355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Самуил Киссин » Легкое бремя » Текст книги (страница 12)
Легкое бремя
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:57

Текст книги "Легкое бремя"


Автор книги: Самуил Киссин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)

У издателей газеты это вызвало взрыв негодования. Они отправили Белому ультиматум:

…мы, члены редакции, предлагаем Вам: или принести публичное извинение, или взять Ваши слова назад в том же помещении редакции «Перевала»,

или считать все отношения с каждым из нас как литературные, так и личные, совершенно поконченными.

Мы будем ждать Вашего ответа до 5 часов вечера среды 26-го сентября 1907 г. Если к этому сроку Вы не ответите, мы будем считать, что Вы приняли второе условие.

Во всяком случае, мы находим дальнейшее участие Ваше в «Литературно-художественной неделе» невозможным.

Вик. Стражев

Борис Зайцев

Борис Грифцов

Павел Муратов [196]196
  РГБ. Ф. 25. Карт. 23. Ед. хр. 12. Письмо написано 24 сентября 1907 г. на бланке газеты.


[Закрыть]
.

Хотя имени Муни нет среди подписавшихся, он присутствовал и при ссоре в «Перевале», и у Виктора Стражева во время решительного объяснения, о котором оставили воспоминания Андрей Белый и Борис Зайцев.

В назначенное время собрались в кабинете поэта Стражева: кроме хозяина, Б. А. Грифцов, П. П. Муратов, Ал. Койранский, поэт Муни и я.

Звонок. Появляется Белый – в пальто, в руках шляпа, очень бледный.

<…>

– Где я? Среди литераторов или в полицейском участке?

Зайцев пишет: «мы расстались “друго-врагами”» [197]197
  Зайцев Б. Далекое. М., 1991. С. 469–470. См. также: Белый А. Между двух революций. М., 1990. С. 225–226.


[Закрыть]
.

А вот совсем другая записка, оставленная поэту и газетчику Ефиму Янтареву в редакции «Голоса Москвы»:

Был —

Владислав Ходасевич.

26 мая 908.

Sine ira et studio.*

С. Киссин. 26 маiя.

Был и поставил точку над i.

Сергей Кречетов. 26 дня веселого месяца мая 1908 [198]198
  РГАЛИ. Ф. 1714. Оп. 1. Ед. хр. 7.


[Закрыть]
.

[* Без гнева и пристрастия. – лат.]

Начало дружбы с Муни Ходасевич особо отмечал во всех конспектах биографии: и накануне отъезда из России, в 1922 году, и в 30-е годы:

1907, начало. Муни. – Карты. – Лидино. – Маковский. Болезнь. 30 декабря – разъезд с Мариной. Новый гость на лестнице… Андрей Белый [199]199
  Бахметьевский архив. Фонд Карповича.


[Закрыть]
.

Дружба эта явилась в трагический для Ходасевича момент, когда в его браке наметилась трещина, очевидная взгляду посторонних. На участившиеся приезды Маковского в Лидино обращали внимание Н. И. Петровская и С. А. Соколов, призывая, убеждая Ходасевича принять решение. Он же оглох, затаился, замер, не хотел ничего слышать, видеть – потерялся. Потерялся буквально: летом 1907 года пристав Пречистенской части г. Москвы запрашивает университетскую канцелярию, где находится В.Ф. Ходасевич, с которого следует взыскать долг в 28 руб. за квартиру, снятую в доме Гагарина. Но из университета Ходасевич отчислен, где он – там не знают. Переписка с департаментом полиции длится все лето, в конце концов как предположительное место пребывания называется Рязань [200]200
  ЦИАМ. Ф. 418. Оп. 318. Ед. хр. 1279. Дело В. Ходасевича.


[Закрыть]
.

Весна 1907 года занесла его в Рославль, о чем нам известно из писем В. О. Нилендера к Б. А. Садовскому. 2 марта 1907 года Нилендер сообщал, что с ним живет «гениальный Владислав», а 22 августа – что отец его «предложил Владиславу место учителя русского языка и истории в гимназии» [201]201
  Цит. по: Из переписки Н. И. Петровской / Публ. и примеч. Щербакова Р. Л. и Муравьевой Е. А. // Минувшее. 1993. Вып. 14. С. 374.


[Закрыть]
. По этому поводу публикаторы высказали предположение, что Ходасевича забросил в Рославль крупный проигрыш в карты. Но – как он позже сам вспоминал – и карты, и пьянство были вызваны отчаянием и ревностью.

Муни примчался в Лидино по первому зову – поддерживать, врачевать, быть рядом. Не случайно, даря другу «Молодость», Ходасевич упомянул лето 1907 года:

Муни, который однажды без меня сказал, что любит меня, в память лета 1907 года от любящего его

Владислава Ходасевича.

5 марта 908 г. [202]202
  Сборник В. Ходасевича «Молодость» с надписью Муни хранился в библиотеке Л.С. Киссиной. Инскрипт опубликован А. В. Наумовым в кн.: Ходасевич В. Колеблемый треножник. М., 1991. С. 320.


[Закрыть]
.

При этом человек строгого благородства, не выносивший публичности в делах интимно-личных, в письмах Муни никогда ни словом, ни намеком, ни улыбкой не касался происходящего. И этим разительно отличался от Ходасевича, которого в молодые годы втягивало в скандалы разного свойства, он и не пытался укротить ни жадного интереса к ним, ни словесной невоздержанности. Ради острого словца к черту летели любые добрые отношения.

По существу, Нина Петровская была права в своей обиде на «Владьку», которого в письме к Ефиму Янтареву (13/26 апреля 1909 года) называла предателем, «несчастной нищей и отвратительной душой. Ненавижу его здесь!». Впрочем досталось всей компании (Ал. Койранскому и Ал. Брюсову, даже Муни): «они вгрызаются в Вас, как могильные черви, как паразиты, которые должны питаться соками чьих-то душ», но направлен ее гнев на Владислава Ходасевича, о нем она писала: «моей дружбе с ним – конец» [203]203
  РГАЛИ. Ф. 1714, Оп. 3. Ед. хр. 3.


[Закрыть]
.

Ходасевич умел помогать и принимал деятельное участие в судьбе Нины Петровской. И. М. Брюсова считала его конфидентом «несчастной m-me Гриф», и порой он действительно исполнял роль связного между В. Я. Брюсовым и Н. И. Петровской Что не мешало ему на литературном вечере Брониславы Рунт (сестры И. М. Брюсовой) припечатать приятельницу забавным прозвищем, и оно тут же разносилось по Москве. И вот, «с легкой руки едкого и остроумного В. Ходасевича» [204]204
  Погорелова Б.М. Валерий Брюсов и его окружение // Воспоминания о серебряном веке. М., 1993. С. 32.


[Закрыть]
, все называют Петровскую «Египетской кормой». (Строчками: «Как беглецу корабль свой кинуть вслед за египетской кормой», – заканчивалось стихотворение Валерия Брюсова «Антоний»).

Точно так же С. А. Соколова, которому Ходасевич многим был обязан, которого сам пригласил шафером на свадьбу, он выставил на всеобщее посмешище в эпиграмме, – и обидной эпиграмме [205]205
  Мариэтта Шагинян вспоминала, как Ходасевич «рассказывал про свою великолепную свадьбу с Мариной, где посаженым отцом был сам Брюсов, а шафером “примазался” издатель “Грифа” Соколов-Кречетов, и он, Ходасевич, тут же на свадьбе сложил на него эпиграмму:
Венчал Валерий Владислава, —И “Грифу” слава дорога!Но Владиславу – только слава.А “Грифу” – слава да рога.  Намек на Нину Петровскую, жену “Грифа” и “спутницу" Брюсова…» (Шагинян М. С. Человек и время. С. 251).


[Закрыть]
. Он был «злым мальчиком», вверчивающимся в самые сложные интимные отношения, жадно дышащим окололитературным воздухом. Но и недостатки свои Ходасевич обращал на службу писательскому делу. Кто знает, не будь этой, острой на язык, жадной на слух молодости, возможно «Некрополь» – создание благородное и чистое – не появился бы на свет. Недаром, по воспоминаниям Вл. Пяста, пошучивая, посмеиваясь, говаривал А. М. Ремизов: «Сплетня очень нехорошая вещь – вообще, в жизни, в обществе; но литература только и живет, что сплетнями, от сплетен и благодаря сплетням» [206]206
  Пяст В. Встречи. М.: Новое литературное обозрение, 1997. С. 36.


[Закрыть]
.

Только смерть Муни внезапно отрезвила Ходасевича, он на себя примерил требовательность и строгость друга.

Рядом с Ходасевичем Муни пережил горький опыт его любви, посвятил Марине Рындиной, жене Ходасевича, стихотворение «Вакханты», а когда разрыв стал неминуем и вслух произнесено слово «развод», он согласился свидетельствовать о неверности в консистории. Так как вину за расторжение брака Ходасевич брал на себя, то Муни придумал разлучницу, которую назвал «Настенькой», как героиню «Белых ночей» Достоевского. И таким образом выразил всю свою нелюбовь, все неприятие Достоевского. Во всяком случае, так рассказывала Л. С. Киссина со слов матери.

IV.

Ежелион полуСтаврогин, так я одна восьмая Шатова…

Из письма Муни

Ох, к Достоевскому ли это была нелюбовь. А может, к тому типу «бедного рыцаря», мечтателя, которого Достоевский изобразил в повести «Белые ночи» и роль которого то и дело доставалась Муни. Как же он хотел освободиться от нее, освободить себя от беспокойного, сентиментального, ранимого, на все откликающегося Александра Большакова, поэта, «которому вменяется в обязанность всем восхищаться, все понимать и все рифмовать». Он готов был убить его и – убивал, убивал с наслаждением в рассказе «Летом 190* года», а поэт всплывал, он торжествовал над спокойным, приличным господином Алексеем Васильевичем Переяславцевым, в которого так хотел перевоплотиться, спрятаться наш герой. Не меньше, чем Карамазовский Черт в семипудовую купчиху.

У Переяславцева и отец – приличный человек, чиновник губернского присутствия, и наказ он дает сыну, как полагается литературному герою, а уж потом умирает. Но сколько ни натягивал на себя Муни личину Переяславцева, а чувствовал: не избавиться ему от мятежного духа того, другого:


 
Прочь! Лежи в своей могиле!
(Иль не каждый мертвый спит?)
Иль тебя не схоронили,
Над тобою не служили
Панихид?
Иль не этими руками —
Ты убит?
 
 
Нет, не каждый мертв убитый:
Под тяжелыми плитами
Пробуждается иной.
Так и ты, покинув плиты,
Всюду следуешь за мной.
 

(«Двойник»)

Про себя-то он все прекрасно понимал и не случайно сообщал Ходасевичу будто бы только явившуюся мысль, что если Андрей Белый – Ставрогин, то он Шатов, и даже не Шатов – «во мне одна восьмая Шатова».

Имя Шатова явилось не вдруг и не случайно. Еще в 1908 году, карандашом набрасывая обложку будущей книги «Три пьесы» («Месть негра», «Торжествующий испанец», «Да здравствует Черногория!») – а нам известна только одна из них! – в качестве псевдонима он выбрал фамилию «С. Шатов». А на следующей странице написал: «9 мая выход в свет гениальной книги Сергея Шатова “Три пьесы”!!!»

В письме к Ходасевичу имя Шатова вызвано не воспоминанием о том, как Муни при всех, в Литературно-художественном кружке дал пощечину Андрею Белому (за что? Гадать не к чему – об этом тоже Достоевский в «Бесах» написал: «за ваше падение… за ложь», а про себя с непременным восторгом, почти со слезами: «за то, что вы так много значили в моей жизни…») [207]207
  Достоевский Ф. М. Собр. соч. в 10 т. М., 1957. Т. 7. С. 255.


[Закрыть]
.

Муни понимал, как много в его характере, в судьбе – от Шатова, одного «из тех идеальных русских существ, – по слову Достоевского, – которых вдруг поразит какая-нибудь сильная идея и тут же разом точно придавит их собою, иногда даже навеки. Справиться с нею они никогда не в силах, а уверуют страстно, и вот вся жизнь их проходит потом как бы в последних корчах…» [208]208
  Там же. С. 32.


[Закрыть]

Это была не национальная идея, русская идея, владевшая Шатовым. Ее Муни отверг и высмеял в повести «На крепких местах». Носителями «русской идеи» там представлены грузин и некрещеный еврей: один зеркала бьет («Это широта и мощь русская»), а другой девочкам гадости говорит, а потом бьет поклоны Богородице («Это глубина и проникновенность»). Оба водку трескают, и еврей грузину обещает: «Я твою жидовскую морду разобью». Серьезные расхождения возникают у них насчет закуски: один яйцом закусывает, другой клюквой. Вот что вызывает бурные, нескончаемые споры: один твердит: «Клюква!», другой: «Яйца!» – таков «национальный вопрос» в представлении российского интеллигента, который народа своего не видит, не знает, но ждет от него чуда.

Высмеял Муни в этой повести и другую мечту – о социально-справедливом перевороте, о необходимости революции, которой больно было русское общество. Очевидно, что ему бесконечно чужды рассуждения «по части благообразия, благолепия и переустройства мира для общего земного блага», Он не скрывает, что в юности разделял эти идеи, мучился ими: сам автор неожиданно врывается в толпу своих героев, как часто бывает у Муни, чтоб сказать впрямую, что он – не с ними, он ушел от них: «И потому, друзья мои и враги мои, я оставляю вас».

Совсем другая идея владела Муни в десятые годы – символизм. Заученный с голоса Андрея Белого – сирены символизма. (Оттого Белый и обернулся Ставрогиным). Рассуждения Муни о творчестве как отражении лучей – в сущности цитаты из статей и докладов Белого, подкрепленные цитатами из его же Симфоний. Символизм, воспринятый как жизненно-творческий метод, как образ жизни, когда все происходящее воспринималось как отражение лучей иных миров, и случайные, ничтожные бытовые ситуации читались как «небес огненные знаки». Предчувствия и предвестия становятся главным средством познания миров иных, своеобразным актом творчества, А поэзия – формой пророчества, апокалипсисом.


 
И вот я жил, оцепенев,
Среди мечтаний и видений.
И я творил мечты иные,
Иных законов, светов, сил.
Да, я творил, и я царил,
Оковы свергнув вековые!
 

В своих рассказах-притчах Муни сумел передать, что значила для него власть «творить мечты иные». Один из рассказов так и называется «Власть». Герой его неожиданно получает во владение дворец, царящий над городом. И дворец, и Межгород, «от вокзала и до выгона», со своими Миллионными, Дворянскими, Замковыми улицами, и несметные богатства оказываются в распоряжении недавнего студента, репетитора, – и рассыпаются в прах, побежденные страстью смотреть по ночам в небо.

Каждую ночь глядел он на звезды и сочетал их мысленно в самые фантастические фигуры, в странные древние повести и поэмы. И звезды были каждую ночь новыми и иными, и носили новые имена, и повести их не повторялись. И Ухлоев, быстро поседевший, совсем странно похожий на прадеда и дядю, не выходил из дворца. И днем его привычная рука сжимала подзорную трубу, и он глядел, глядел на все – на Межгород, шумный и пестрый, на небеса, пустые без звезд. В Межгороде говорили, что «новый граф» в родню пошел и, верно, скоро умрет…

В новелле «Власть» по крайней мере антураж романтический: граф, дворец, звезды, одна фамилия героя чего стоит: Краевич-Прутский! Герой другого рассказа «Выхухоль» – чиновник с прозаической фамилией Кобяницкий, Лев Павлович Кобяницкий. И «законы вековые» он принимает, на земле живет основательно, положив привычки свои на числа календаря, так что в его жизни все совершается с неумолимостью времен года. 1-го числа каждого месяца он вставал в 7 часов утра, скреб щеки магнитной бритвой: сначала левую, потом правую, а приятель брил ему той же бритвой пушистую голову. Вместе 1-го числа отправлялись они в баню, а потом Лев Павлович шествовал в казначейство получать проценты. Из 33 рублей 33 копеек месячного дохода он откладывал 7 рублей 30 копеек, непременно монетами. Но власть мечты сворачивает и столь устойчивые, представляющиеся незыблемыми привычки. Лев Павлович вообразил, что выхухоль – моллюск, малоизученный и живущий на Урале. И сколько ни показывал ему приятель картинки в учебнике зоологии, сколько ни доказывал, что выхухоль – пушной зверек, – он верил: есть зверек, а есть и моллюск. Власть воображения разрывает все связи с повседневностью, даже магия цифр не в состоянии удержать его: однажды Кобяницкий исчез. А когда городовой выломал дверь его квартиры, он лежал на столе голым, на животе – булавкой лист приколот, а на нем выведено:

«Выхухоль – моллюск, малоисследованный. Водится на Урале». На вопрос городового, что это значит, он ответил: «Моллюски не разговаривают», и замолк, чтобы не говорить уже никогда.

(К сожалению, только и осталось у меня от рассказа «Выхухоль» – конспект сюжета да последняя фраза. Все казалось, что при необходимости я снова могу обратиться к архиву.)

Очевидно, что в литературе Муни не умел до конца выразить свои творческие замыслы, оставалось «остаточное электричество», бьющее, заставляющее совершать поступки, запутывающие жизнь. Так же, как герой его однажды перевоплотился в моллюска «выхухоль», С. В. Киссин, Муни стал Александром Беклемишевым. Александр Беклемишев – не псевдоним, не мистификация. Ходасевич в очерке подтверждает, что он в днях жил и чувствовал себя иным: изменилась внешность, поведение, слова, жесты. Он становился литературным героем несозданного, точнее ненаписанного, произведения, и «писал» его вживую, втягивая в свои сюжеты близких и понимая (да ведь он и написал об этом!) опасность такой игры; вдруг да трамвай на сцене окажется не картонным – настоящим.

Привыкшему парить в мечтах иных, жизнь на земле представлялась грубо размалеванной, смазанной декорацией. Бытовое становилось синонимом пошлости. Впервые эпитеты: земное косное, земное злое, грубое, характерные для зрелого Ходасевича, появились в стихах Муни 1907–1909 годов («земной лаская грубый слух, земное злое зренье нежа» или «круг суетный и тесный земного бытия»). Можно терпеть будничную земную жизнь разве что впав в сон, смежив веки, растворясь в частицах бытия, умалившись в ничто, как в рассказе «Легкое бремя».

Расслабленная интонация, столь характерная для Ходасевича («Опускаю веки я, // И дремлю, чтоб легче минул, //Чтобы как отлив отхлынул // Шум земного бытия. // Лучше спать, чем слушать речи…», 1921), ощущения земной жизни, как сна или предсмертия, сформировалось, вылилось в стихах Муни.

Вот Муни:


 
Я не живу, но не легка мне
Моя предсмертная тоска.
 

А это Ходасевич:


 
О, это горькое предсмертье, —
К чему оно?
 

(1916)

Муни:


 
Жизнь моя, как сонное виденье.
Сны мои, летите мимо, мимо.
Смерть легка. Не надо воскресенья.
Счастие мое – невыносимо.
 

(1908–1909)

Ходасевич:


 
Мне все невыносимо!
Скорей же, легче дыма,
Летите мимо, мимо,
Дурные сны земли!
 

(1921)

«Так. Снова дни безвольного томленья» – это Муни. «Так! наконец-то мы в своих владеньях!..» – Ходасевич («Сны», 1917).

Кажется, достаточно примеров, показывающих, сколько Муниного растворил Ходасевич в своих стихах, причем такого, что раннему Ходасевичу свойственно не было. Но если существительное «томленье» повлечет за собой в стихах Муни ряд столь же отвлеченно-бестелесный: прозренье – откровенье – душа – скрижаль – заповедь («На талый снег легли…»), то Ходасевич разобьет эту дурную монотонность: «Так! наконец-то мы в своих владеньях, // Одежду – на пол, тело – на кровать», – напишет он. Душа в его стихах вынуждена биться в грубо-предметном, вещном мире, выскользнуть из которого может только с мечтой, сном или музыкой.

Прорыв в миры иные, «сквозь грубый слой земного бытия» совершается у него посреди привычных условий быта, в комнате (причем, то, что комната круглая – случайность, бытовая подробность), под штукатурным небом и солнцем в шестнадцать свечей. «Несчастные вещи мои»: «и стулья, и стол, и кровать» становятся не просто свидетелями – участниками преображения мира: с одной стороны, материальной массой они подчеркивают, оттеняют рождение нездешней музыки, с другой – их втягивает этот водоворот: «Ив плавный, вращательный танец // Вся комната мерно идет» – вплоть до того мгновения, пока поэт целиком не перетекает в музыку, ею становится: «Я сам над собой вырастаю, // Над мертвым встаю бытием…» («Баллада», 1921).

Но, при всех очевидных различиях в стихах Ходасевича периода «Путем зерна» и «Тяжелой лиры» запечатлены настроения, интонации, а порой и ритмико-синтаксический и строфический рисунок стихов Муни. Он перенес в свои произведения иные его поэтические формулы и образы. Да и само название книги «Тяжелая лира» – не ответ ли на «Легкое бремя»? В сущности, это оксюморон.

Муни писал:


 
Я в этом мире, как слепой,
Иду и ничего не вижу.
 

Он ушибался о быт, обо все столы и кровати. Рисуя Муни в очерке, Ходасевич скорее всего неосознанно повторил прием, использованный Достоевским при изображении Шатова. Погруженность героя в идею, духовная его сущность подчеркивалась нарочито грубой лепкой физических черт, выпячиванием их:

…он был неуклюж, белокур, космат, низкого роста, с широкими плечами, толстыми губами, с очень густыми, нависшими белобрысыми бровями, с нахмуренным лбом, с неприветливым, упорно потупленным и как бы чего– то стыдящимся взглядом. На волосах его вечно оставался один такой вихор, который ни за что не хотел пригладиться и стоял торчком [209]209
  Там же. С. 33.


[Закрыть]
.

И все это, внешне грубое, стоящее торчком, плохо слепленное, служило сосудом, в котором светился чистейший огонь любви и веры.

Погруженность в себя, точнее в идею, делала героя Достоевского неуклюжим, заставляла двигаться по земле «косолапо» и «как-то боком». Человек чистого и прямого душевного движения, прямого действия, Шатов чрезвычайно неловок среди людей.

Эту же неловкость существования на земле – мешковатость, тяжелый шаг, руки, загребающие, как у гориллы или борца, – отмечает Ходасевич в облике Муни. Прием, позволяющий передать дисгармонию, трагический внутренний разлад героя, живущего «на грани двух миров».

Не хочу сказать, что, прежде, чем приняться за очерк «Муни», Ходасевич перечитывал «Бесов». Скорее сработала типологическая, социально-психологическая близость персонажей, заставившая авторов обратиться к похожему приему.

Хотя, надо отметить, что в юности Достоевским увлекались оба: и Муни, и Ходасевич. В рецензии на «Тяжелые сны» Сологуба (1906) Ходасевич не случайно для определения беса, соблазнившего персонажей романа (а с его точки зрения, и автора!), воспользовался парафразой из «Братьев Карамазовых», растворив цитату в своем тексте: «навязчивый <…> кошмар». (В американском издании статей Ходасевича это привело к забавной опечатке: «навязчивый мышиный комар [210]210
  Ходасевич В. Ф. Собр. соч. Ann Arbor: Ardis, 1990. Т. 2. С. 20. У Достоевского: «как неотвязный кошмар».


[Закрыть]
»).

Муни – Шатов начала XX века, цельный человек, человек идеи, который «корячится» от своей раздвоенности, растроенности, раздрызганности, от необходимости разрываться «на грани двух миров». Жизнь проходит перед ним, как томительный дурной сон, а мечта реальна, ощутима, осязаема, как выдуманная возлюбленная навсегда, «мечтой творимое творенье», дыхание которой он чувствует на щеке, «призывный голос» слышит, «полупритворный поцелуй» ощущает на губах и читателя заставляет увидеть, услышать, ощутить «воздушную гостью» телесно-физически, как в стихотворении «Прогулка».


 
Дорожка в парке убрана,
Не хрустнет под ногою ветка.
Иду. Со мной моя жена,
Моя смиренная наседка.
 

О той, что делит его земные дни, мы больше ничего не узнаем: она невидима, неслышна, ей присуща обреченная покорность. «Смиренная», «покорная», в стихах Муни жена олицетворяет фигуру ожидания: всегда на диване, с раскрытой книгой, не глядя в нее. И этим ожиданием держит на земле, из вечности возвращает к времени суток простым вопросом: «Который час?»

Зато другая, рожденная из свиста ветра в пустой аллее, прелестно-живая, женственная:


 
Ты весела, как в день разлуки…
И голос твой, как прежде, чист,
Звучит призывнее и злее.
 
 
И в веяньи осенних струй
Пьянит опять и дышит тайной
Полупритворный поцелуй
И долгий вздох, как бы случайный.
 
 
И не забыть мне до сих пор
Очарований злых и мелких!
Который час? И медлит взор,
И медлит взор на тонких стрелках.
 

Мучительно переживала эту раздвоенность, неотданность Муни реальная женщина – Лидия Яковлевна Брюсова, мучилась присутствием в их жизни третьей, исподволь допытывалась у друзей, все ли это Грэс, Грэси, та, которой Муни посвящал свои произведения в 1907–1908 годах. Ей казалось, что все знают об этом: родственница Муни Зина Гурьян, его друзья – Ходасевич и Ахрамович. Страницы дневника посвящала она Грэс, уверенная, что это Евгения Владимировна Муратова (дневника матери Л. С. Киссина никому не показывала, но пересказывала отдельные страницы).

Жизнь Муни, действительно, пересекла страсть: с 1907 года он был отчаянно, безнадежно влюблен в Евгению Владимировну Муратову. Страсть настолько всепоглощающая, глубокая, что роман Ходасевича с Муратовой был ею предопределен, предуказан.

Муни сам соединил, обручил их своей любовью в повести «Летом 190* года», в 1907–1908 годах, когда наши герои, ежедневно встречаясь у знакомых, в Кружке, на выставках, глядели друг на друга приветливо-равнодушно. Для встречи понадобилось несколько лет, и тот сумасшедший маскарад, который в Великий пост затеяли Н. Ульянов и П. Муратов в опустевшем, предназначенном на продажу доме. Это был старый купеческий особняк на Новинском бульваре; художники расписали и украсили его комнаты, выстроив празднично-пестрое маскарадное пространство. В пригласительных билетах они просили гостей: «Званым персонам быть в масках и нарядах» и обещали: «Легкость обращения и свобода телодвижения будут допущены [211]211
  Именной пригласительный билет LX сохранился в архиве Б. А. Грифцова. (РГАЛИ. Ф. 2171. Оп. 1. Ед. хр. 69).


[Закрыть]
».

Но задолго до этого маскарада, отразившегося во множестве произведений москвичей, Муни в стихах подготовил место встречи. Вокруг царицы или царевны он собрал множество масок. А себя видел то вздыхающим Пьеро, то мудрым шутом: «бубенцами зазвенев…»

Не этот ли «шут, унылый и усталый» выглядывает из-за ситцевых полотнищ в стихах Ходасевича?


 
И он, как я, издалека
День целый по тебе томится.
 

Не он ли, «рукой зажавши бубенец, // На цыпочках проходит мимо» («Ситцевое царство»)? «Проходит мимо…» – это так похоже на Муни.

Кто разберет, где реальность, где ее отражение? Маски спрыгивают со сцены, выбегают из стихов, кружатся в залах опустевшего купеческого особняка, чтоб затем выплеснуться на улицы Москвы и Венеции.

Когда Ходасевич и Муратова в июне 1911 года встретились в Венеции, чтоб до донышка изжить стремительный и несколько условный, как балетное либретто, роман, Муни в роли Бертрана оберегал тайну их встречи: «Владичка! Все тихо в здешних местах. Никто ни о ком не знает…»

Но Ходасевич не был бы собой, если б не похвастался перед другом победой над той, по которой столько лет томился Муни, кто для него была недостижимой мечтой. Он отправил приятелю из Венеции открытку с изображением портрета работы Боттичелли, в котором Муратова находила сходство с Муни. Он победил и не скрывал торжества.

Впрочем, в жизни Евгении Муратовой Муни так мало значил, что в воспоминаниях она не помянула его ни словом, ни вздохом.

С этого момента героиня пьесы Муни получила имя Маргариты Венейцевой (от слова «Венеция») и сомнительное амплуа: «immaculata meretrux» (непорочная блудница).

В описаниях же персонажей, прототипом для которых служил Ходасевич, появился едва заметный оттенок раздражения:

Это был высокий тонкий молодой человек, очень молодой, очень худой и очень некрасивый. Он сидел за отдельным столиком перед стаканом Чая с погасшей сигарой. В панаме, очень хорошо сидевшем платье, красных перчатках, с изжелто-серым безбородым лицом, он напомнил мне почему-то японское изделие. По всему было видно, что он умеет владеть собой…

Таков Мелентьев. Ту же худобу, некрасивость, легкое щегольство, умение околдовывать женщин (и служить им) подчеркнул Муни в Берсеньеве, герое пьесы «В полосе огня».

Сюжет ее прост до чрезвычайности: в имении на берегу озера живут люди, томятся от любви к Грэс и объясняются, объясняются. На страницах пьесы Муни собрал, кажется, всех пажей и рыцарей Евгении Владимировны Муратовой, нарисовав их для близких – узнаваемыми. Пьеса, очевидно, читалась одновременно как дачная, вроде капустника, вся прелесть которой в том и заключается, чтоб радовать зрителей знакомыми ситуациями и персонажами, и – как притча о Любви. Говорю – очевидно, потому что реальный пласт ее для нас почти утрачен, разве что автор впрямую (или косвенно) укажет, кого именно хотел изобразить. В списке действующих лиц расписаны не только роли, амплуа, но порой и прототипы:

Personae:

Брутиков (герой-резонер).

Маргарита Васильевна Венейцева (Грэс) (immaculata meretrix).

Круткина (актерка).

Сергей Берсеньев (герой-трагик, deus ex machina 1-го акта).

Трамм О. Н. (трагическая женщина).

Курочкин Федя (Стражев).

Остальные лица, необходимые для установления связи и реальных причин и обстоятельств, также хор.

Если в Феде Курочкине близкие должны были узнать В. И. Стражева, в Сергее Берсеньеве – Владислава Ходасевича, то Алексей Петрович Брутиков, которого автор сравнивает с Дон-Кихотом, несомненно, несет в себе автобиографические черты и знакомые интонации, прозвучавшие в монологе:

Мне хотелось бы быть действующим лицом в драме: не героем, не злодеем, атак, содействующим зрителям, резонером почти что. А я заметил, что такие лица почтенней, если у них есть какая-нибудь поговорка, вроде «гром и молния» или «болтай ногами». А потом, третьего дня мне представилось такое: протекает ручей по зеленому-зеленому полю. А по берегам ручья узенькая полоска песку. И кто-то, я не знаю, какой он, но верно в античном роде, бросает лук и говорит: «звени и прыгай».

В сущности вся пьеса – решение загадки (в форме диалогов): кто такая Грэс?

Берсеньев. Я знаю Грэс. Давно. Всегда. Она истинная. Грэс – женщина. Только женщина. Она единосущна.

Брутиков. Она любила кого-нибудь?

Берсеньев. Да, – многих. Я был ее наперсником.

Брутиков. А вас?

Берсеньев. Полминуты. Может быть.

Брутиков. Но послушайте. Ведь вы как будто знаете все! Я познакомился с ней только весной. И все остальные тоже. Потом это нелепое житье здесь, в гостях у Баршева… И все кругом… И Гарри, и я, и даже дядя Митя…

Берсеньев. Вокруг нее всегда так. Это – эпизоды. В имении Мелентьева, тут близко, жил Большаков. Тоже. Утонул. Утопился.

Брутиков. А вы, как вы живете? Ведь я жить не могу, потому что она есть. Умираю, ибо не могу умереть.

Берсеньев. А я только и живу поэтому.

Сохранился и другой вариант диалога (как всегда, у Муни осталось множество набросков и вариантов пьесы, написанной отчасти для разрешения отношений в треугольнике – Грэе, Брутиков, Берсеньев, ради поединка Брутикова и Берсеньева, довольно, впрочем, своеобразного).

Брутиков. А ваш чин – рыцарь?

Берсеньев. Скорее жрец.

Брутиков. А зачем она вам ухо проколола?

Берсеньев. По Ветхому Завету: раб, который не хочет свободы.

(Они целуются, это как посвящение – смеются.)

Тот же обряд над рукописью совершили друзья-поэты: по ходу пьесы Берсеньев предлагает собравшимся прочесть свои стихи – Ходасевич собственноручно вписывает в рукопись друга стихотворение «Досада», тем самым давая расписку, что Сергей Берсеньев – возможно и он, а Евгения Муратова – Грэс.

Изящный, летящий, «хвостатый» почерк Ходасевича так контрастно выглядит на странице, заполненной карандашом детски-неуклюжими каракулями Муни. Они целуются и смеются, торжественно присягая Любви: счастливой для одного, несчастной – для другого. Одному она подарила «Счастливый домик», в другом оставила ощущение: «Ведь я жить не могу, потому что она есть». А сама идет дальше, раздаривая себя. Встреча – для нее эпизод, имя – случайность.

Конечно же, Грэс, Грэси – сквозной персонаж стихов и прозы Муни – это не Евгения Владимировна Муратова, хотя автор позаимствовал у нее иные детали, черточки, памятные и по стихам Ходасевича: красные губы, красный зонтик, легкую подвижность, линии танца. Еще меньше это София Премудрость, Дева– Заря, Купина старших символистов. Это – Любовь, мечта о любви, недостижимая и вечная: вьется совсем рядом, танцует, кружит, дразнит; это страсть, все вокруг освещающая красным. Страсть-мечта.

Воплощением ее может стать Евгения Владимировна Муратова, а может – случайная встречная, о которой Муни написал Ахрамовичу летом 1913 года с финского курорта Naantali, где отдыхал вместе с женой.

…дни жаркие, на солнце, у камышей, на пристани: удочки, черви, окуни, редко-редко подлещик или язь. Даже ночью, когда не спишь, закроешь глаза и без всякого усилия ума видишь уходящий на утоп поплавок. Насыщенный днем мозг дает почти галлюцинацию. Я думаю, что видения святых были подобны. Они были тоже вызваны жизнью, образом жизни. Но ведь это не потому, что отрекся от иного, а потому, что всегда делал желаемое. Неужели poetae nascuntur a sancti fiunt?* Это была бы безвкусица. Господь несправедлив, милостив и склонен иметь фаворитов. Старый любезный господин. Простите мои отступления и дешевые mot, которыми я себя утешаю.

До рыб и адвокатов было в Naantali у меня еще одно пристрастие Прекрасная Шведка. Она действительно прекрасна. Мне указала ее моя жена, совершенно разделяющая мое пристрастие. Она высока, необыкновенно хорошо ходит (я думал, она наездница, но она бывшая актриса; все-таки я различил что-то действительно особенное), хорошо, очень хорошо к лицу и фигуре одета. У нее есть шляпа с длинными острыми перьями, темный костюм с кружевными манжетами, и когда она в дверях seesalun стоит с тросточкой и смотрит на танцы! <…>

Да! Одна дама узнала мне имя и фамилию шведки и получила от меня за это лучшие розы в нашем городе. Прекрасную Шведку зовут Lisi Nygren.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю