вот вчера одна на меня накинулась. Из чего бы вы думали? Третья дума, видите ли реакционна, третья дума на помочах у правительства, третья дума то, се, пятое, десятое… Я ей говорю: да успокойтесь, и на помочах, а больше сделает, чем две сделали. Так что вы думаете? Ругается барыня, от октябриста, говорит, слышу. Сударыня, говорю, я имею честь состоять в центральном комитете партии народной свободы, это вам известно, и именно поэтому имею мужество заявить, что думское большинство…

ТОЛСТАЯ ДАМА (соседке). Софья Михайловна в третий раз сбежала от мужа, и с кем вы думаете?..

5-й АДВОКАТ (ПРОДОЛЖАЕТ) думское большинство способно к производительной, хотя и не быстрой работе уже в силу самой своей сплоченности, ну и так далее. Так она мне чуть глаза не выцарапала…

ТОНКАЯ ДАМА (ВТОРОЙ ТОЛСТОЙ). А где вы думаете провести лето?

2-я ТОЛСТАЯ ДАМА. Муж едет в Киссинген, а я остаюсь в Сестрорецке. С детьми тащиться трудно, а одной ехать…

ТОНКАЯ. Вот чудесно. Я сама собираюсь в Киссинген. Зато мой супруг будет вас развлекать в Сестрорецке.

ТОЛСТАЯ (МУЖУ). Смотри, Лев, не заведи с Инной Федоровной романа.

ТОНКАЯ. За то мой Анатолий останется в вашем распоряжении.

ТОЛСТЫЙ АНАТОЛИЙ (ТОЛСТОЙ ДАМЕ). Уважаемая, ручку! В залог будущих благ!

5-й АДВОКАТ. Ура! Да здравствует третья дума! (ВСТАЕТ С БОКАЛОМ В РУКЕ). Требуем исполнения кэк-вока.

2-й. Розалия Романовна, пожалуйте!

РОЗАЛИЯ РОМАНОВНА, с тонкой талией и преувеличенно широкими бедрами, поломавшись, соглашается.

3-й АДВОКАТ (КРИЧИТ В ДВЕРЬ). Поставьте кэк-вок!

Пьянино играет кэк-вок. РОЗАЛИЯ РОМАНОВНА ТАНЦУЕТ И ПОЕТ:

Мне мамаша вас – прэтила

Тан – цевать кэк-уок,

Тан – цевать кэк-уок…

и т. д.

ГРОМ АПЛОДИСМЕНТОВ.

ОЧЕНЬ ТОЛСТЫЙ. Механическое пьянино мне напоминает игру духов на спиритическом сеансе. Помнишь, Мэри…

2-й. А вы, коллега, все еще спиритичествуете? Не надоело?

ОЧЕНЬ ТОЛСТЫЙ. О да! Я чрезвычайно увлекаюсь спиритизмом.

3-й (ХУДОЙ). А вот знаете вы книгу Морозова: Откровение в грозе и буре? Глубоко научная книга. Все апокалиптические пророчества объясняются астрономическими явлениями, происшедшими в определенный день и час на острове Патмосе.

ТОЛСТАЯ ДАМА (ХУДОЙ). Анна Львовна в четвертый раз вернулась к мужу и опять в таком положении.

3-й. И все проверено Пулковской обсерваторией. Нет, уж я теперь ни-ни-ни. Здоровье Николая Морозова, господа! Ура!

5-й. Ура! Кэк-вок!

ОЧЕНЬ ТОЛСТЫЙ. Вам, батюшка, все бы кэк-вок. Домой пора.

2-й. Потребуем счет.

ВСЕ. Потребуем счет.

Звонят. Приходит лакей.

ВСЕ. счет.

Шум. Дамы одевают шляпы. Приносят счет. Расплачиваются и уходят попарно: толстый с тонкой, тонкий с толстой. Лакеи провожают. Сцена некоторое время пуста. Затем из окна высовывается НЕГР в том же костюме. Он грозит кулаком.

НЕГР. Я вам отомщу. (СКРЫВАЕТСЯ).

ЗАНАВЕС.

ДЕЙСТВИЕ 2.

Магазин дамских платьев и шляп. На задней стене большое окно и рядом стеклянная дверь на улицу. На окне кукла с черными буклями, в шляпе. Другие манекены, с головами и без голов, одетые и голые, в магазине. Большое зеркало у одной стены, в другой – дверь в мастерскую. Стол с модными журналами. Конторка. Во время действия по сцене проходят мастерицы и девочки. Одна девочка наказана: она в белом колпаке. За окном ПОЭТ кокетничает с куклой. Манекены, когда никто на них не смотрит, показывают языки, чешут носы, отгоняют мух. Им скучно. Движения всех действующих лиц быстрыя, но плавныя. Магазин скоро закроют, но на улице еще светло.

С улицы входит девочка с картонкой.

ДЕВОЧКА. Вот, барыня, деньги. Сорок рублей, а двадцать пять завтра обещались сами завезти. Туда-то я с парадного прошла, а назад меня проводили черным ходом. Чудно! Там швейцар с галуном, а по черному ходу вся лестница помоями залита, кошки…

МАСТЕРИЦА. Это у Бурятиной? У ней все так. Намедни шляпку за шестьдесят пять рублей отхватила, а стала я ей лиловый лиф примерять, – подмышников нету, вся рубашка потная.

ХОЗЯЙКА. Вы, Софья Ивановна, заметили? – у нея правый бок на полтора сантиметра шире левого.

МАСТЕРИЦА. Я знаю. Придется юбку с левой стороны подложить.

Из мастерской слышно пение. Голосов пять поют:

Любила меня мать, уважала,

Что я ненаглядная дочь,

А я от нее убежала,

В холодную темную ночь.

Десяток коробочек спичек

В горячей воде разведу.

Потом я в спальне запруся,

Приму я отраву свою…

Отрава моя недорогая,

Она стоит всего лишь пятак,

А жизнь-то моя молодая, –

Ее отдам ни за так…

Во время пения наказанная девочка приходит посмотреть на часы.

ХОЗЯЙКА. Что же Лоскутина не идет? Через полчаса закроемся. (ПРИБИРАЕТ ЖУРНАЛЫ НА СТОЛЕ).

МАСТЕРИЦА (ХОЗЯЙКЕ). Марья Матвеевна, на какие это она деньги так шьет? Живет она с кем, что ли?

ХОЗЯЙКА. А Барабанов-то?

МАСТЕРИЦА. Он что же, служит где или так?

ХОЗЯЙКА. Кавалергард.

МАСТЕРИЦА. А!

Входит заказчица.

ЗАКАЗЧИЦА. Здравствуйе, мадам Пфлинте. Готов мне лиф?

ХОЗЯЙКА. Как же, только вас и ждем, пора запирать.

ЗАКАЗЧИЦА. Простите, Бога ради, что задержала. У меня была одна дама с визитом, еле ушла.

Задергивает занавеску со стороны улицы. Заказчица примеряет лиф и юбку. Мастерица ползает на четвереньках, с булавками во рту. Девочки бегают взад и вперед. Слышны замечания.

– Вы и юбку примерите?

– Да, пожалуйста.

– Здесь надо будет заколоть.

– А на спине не морщит?

– Вы какими духами душитесь? – и т. д.

Заказчица одевается и уходит. Проходят мастерицы. Оне кланяются хозяйке. Хозяйка что-то записывает у конторки. Две мастерицы. Слышны слова: "Так она себе выкидыш сделала". Хозяйка запирает магазин уходит в мастерскую. Сцена пуста. Манекены потягиваются. ПОЭТ перестал шататься перед окнами. Тогда кукла на окне быстро поворачивается на подставке, так что виден только метнувшийся локон. Манекены опять застывают. Тогда в окне показывается НЕГР, грозит кулаком.

НЕГР. Я вам отомщу! (СКРЫВАЕТСЯ).

ЗАНАВЕС.

ДЕЙСТВИЕ 3.

Вагон трамвая в поперечном разрезе. Вечер, электричество. Все время гуденье трамвая. Звонки. Электричество то меркнет, то горит ярче. Едут давно и далеко. Никто не выходит и не входит. Пассажиры в большинстве студентки и курсистки. Дремлют, плавно покачиваясь. Видна стеклянная передняя площадка вагона. Вагоновожатый порой оглядывается. Тогда его голова – голова не то циклопа, не то водолаза – ярко освещает вагон. Его единственный глаз пылает. В один из поворотов вагоновожатого за его спиной показывается НЕГР. Он потрясает кулаком и кричит:

– Я вам отомщу!

Слышен хряск, некоторые вскидывают головы, но потом дремлют и качаются вновь. За сценой шум.

ЗАНАВЕС.

ВМЕСТО ОСТАЛЬНЫХ ДЕЙСТВИЙ.

Занавес долго не поднимается. После поднятия его сцена представляет просторный зал, розовый с серебром. Входы арками с трех сторон. Мебель шелковая, тоже розовая с серебром. Никого нет. Затем входит МАШИНИСТ. Он в синей рубахе и жилете. По жилету серебряная цепь. Прихрамывает на левую ногу.

МАШИНИСТ. Вот, господа, дело какое вышло. В нашем театре машины очень хорошо устроены. Пустили нынче трамвай настоящий. Негр не поберегся, его и раздавило на смерть. (НЕОЖИДАННО В ПАТЕТИЧЕСКОМ ТОНЕ). И вы никогда не узнаете мести негра! (ПРЕЖНИМ ТОНОМ). Так что, если кто не доволен, может за два недосмотренных действия получить в кассе две пятых стоимости билета, за вычетом, разумеется, благотворительного сбора.

занавес.

1908


ЛЕТОМ 190* года [59]59
  Летом 190* года. Машинопись с правкой автора. Повесть написана в 1907–1908 гг. Рекомендуя ее Г. И. Чулкову, В. Ф. Ахрамович писал:
  «Милый Георгий Иванович, привет из Москвы!
  Одновременно с этим письмом посылаю Вам рукопись моего приятеля А. Беклемишева, которому хотелось бы знать именно Ваше отношение к его рассказу. Не посетуйте на меня за это комиссионерство и хотя бы из хорошего отношения ко мне (в него я почему-то верю!) прочтите этот небольшой рассказ.
  Если “Летом 190* года” окажется на Ваш взгляд рассказом достойным, Вы “сунете” его куда-нибудь, так как приятель мой сейчас очень экстренно нуждается в деньгах.
  Пока я связан словом и не могу раскрыть Вам псевдонима; скажу только, что А. Беклемишева, под иной кличкой, Вы немного знаете по “Перевалу”. Я считаю рассказ интересным: задуман “Голядкин наизнанку” прекрасно, а выписан грамотно – немного по-гамсуновски, но возможна ли современная проза без влияния Гамсуна?»
  Письмо не датировано, но судя по упоминанию «Перевала», написано до осени 1908 г., когда стихи Муни и А. Беклемишева начали печататься в «Русской мысли».
  Рыбак. В 1919 г. Ходасевич переложил сказку стихами, включив в первое издание книги «Путем зерна». Подробнее об этом см. в статье. В старике-рыбаке угадывается персонаж «Северной Симфонии» Андрея Белого: «добрый Аввушка», обитающий на райских блаженных островах по соседству с Петром и Господом, Адамом и Евой. «Положил на плечи тонкие удочки. В руки взял деревянное ведерце и побрел к себе.
  Уж не слышалось его пение, и большой красный месяц выплывал из тумана». Герои с напряжением ждут рождения солнца, и камышовый отшельник шепчет, что ночь эта последняя: «Мы не умрем, но изменимся вскоре, во мгновение ока, лишь только взойдет солнце» (1904).
  Благородные мустанги падают от усталости в пампасах… Апахи похищают белых девушек… – С м. стихотворение Ходасевича «За окном – ночные разговоры»:
Пусть опять селенья жгут апахи,Угоняя тучные стада,Пусть блестят в стремительном размахеТомогавки, копья и навахи, —Пусть опять прихлынут к сердцу страхи,Как в былые, детские года! (1916)  Н. А. Богомолов отметил близость отрывка Муни со стихотворением Ходасевича в комментариях в БП.
  …о молодом Мелентьеве, почти мальчишке, которого так любят женщины за желчный ум и какую-то волнующую уродливость… – и в этой повести, и в других прототипом Мелентьева был Ходасевич.
  Неслучайно в непосредственной близости с описанием Мелентьева автор упомянул роман Сенкевича «Семья Поланецких», который Ходасевич в это время переводил.
  Впоследствии Ходасевич ввел персонаж по фамилии Мелентьев в «Отрывок из повести» (1925), героями которой должны были стать Валерий Брюсов, Надежда Львова, Муни и автор.
  Вчера ночью я получил телеграмму… – 2-я часть повести «Летом 190* года». Автограф начат чернилами, со слов: «к ночным чайным» писался карандашом.
  Эпиграф – неточная цитата из стихотворения Г. Гейне: «Am Kreuzweg ward begraben…» (1822–1823):
  Dort wachst eine blaue Blume,
  Die Armesunderblum.
  В русском переводе В. Зоргенфрея:
Самоубийц хоронятВ скрещенье двух дорог;Цветок растет там синий,Тоски предсмертный цветок.  (Г. Гейне, Собр. соч. в десяти томах. 1956, Т. I С. 80).
  Armesunderblum – цветок бедного грешника, вырастающий на могилах самоубийц, взят Гейне из народных песен, где он окружен мистическими поверьями.


[Закрыть]

1.

Местами песок кажется розовым, местами белым, как соль. Сползая на пологую, уходящую в озеро, чуть прикрытую водой косу, клонится молодой ивняк.

Легонькими толчками гоню я лодку на середину озера. Там перестаю грести, закуриваю папиросу и смотрю по сторонам. На густые щетины камышей, на мели, на воду, не яркую, не темную, а спокойного, черного с тусклым блеском цвета. Смотрю на небо, которое никогда не бывает здесь сине.

Слава Богу. Здесь – никаких страстей и никаких идиллий. Просто можно спокойно прожить два-три месяца, не заботясь о заработке и мирно скучая на озере, читая какие попало книги с чердака.

В моих мыслях и действиях замечается смешная преднамеренность. Так, сегодня ночью я не спал. Вышел из дому и гулял по саду. Очень высокие липы посажены то правильными аллеями, то как попало. Туи пониже. Клумбы с цветами казались таинственными. Поднеси фонарь – и на клумбе могут оказаться такие вещи, каких не увидишь днем. Озеро издали блестело и было бесшумно. Душное небо плавало наверху. И мне было приятно сознавать, что я не кисну, не шепчу, расплываясь от духоты и бессонницы: «милые мои деревья! милое мое озеро!» – а просто гуляю и ни за что не хочу киснуть. Вот какая у меня преднамеренность. Впрочем, я, может быть, употребляю не то слово. Но как назвать это иначе, я не знаю.

Позволю себе маленькую фарисейскую молитву:

Благодарю Тебя, Боже, за то, что я не развращенная слезливая дачница, которая вздыхает, глядя на облака, которая, купаясь, думает, что волны обнимают ея тело, которая сладостно целует землю и букашек и в каждом кусте видит удобное прикрытие для поцелуев с таким же, как она, дачником.

Благодарю Тебя за то, что я не поэт, которому всеми, а прежде всего им самим, вменяется в обязанность всем восхищаться, все понимать и все рифмовать.

Благодарю Тебя, Боже, за то, что я не струйка, не тучка, не звездочка, а я сам.

Так фарисейски молюсь я, расхаживая по пустому деревянному дому. Кухарка Марья приносит мне обед в портретную, которая служит мне столовой. И садясь к столу, я добавляю: «Благодарю Тебя, Боже, еще за то, что я не умиленный вегетарианец».

Чужие настоящие и поддельные предки смотрят со стен на мою трапезу.

Я не могу похвастаться здоровьем. У меня часто болит голова, и мне ничего не стоит простудиться. В дождливую погоду я сижу дома и пишу сказки, чтобы не разучиться писать и позабавить свою племянницу. Довольно снисходительная девочка. И вот, когда дождь, я пишу сказки и посылаю их по почте. Но вот этой сказки я не пошлю:

РЫБАК (сказка)

Я старик, я – рыбак, и потому не могу объяснить многого из того, что делаю.

Зачем я хочу выудить солнце с неба?

Привязываю к тончайшей крепкой лесе острый английский крючок, наживляю самой большой звездой и закидываю мою удочку в небесное море.

Мелкая рыбешка – звезды – вертятся вокруг моего лунного поплавка. Но мне их не надо. Я хочу поймать солнце.

И каждое утро оно клюет. Я осторожно вывожу его на поверхность и целый день вожу на крепкой лесе. Но я не могу его вытащить: оно такое тяжелое.

И каждый вечер солнце срывается у меня с удочки, заглотав звезду и крючок.

Скоро у меня не останется ни звезд, ни крючков.

Берегитесь! – будет темно.

Очень трудно спать по ночам: снятся пожары и женщины. Это все оттого, что жарко, или оттого, что в моей жизни нет никакой внешней фабулы. Нужно ее изобрести. Непременно очень сложную, запутанную, с частыми неожиданными событиями, требующими находчивости и энергии. Какой-нибудь краснокожий мексиканский роман с игорными домами, вероломными кабалеро, влюбленной индианкой. Благородные мустанги падают от усталости в пампасах. Чингахгук раскуривает трубку. Апахи похищают белых девушек. Потом – месть, груды золота и скальпов!

Или что-нибудь европейское в высшем стиле и с приключениями.

Появилась «влюбленная индианка». Вот как это было. С утра я уехал на озеро. Заплывал далеко в камыш, так что видно было только небо вверх, да зеленые, плотные шумящие стены. Доплыл до острова, причалил лодку и гулял, продираясь сквозь густые поросли ивы.

Уже давно прошел мой обеденный час, когда я вернулся домой. Марья доложила, что приходила какая-то барышня, спрашивала меня и обещалась зайти снова. Я остался ждать.

Индианка моя плоховата. Она оказалась дочерью фельдшерицы, девицей с большими красивыми руками и отчаянно краснеющим лицом. Лицо у нее простое, с редкими веснушками и карими глазами, Хорошее. Одета в синее со звездочками платье. Очень стесняется, но никакого жеманства в ней нет. Пришла познакомиться со мной и попросить книг. Имя у нее вычурное: Алевтина Петровна, и она его не любит. Я напоил девицу чаем и водил по саду. Немного рассказывал о владельце имения, (она о нем слыхала) молодом Мелентьеве, почти мальчишке, которого так любят женщины за желчный ум и какую-то волнующую уродливость. Девица все время краснела. Мой естественный тон казался ей слишком вольным.

Она взяла «Семью Поланецких» и ушла. И прекрасно! Пусть не приходит подольше: она ставит ноги носками внутрь и слишком глупа и благовоспитанна, чтобы даже здесь, где нет ни души, быть естественной.

Я сказал Марье, что для этой барышни меня никогда нет дома. А книги пусть берет сама с чердака: мне не жалко.

Сегодня на озеро нашла тишь. Дымно-голубое небо с наплывающими тучами отражалось в мертвой воду. Тучи ползли то брюхом какой-то отвратительной ящерицы, то были как движущиеся утесы, грязные снеговые глыбы. Беспокойнее и тише становилось кругом. И вода, совсем неподвижная, совсем мертвая, покорно отражала небо. Дымной лазури уже не оставалось. Уже потемнели, словно стали гуще, прибрежные деревья. И как-то сразу, вместе, полыхнула молния, рванулся гром, и крупный дождь усеял дырочками озеро, загремел по железной крышею Молнии были так белы, так ослепительны, что казались уже не молниями, рассекающими небо, а окнами, открытыми в залу, где без конца огни. То тут, то там приподымалась штора, сверкала на мгновение зала. И штора с грохотом падала снова. А дождь стучал пальцами в окна, бил молоточками по крыше, горохом упадал в озеро.

Мокрые дорожки с водой, стоящей по краям клумб тонкими лужицами, полны мертвых земляных червей. Хочу и шлепаю подошвами. Какой крепкий, здоровый звук от сырой земли! Небо светлое после грозы, словно не сияет, а улыбается, как выздоровевшая больная. Совсем какая-то особенная, осмысленная улыбка. Так должна смотреть чуть оправившаяся родильница на первого своего ребенка. Деревья при малейшем ветре отряхиваются как зеленые пудели и обдают меня брызгами. Нужно вычерпать воду из лодки и уехать.

Большая усталость осталась у меня от зимы. Слишком часто я видел людей, слишком много говорил и слышал. И работа, прерываемая телефонными звонками, была, пожалуй, тоже изнурительна. Правда, нетрудно записывать заказы и переводить в контрольную книгу деловые письма. Но разве не устаешь от этого? Целый день гнешь спину над конторкой, пьешь чай, куришь, говоришь по телефону.

У меня были сослуживцы, которые считали себя предназначенными к лучшему, чем сидеть в длинной комнате за конторками. Они по вечерам в трактире бурно говорили, что подлая работа их убьет, что это бессмысленное сиденье хоть кого сделает идиотом. Но все они продолжают служить, а меня управляющий рассчитал. Месяц я прожил на те деньги, что у меня были. Потом ночевал в чайных, потом в участке. Потом встретил Мелентьева. Он дал мне денег на дорогу и отослал сюда.

Каждый служащий в конторе имеет невесту или возлюбленную, с которой он ездит за город. У меня ничего этого не было, и потому жить одному здесь мне не трудно. Порой мне кажется, что я от себя что-то скрываю, но я отмахиваюсь от досадных мыслей, и так как я целые дни езжу на лодке, гуляю и гляжу, – мне это удается. Я забываю себя иного, не прежнего, нет, совсем иного. У меня теперь даже другое имя. Имя спокойного, рассудительного человека: Алексей Васильевич Переяславцев, и только в письмах к племяннице я – дядя Саша. Жизнь мою – жизнь Алексея Васильевича – я знаю очень подробно, твердо знаю мои планы, ценю свой ровный характер, неприхотливость, и уважаю всех моих знакомых, за исключением покойного Александра Никитича Большакова, умершего, к величайшему его счастью, в апреле месяце 190* года, в Москве.

2.

Когда я кончил гимназию, мой отец, чиновник губернского присутствия, Василий Николаевич Переяславцев, сказал мне: «Алеша, у тебя хороший характер. Ты сам пробьешь себе дорогу без моей помощи. Вот, ты поступаешь на филологический. Мне это не очень нравится, но я тебе не перечу. Тебе знать лучше. Боюсь только одного: как бы твоя, как бы это проще сказать… как бы твоя способность довольствоваться малым не привела тебя к чему дурному. То есть, я не хочу сказать, что ты дурным человеком сделаешься, нет, – а настоящего положения не займешь. Так-то, брат! А ты подумай!»

Я уехал в Москву, а через два месяца умер мой отец. Сразу. В жаркую погоду, хорошею смертью, как умирают здоровые люди средних лет. Других детей у отца не осталось. Наследство я получил самое маленькое. Больше, платье, которое мне было не в пору.

А слова отца оправдались. Я скоро оставил университет, не пришелся ко двору в конторе, и теперь живу в чужом доме на чужой счет. Просто и хорошо.

Я совсем не бездельник, но дела у меня сейчас нет. А жить на средства Мелентьева мне не унизительно. Главное, Большакова теперь нет, и я совершенно спокоен. Я даже, верно, скоро буду в состоянии вспоминать о нем.

А теперь я буду ходить и знать, что это я, Переяславцев, хожу; плавать и знать, что это я плаваю; жить и знать, что это живу я!

Дни опять прояснились. По лесу, по парку пошли грибы. И я хожу, низко наклонившись, чуть не тычусь в землю носом, разбираю тонкую, цепкую, ползучую траву, слегка взрываю мох и собираю мелкие белые грибки.

По прежнему езжу на лодке, смотрю на озеро со всем, что на нем есть, – с небом, камышами, купальщиками. Сам купаюсь – прыгаю с лодки и бултыхаюсь, фыркая.

Алевтина Петровна не заходит. С Марьей я говорю только самые необходимые слова. Зато на лодке, далеко заплыв в озеро, пою диким голосом все, что знаю, чего маленькие хоть обрывки застряли у меня в памяти.

Дни ясные, чуть холодные, чуть напоминающие осень.

Такого душевного здоровья я, кажется, никогда не испытывал. Можно вспомнить и об Александре Никитиче. Вспомнить без злобы, как о действительно умершем.

Александр Никитич Большаков, т. е. я сам до 190* года, был очень неудачлив. Он знал это. Его увлечения (а увлекался он очень многим) приводили его или к мысли, что предмет увлечения слишком мелок, или к сознанию своего бессилия. Если Александр Никитич интересовался каким-нибудь отвлеченным вопросом, – он составлял себе список книг. Приходил в отчаяние от количества их и от своего незнания иностранных языков. Ну, и бросал все, конечно.

Если какая-нибудь женщина тревожила его душу, он подолгу думал, что будет ей говорить и в какой позе, но ограничивался на деле только тем, что тщательно причесывался.

Как-то вообразил он, что должен сделаться пьяницей, но на третий день своего пьянства заболел.

Его увлечения сменялись с быстротой, по истине – головокружительной, не осуществляясь. И вот сквозь пресыщение воображаемым все резче проступало: так продолжаться не может, не должно! И отвращение к себе и жажда обратного себе медленно и болезненно слагалась в облик иного человека, иной души.

Этот иной человек был я, Переяславцев, Алексей Васильевич, Переяславцев. Я, – сначала желанный гость, потом – назойливый посетитель, – стад хозяином.

Я, Переяславцев, имею своипривычки, своелицо, своюдушу. Я только живу по паспорту Большакова, но его нет! Он только снится мне. (Тяжелый сон!)

Нет! я еще не могу вспомнить о нем без злости. Он был лучше, был больше, чем я хочу его представить себе. Он, может быть, был лучше меня. Но я не хочу им быть, не хочу его! Я похоронил его с его глупой восторженностью, с его любовью. Я даже панихиду отслужил по «болярину Александру»!

Но я боюсь его. У него есть повой прийти, и тогда – прощайте, моя ясные дни! торжествуйте, дачницы! я с вами буду вздыхать: «милые деревья!», буду рифмовать «осень» и «просинь», запускать во все – в людей, в леса, воду словарем умилительных и уменьшительных словечек!

Нет! Шалишь! Сразу я не сдамся. Что прийти у тебя есть повод, я знаю, но я упрячу тебя подальше. Я законопачу тебя!

Я тебя и в шутку вспоминать не буду!

Не легко унять восставшие воспоминания. Сегодня мне снился егосон. Смешной, трагический, идиллический, – черт знает какой! Усилием воли заставил я себя проснуться.

И какие основания у него воскреснуть и убить меня? Любовь? Но разве не всякую дрянь способен обожествить человек? Да еще глупый и восторженный, как Большаков? И вот, из-за юбки, из-за барышни я должен ему уступить? Только потому, что у него есть эта им же осветленная, озолоченная девчонка, а у меня нет?

Нет! И я с новым рвением катаюсь по озеру, собираю грибы, хожу по берегу. Но все это, радовавшее меня, стало теперь скучным уроком. У меня страх, страх, что вот он приедет, это вздыхающий, умиленный бездельник. Что ему до того, что в ясные дни, под летним небом, на озере, живет разумный человек, спокойный и радостный в своем уединении?

Он придет и спугнет этого человека своими восторгами, своими томлениями, своими рифмами, своими дилетантскими дерзновениями и своей скукой, наконец!

Право, сердце у меня сжимается, как подумаю об этом.

И я ходу угрюмый, не сплю и собираю силы для борьбы с ним. А борьба будет скоро, и окончательная.

Сегодня утром я проснулся успокоенный. Кажется, прошло, не даром я даже принимал бром.

На небе ни облачка. Как-то потеплело и посветлело все. Озеро тянет опять. Я гребу до устали. Довольный, пою романсы, и, нагуляв аппетит, прихожу домой.

Марья подает мне письмо. Неровным женским почерком с завитушками написан адрес.

Ну, вот! Так и знал. Сердце у меня упало. Я оставляю письмо нераспечатанным на столе и хожу по комнатам.

Может быть, мои последние минуты сейчас.

«Милый Александр Никитич! Встретилась я на днях в Р. с Мелентьевым. Он сказал мне, что Вы живете у него в имении. Так как я 7-го буду шесть часов ждать поезда в Н., всего в нескольких верстах от Вас, то извольте меня встретить (к моему поезду уже быть). Я с Вами так давно не встречалась, что очень-очень буду рада Вас видеть. И, может быть, Вас поцелую. Конечно, если Вы будете милый.

Грэс.

P.S. Квин (мой новый песик) Вам кланяется.

Боже мой! Ну, зачем же?

7-го после завтра. Что мне делать?

И я опять сажусь в лодку. По-новому смотрит озеро и по-новому остро шуршат камыши, когда в них врезается лодка.

И бледное теплое небо, небо бабьего лета, мягкой, грустной лазурью надавило сверху.

Ну, зачем все это?

Грэс! Я люблю Вас! и Ваши короткие каштановые кудри, и Ваши золотистые глаза, и Вашу безжалостность! Что мне делать? Написать сонет или поцеловать Ваш зонтик? Чем Вы будете довольны и на что рассердитесь?

Вот, Вы промелькнете, – и неизъяснимой болью сожмется сердце. Грэс! если бы Вы умерли! Как было бы легко мне! И моя ревность (какое я на нее имею право?), и мои желания умолкли бы. Осталась бы маленькая Грэс и моя нежность к ней. Больше ничего.

И что я скажу ему, если онвернется?

Если бы я умер! Но онне хочет убить себя, а я не могу.

Маленькая Грэс! Неужели я сейчас поцелую Ваше письмо, как гимназист?

Вы видели Мелентьева, Грэс? Он сказал Вам мой адрес? А он не целовал Вас?

Ах, если бы онубил меня!

Сегодня ночью я разбудил Большакова и говорил с ним. Этого не было с апреля 190* года.

Мы условились, что оба поедем утром на лодке в Н.

И кто окажется сильней, тот швырнет другого в воду.

Но я перехитрю его.

По-моему, – лучше не быть совсем, чем служить ему лечебным средством.

Посмотрим!

<3>.

Dort steht eine blaue Blume.

Der Armesunderblum.

H. Heine

Вчера ночью я получил телеграмму: «Большаков утонул. Выезжайте немедленно Николаевской станции Н. Ждут лошади. Дорога мой счет. Необходимо многое выяснить. Мелентьев».

Отец, распечатавший телеграмму, ничего не понял. Я понял тоже немного. Почему из-за того, что где-то утонул малознакомый мне человек, другой совсем незнакомый мне человек зовет меня в такую даль и берется заплатить за мой проезд? Если бы телеграмма не была с уплаченным ответом и я второпях не написал бы: «Еду утром», я, вероятно, раздумал бы и не поехал совсем. В самом деле, что это такое? Шантаж или что-нибудь в этом роде? Пишет: дорога мой счет, а денег не переводит. Странно во всяком случае. Я попросил у отца денег, не выдавая ему моих соображений, распрощался, сел утром на поезд и еду.

Уже в дороге я стал соображать обстоятельства дела, частью вспоминая Большакова и мое знакомство с ним, частью выдумывая причины и подробности. Во-первых, как попал к этому Мелентьеву мой адрес? Он его нашел в бумагах Большакова. Зачем адрес был нужен Большакову? Он напрашивался ко мне в гости на лето и спрашивал, где я живу и как ко мне проехать. Мелентьев, очевидно, приятель Большакова, и Большаков у него, вероятно, проживал. Была у него наклонность к приживальству. Но если они жили вместе, то каким образом Мелентьев не знал, что мы с Большаковым малознакомые люди, и стало быть, присутствие моего адреса у Большакова ничего не значит? Это я, впрочем, понимаю: Большаков не называл мне фамилий, хотя много говорил и много рассказывал о своих знакомых.

Впрочем, нелюбовь к фамилиям была его характерной чертой. Так и себя просил он называть Переяславцевым. Я только случайно узнал, что его фамилия Большаков. Когда я его спросил, что это значит, он как-то досадливо сказал, что Большаков – это человек, усыновивший его, давший ему эту невозможную фамилию, а он Переяславцев, коренной Переяславцев, даже не Александр Никитич, а Алексей Васильевич, что ему досадно, если его называют иначе, просил меня забыть об этой истории. Я и тогда был немало удивлен всем этим. Познакомился я с ним в ночной чайной, куда ходил часто, как желторотый студент, попавший в Москву из глухого Привольска и шатающийся в Москве по театрам, бульварам, ночным чайным и публичным лекциям. Без усталости, без охоты, но всюду. Я думаю, что многие мои соклассники делали это искреннее, но вряд ли кто добросовестнее. Вот в ночной-то чайной и познакомился я с Переяславцевым. Он был среднего роста, скорее тонок, темнорус, с большой бородой и карими глазами. Одет он был почти прилично, но во все очень потертое. Кто заговорил первый, он или я, не помню. Я также не помню, о чем был разговор. Он не расспрашивал меня об университете, не читал вслух стихов, что случалось позднее, не рассказывал анекдотов. Но в нем было что-то приятное, порой немножко солидное, а он был старше меня не более, чем лет на 5, на 6. Он с первого же разу пригласил меня зайти как-нибудь к нему. В чайной его как будто знали, но никакой фамильярности, которая так часто бывает в обращении у половых чайных с посетителями, не замечалось. Скоро я к нему зашел. В комнате было нечисто и беспорядочно. Он сказал, что не умеет принимать гостей и предложил пойти мне гулять. По дороге читал стихи, рассказывал. Как-то странно, что рассказы его, в общем довольно интересные, не запоминались. Не то, чтобы в них не было событий, нет. Но, должно быть, темы их, несмотря на ловкую передачу» были ему безразличны.

Немного, может быть, менее он был безразличен, когда рассказывал довольно дикие маленькие сказки, должно быть, своего сочинения. Он называл их почему-то австралийскими. Помню я также, что он был очень чувствителен ко всякому стуку, дребезжанию, чирканью, хотя обычно был всегда спокоен. Беспечность его мне сначала нравилась. Но когда он беспечно ел мою колбасу и лежал на моей постели, беспечно позволял всюду за него платить, мне это надоело. Я стал к нему холодней, часто просил не приходить ко мне, ссылаясь на занятия. Он, кажется, понял, стал как-то робче. Мне стало его жалко. Но встречались мы все реже. Однажды, когда меня не было дома, он занес для К. готовальню. Его положение было бедственное, а он не заложил, не продал ее. Это меня очень тронуло. Я хотел разыскать его. Но его нигде не было. Теперь он утонул. Что-то нужно выяснить, и я для этого еду в Н. Вот каковы дела.

Дорога скучная. То березы, то поля. Еду я, понятно, в третьем классе, так как деньги на проезд мне только обещаны, а просить у отца много денег неловко, да у него много-то и нет. В вагоне жарко, пыльно и тесно. Когда я вылез в Н., я объяснил носильщику, кто я таков, попросил его указать мне присланных Мелентьевым лошадей. Мелентьева на станции знали хорошо и почитали как богатого помещика. Носильщик указал мне его самого. Это был высокий, тонкий молодой человек, очень молодой, очень худой и очень некрасивый. Он сидел за отдельным столиком перед стаканом чая с погасшей сигарой. В панаме, очень хорошо сидевшем платье, красных перчатках с изжелта серым безбородым лицом, он напомнил мне почему-то японское изделие. По всему было видно, что он умеет владеть собой. Я подошел и назвал себя. Он снял шляпу:

– Мелентьев Василий Николаевич. Не имею чести знать вашего имени, отчества…

– Николай Анатольевич.

– В моем имении, Николай Анатольевич, в 7-ми верстах отсюда жил в это лето ваш и мой знакомый Александр Никитич Большаков. Приехав сюда третьего дня из-за границы с одной Александру Никитичу и мне знакомой дамой, я узнал, что в этот день было вытащено из воды тело за четыре дня перед тем исчезнувшего Александра Никитича. Я распорядился его тело перевезти в мое имение. Моя спутница стала больна. Она теперь так– же у меня. В бумагах Александра Никитича я нашел ваш адрес, а так как в последнее время Александр Никитич жил уединенно, то я пригласил вас для выяснения обстоятельств, так как можно предполагать, что Александр Никитич покончил с собой. Повторяю, последнее время он жил очень уединенно, его прежние друзья его не встречали. Ваш адрес был единственным доказательством его сношений с людьми, оттого я и осмелился Вас вызвать. Завтра здесь будет Сергей Андреевич Берсенев, человек, знавший Большакова больше меня и раньше Вас. Удастся ли нам установить причины смерти Александра Никитича? Зачем устанавливать их? Это воля Маргариты Васильевны, моей спутницы, хорошо знавшей Большакова и дружившей с ним. Вот, Николай Анатольевич, его карточка. Труп похоронен у меня в имении, в склепе,


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю