Текст книги "Гофман"
Автор книги: Рюдигер Сафрански
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 32 страниц)
«Великими» в итальянских операх были прежде всего постановка, костюмы, декорации, виртуозность исполнения партий и не в последнюю очередь публика. Вечер в опере служил для придворного общества блестящей возможностью показать себя. Буржуазная публика вплоть до конца XVIII века туда не допускалась. Плата за вход не взималась – двери в оперу открывали сословная принадлежность или специальное приглашение. Постановщики не стремились к внутреннему художественному единству, главное, чтобы солисты имели возможность продемонстрировать свое искусство бельканто, виртуозное владение голосом. Оркестр имел второстепенное значение. Иногда включали даже арии из других опер, дабы польстить слуху тех или иных высочайших особ. Фридрих Великий, как известно, с презрением относившийся ко всему немецкому в искусстве и литературе, возвысил в Берлине итальянскую оперу, дабы не уступать великим европейским дворам. Немецких певцов и певиц ангажировали крайне редко, поскольку Фридрих был нелестного мнения о них. Как-то раз он сказал: «Увольте меня от этого, по мне так пусть лучше лошадь проржет арию, чем иметь в моей опере немку примадонной».
Примадонн выписывали из Италии. Однажды Фридрих заключил контракт со знаменитой певицей и танцовщицей Барбариной из Венеции. Однако Барбарина нашла более выгодное предложение и осталась в Венеции. Тогда Фридрих, недолго думая, велел арестовать в качестве заложника поверенного в делах Венеции в Берлине и держал его под стражей до тех пор, пока Венеция не выдала Барбарину под охраной и в закрытой карете. Венецианец обрел свободу, а Барбарина стала услаждать придворное общество. Спустя несколько лет любовник тайком увел ее из Берлина, после чего она блистала в других европейских столицах. В 1799 году этот земной ангел эпохи рококо, к тому времени ставшая уже графиней Кампанини, скончалась в весьма преклонном возрасте – и не в Париже или Лондоне, а в Глогау. Гофман вполне мог познакомиться с нею. Быть может, именно так и произошло.
В конце века престиж итальянской оперы упал. Культурную жизнь определял буржуазный вкус. 5 августа 1789 года, в год Французской революции, в Берлинской опере впервые пели на немецком языке и впервые вход был открыт для простой публики. Давали ораторию «Иов» Диттерсдорфа, сочиненную в духе буржуазно-религиозного сентиментализма. Это событие имело символический смысл. Феодальная опера более не могла конкурировать с буржуазным национальным театром. В том числе и потому, что в ней давались представления только во время зимнего сезона (с ноября по февраль). Немецкие оперные певцы стремились получить ангажемент в драматическом театре. Они уже не желали мириться с предпочтением, отдававшимся итальянцам. Чтобы зал был полон, порой приходилось приказывать офицерам посещать оперу. По этой причине в зале было не менее шумно, чем на сцене, а поскольку в партере тогда еще не были предусмотрены сидячие места, все мероприятие зачастую приобретало характер вечеринки, на которой гости непринужденно беседовали, прогуливаясь по комнате или собираясь в группы.
После смерти Фридриха Вильгельма II в 1797 году опера на некоторое время была закрыта. В зимний сезон 1798/99 года, в первый год жизни Гофмана в Берлине, опять стали давать представления. В репертуаре были оперы Ригини. Юному Гофману, для которого все это было внове, они понравились. Однако «Всеобщая музыкальная газета», рецензии для которой впоследствии будет писать и Гофман, опубликовала разгромный отзыв. Вскоре и Гофман разочаруется в традиционной итальянской опере.
Гофман как художник, как композитор и как писатель все еще прозябал в безвестности. Он еще не создал произведения, которое бы нашло широкий отклик, а потому скромно принимается за учебу, начинает все сначала. Как литератор он упражняется в описаниях (путевой дневник), вместо того чтобы сочинять самому (как это он попытался сделать в своих первых двух романах); в живописи занимается этюдами, «словно начинающий», а сочинению музыки учится у капельмейстера Рейхардта, который радушно принял своего земляка. Иоганн Фридрих Рейхардт (1752–1814), сын кёнигсбергского городского музыканта, музыкальный вундеркинд, пользовавшийся покровительством графа Кейзерлинга, слывшего большим меценатом, сумел выбиться в композиторы и виолончелисты при Фридрихе Великом. Он даже стал придворным капельмейстером.
Рейхардт не скрывал своего восхищения Французской революцией. Из-за своего «республиканизма» он в 1794 году лишился должности. «После этого Рейхардт с яростью и негодованием кинулся в революцию», – писал Гёте в своих «Анналах» в 1795 году. В «Ксениях» Шиллер и Гёте весьма пренебрежительно отзывались об этом мятежном человеке, издававшем в те годы и литературно-политические журналы («Лицей», «Германия»). Они уличали его в литературной некомпетентности, порицали за низкопоклонство, упрекали в том, что он берет деньги у двора, который тут же подвергает политическим нападкам, называли его интриганом; раздражал их и успех, которым пользовался Рейхардт у женщин. Рейхардт удостоился почти такого же количества двустиший, как и Николаи, другой объект нападок веймарских олимпийцев. Эта кампания обратила на себя внимание, и хорошо отзываться о Рейхардте стало дурным тоном. Однако у него нашлись и защитники. Среди них – Кант и Жан Поль. «Ужасно прискорбно для моего сердца, – писал последний, – что Гёте мог ранить столь близкого мне человека, как добрый Рейхардт». Жан Поль был в числе гостей в имении Гибихенштейн, где Рейхардт привечал под своим крылом молодых романтиков. Тик, братья Шлегели, Новалис и Фихте также бывали там, но они не сохранили чувства благодарности по отношению к тому, кто оказывал им гостеприимство. Фридрих Шлегель, которому Рейхардт обеспечил его первое публицистическое выступление, присоединился к общему хору хулителей, назвав Рейхардта «суетным экс-капельмейстером».
Рейхардту пришлось бороться за свою репутацию и искать средства к существованию. Нашлись люди при дворе, особенно женщины, которые замолвили за него словечко, и в 1797 году он вновь получил должность, правда, уже не придворного капельмейстера, а управляющего солеварнями в Шёнбеке близ Галле. Его обязанностью было организовать сбыт соли во Франконию, с чем он блестяще справился. Впрочем, работа не отнимала всех его сил и времени, и в зимний сезон он регулярно появлялся в Берлине, устраивая там концерты, участвуя в публицистической борьбе за «дероманизацию» музыкальной жизни и давая королеве Луизе уроки пения. Однако к дирижерскому пульту придворной оперы управляющего солеварнями не допускали, хотя с 1798 года ему вновь предоставили право именоваться «капельмейстером».
Учеником этого скандально знаменитого человека и стал Гофман. Его не отпугнули ни республиканские пристрастия учителя, ни кампания, развязанная против него. Он продолжал относиться к Рейнхардту с величайшим уважением. В автобиографических заметках Гофман называет его, наряду с соборным органистом Подбельским, своим главным музыкальным учителем. Правда, при этом он видит и ограниченность Рейхардта. В 1814 году Гофман писал: «Если порой мастеру что-то и не удавалось, то происходило это, вероятно, оттого, что его приобретенные эстетические представления о внешней форме отдавали приоритет разуму, который слишком склонен к обузданию фантазии, а она, разрывая все оковы, должна парить в смелом полете и неосознанно вдохновенно касаться струн, звуки которых, доносясь из вышних, чудесных сфер, находят отклик в наших душах».
Гофман здесь кратко формулирует свой собственный эстетический принцип: разум не должен сковывать фантазию.
Сам он намеревается выйти за те пределы, положенные разумом, которые сковали его учителя. Однако в свои первые берлинские годы он еще не идет столь далеко, ему еще недостает сил для «смелого полета».
В 1799 году Гофман сочиняет несколько песен для гитары и пишет зингшпиль «Маска». Замысел этих произведений обнаруживает мало смелости. Скорее они продиктованы трезвым расчетом. Гофман надеется, воспользовавшись сиюминутной конъюнктурой, создать себе имя. Песни для гитары он отправляет музыкальному издателю Гертелю в Лейпциг, дав в сопроводительном письме следующее пояснение: «Во всех музыкальных магазинах есть спрос на произведения для испанской гитары – инструмента, который теперь, хотя бы и ради того, чтобы отдать дань моде, берет в руки каждая дама, каждый кавалер, соблюдающий правила хорошего тона» (14 сентября 1799). Однако у Гертеля, видимо, не было спроса на подобного рода сочинения, поскольку он отказался издавать их. Не лучше обстоят у Гофмана и дела с зингшпилем. И в этом случае он полагает, что вкусы публики на его стороне, однако Ифланд даже не удостоил ответом безвестного в театральном мире автора. Лишь после специального запроса ему возвратили в 1804 году либретто и партитуру. На письме Гофмана Ифланд оставил заметку: «Разыскать и вежливо возвратить».
В своем зингшпиле «Маска» Гофман частично выходит за рамки, установленные правилами жанра. Не идиллия, не природа и не веселая, кокетливая любовная игра стоят на переднем плане – он использует мотив леденящих душу романтических сюжетов. Рануччо, искатель любовных приключений, которого сопровождает неуклюже-хитроватый слуга, покинул очередную пассию, и за это его преследует мстительный дух, «маска». Рануччо влюбляется в Манандану, дочь греческого купца, однако та не отвечает ему взаимностью. Это дает Гофману возможность вложить в уста Рануччо слова, рожденные его собственной любовной драмой, пережитой в Глогау: «Да, я – безумец, мятущийся против судьбы, против природы, в бессильной ярости грызущий оковы, которыми опутал меня злой рок».
В подобного рода проявлениях экзистенциального страха уже просматривается будущий Гофман – Гофман «Эликсиров сатаны». Однако это не слишком подходило для принятой атмосферы зингшпиля. Оковы, не позволяющие Рануччо сблизиться с Мананданой, действуют, как впоследствии выясняется, благотворно, ибо они уберегли героя от инцеста. В финале пьесы выясняется, что Манандана является сестрой Рануччо. В конце концов все устраивается наилучшим образом, поскольку за зловещей маской скрывается покинутая возлюбленная, прощающая неверного любовника, когда в нем вновь пробуждается чувство к ней. Гофман и сам придавал этому зингшпилю мало значения. Он быстро забыл о нем и лишь спустя четыре года вспомнил и затребовал обратно текст и партитуру.
Гофман, прибывший в Берлин с намерением как можно скорее закончить свое юридическое образование, лишь в марте 1800 года сдает третий экзамен на должность. Виной столь значительной задержки опять стала его страсть к искусству, совершенно завладевшая им в богатом событиями и соблазнами Берлине. Лишь после того как был закончен и отправлен в театр зингшпиль, Гофман вместе с Гиппелем, на несколько дней прибывшим в Берлин, чтобы также сдать здесь третий экзамен, начинает готовиться к экзамену и сдает его с оценкой «превосходно». В мае он получает назначение на должность асессора в суде Познани – еще один шаг в направлении «хлебного дерева», обрести которое он, правда, надеялся в Берлине.
В начале нового столетия Гофман покидает Берлин, что совпадает также с началом новой эпохи в его жизни. Со всей определенностью следует сказать, что лишь теперь Гофман становится взрослым, ибо лишь теперь он выходит за пределы опекающей и контролирующей его семьи. Другие в его возрасте давно уже самостоятельно пробиваются в жизни. Он же и в свои студенческие годы, и позднее жил в семье, оставался под семейным присмотром и в Глогау, и в Берлине. Обручение с Минной еще более усилило его привязанность к родственному окружению. И если бы он и вправду получил, как того хотел, назначение в Берлине, то, вероятнее всего, уже никогда не вырвался бы из-под опеки дядюшек и тетушек. Хотел он того или нет, но благодаря своему отъезду в Познань он вырвался на волю, встал на ноги.
Гофман отчетливо сознавал переломный характер этого события. Позднее, в письме Гиппелю (25 января 1803), он признавался, что до переезда в Познань «фантазия» была для него причиной «ада и рая», теперь же он вынужден следовать «железному требованию действительности». До Познани, как ему представляется, душевное смятение было подобно «лирическому донкихотству», теперь же оно обретает оттенок серьезности – яркий или, может быть, серый.
К тому времени, когда в июне 1800 года Гофман отправлялся в Познань, он уже два с половиной года был обручен с Минной. Почти все это время он жил с ней под одной крышей и относился к ней как к одному из членов семьи. Минна была неотъемлемой составной частью того мира Дёрферов, который он покидал, отправляясь в Познань. Разлука с невестой его мало печалила. Если для сравнения вспомнить о его мучительном расставании с Дорой, то станет ясно: он не любил свою кузину. Не случайно, что он не упоминает о ней в своих письмах берлинского периода.
С Минной он обручился перед отъездом из Глогау, поскольку нуждался в успокоении и своего рода компенсации: в успокоении – дабы укрепиться в собственном решении наконец-то всерьез и со всей энергией пробиваться вперед по нелюбимой стезе юриспруденции; в компенсации – за любовные страдания, причиненные ему романом с Дорой. Теперь давняя любовная печаль позади, и потому он не нуждается более в компенсации, а служебная карьера, которую он начинает, пока что удовлетворяет его потребность в «солидности». Не успокоение, а развлечения требуются ему, но для этого Минна не годится. Она – по крайней мере в глазах Гофмана – предназначена на роль образцовой супруги чиновника, а свежеиспеченный асессор в настоящее время не склонен подвергать «очиновничиванию» свою любовную жизнь.
Правда, все это не означает, что Гофман уже ко времени отъезда из Берлина готов был порвать с Минной. Еще поздним летом 1800 года он писал своим кёнигсбергским родственникам о намерении жениться. Однако при этом он не предпринимает ничего для реализации своего намерения. Он остается пассивен, словно бы желая, чтобы само развитие событий привело его к окончательному решению. Спустя полтора года, когда он получит должность правительственного советника с твердым окладом, позволяющим ему завести семью, он, наконец, примет решение – и не в пользу Минны.
Гофман отправляется в Познань с таким чувством, словно его жизнь по-настоящему еще и не начиналась. Что касается любви, то Дора была для него уже невозможна, а Минна представлялась чем-то пресным и слишком обычным. Можно сказать, любви у него еще не было. И он надеется, что вся жизнь впереди. Точно так же и в отношении искусства, в котором он до сих пор так мало достиг. Берлинские юные гении – братья Шлегели, Тик, Брентано – немногим старше его, а уже наделали столько шума. О них говорят, а о нем, естественно, нет. Он не имеет имени, он пробует, учится, даже создает кое-что, однако не находит ни малейшего отклика у публики. Но что хуже всего – собственные произведения не убеждают и его самого. Иначе как могло случиться, что он на несколько лет просто забыл о своем зингшпиле!
Гофман, в отличие, например, от Шопенгауэра, не был настолько уверен в своей гениальности, чтобы возлагать на других вину за собственное непризнание. Подобной самоуверенности у него нет и никогда не будет. В юные годы считавшийся почти что музыкальным вундеркиндом и уже положивший в стол два романа собственного сочинения, он задержался в развитии. Очевидно, ему необходимо было пережить социальный крах (потерю должности в Варшаве в 1806 году, безработицу, голодную зиму 1807 года в Берлине), чтобы прорвались наружу его творческие силы, чтобы он смог убедить в собственной состоятельности и самого себя, и других.
Глава восьмая
ОПОРА НА СОБСТВЕННЫЕ СИЛЫ
В июне 1800 года Гофман в сопровождении Гиппеля, который вскоре возвратился в свое имение, прибыл в Познань и поселился на квартире в доме типографа Деккера на Вильгельмштрассе.
После второго раздела Польши в 1793 году провинция и город Познань отошли к Пруссии. Город населяли преимущественно поляки. Прусское управление воспринималось как оккупационный режим.
Познань – один из старейших городов Польши. С X века он являлся центром значительного епископства. В путевых заметках тех лет непременно отмечается впечатляющий вечерний колокольный звон более чем двадцати церквей. Для протестантов пруссаков это католическое колокольное благочестие уже само по себе было вызовом.
До 1296 года Познань являлась резиденцией польских герцогов, приглашавших в город немецких купцов и ремесленников. Западная часть города и была построена немецкими переселенцами. До перехода города под власть Пруссии здесь действовало старинное Магдебургское право. В позднее Средневековье Познань входила в состав Ганзы. Добротные дома бюргеров напоминали об этом периоде процветания. Однако с начала XVIII века город утратил свое значение. Если верить свидетельствам современников, то Познань к моменту перехода под власть Пруссии находилась в полном упадке: обветшавшие, опустевшие дома и немощеные, не проходимые после дождя улицы определяли облик города. Рассказы о том, что в подвалах некоторых домов догнивали человеческие останки, видимо, относились к числу зловредных слухов, получивших тогда распространение.
Немцы в Познани старались, как правило, держаться друг друга. В первую очередь это касалось прусских чиновников и офицеров. Они составляли замкнутую группу со своими привычками и развлечениями. Правда, в отношениях между чиновниками и военными наблюдалась напряженность, которая, как мы увидим далее, сыграет роковую роль в жизни Гофмана.
Большинство чиновников и офицеров считали свое пребывание в Познани временным. Многие из них еще не были женаты или жили в разлуке со своими семьями и потому чувствовали себя свободнее, могли многое позволить себе, особенно в отношении польского населения. Представители господствующей нации смотрят на окружающее не только как на источник угрозы, но и с любопытством. С позиции мнимого превосходства можно позволить себе пуститься во все тяжкие. Нравы в Польше были менее строги, чем в Германии, и этим пользовались новые хозяева страны. Собираясь в компании, они предпринимали «завоевательные походы». Хитциг, с которым позднее сдружился Гофман, сообщает: «Поступление на службу в бывшие польские провинции для каждого молодого человека не слишком строгих правил таило в себе большую угрозу, поскольку он спешил тогда изведать в жизни всего… Этому способствовали обычаи страны, согласно которым ты вынужден пить везде, куда бы ни ступила твоя нога, и притом пить крепчайшее венгерское вино, без которого не обходится ни один поляк… вольность нравов и даже очарование польских женщин и т. д.». В «этом водовороте», продолжает Хитциг, было очень трудно «удержаться». Гофману, во всяком случае, это не удалось.
И действительно, Гофман, оглядываясь назад, признается своему другу Гиппелю: «Борьба противоречивых чувств, намерений и т. п. уже несколько месяцев бушевала внутри меня – я хотел одурманить себя и стал тем, кого школьные наставники, проповедники, дядюшки и тетушки называют распутниками. Ты знаешь, что излишества достигают своей высшей цели только тогда, когда им предаются преднамеренно, и так было со мной» (25 января 1803).
Противоречивые чувства, которые он хотел заглушить в себе, касались Минны, предстоявшей женитьбы и вынужденной необходимости разрываться между службой и искусством. Остается неясным, какого рода были «излишества», в которых он укоряет себя. Скорее всего, имелись в виду обычные прегрешения – пьянство и женщины. Гиппель, встретив своего друга осенью 1801 года в Кёнигсберге, почувствовал отвращение к тому, как Гофман смаковал непристойности. Он открыл происшедшие в друге перемены, проявлявшиеся в его предрасположенности ко всему пошлому и особенно непристойному. Гиппель писал свои заметки уже после смерти Гофмана, когда стали распространяться слухи, что тот умер якобы от сифилиса. Именно это и имел в виду Гиппель: «Я думаю, что мы не ошибались, когда искали в этом периоде (жизни в Познани. – Р. С.)… зачатки его стремительной физической деградации». Сегодня мы уже не в состоянии проверить, сколь верным было это суждение. Достоверно лишь то, что годы жизни в Познани дали Гофману, до тех пор жившему под постоянным надзором, возможность почувствовать большую свободу. В компании с другими асессорами и советниками, которые не менее были склонны перейти через край дозволенного (он называл эту компанию «чрезвычайно веселым братством»), Гофман в полной мере использовал представившуюся возможность. Впрочем, к числу его приятелей в Познани принадлежал и книготорговец Кюн, издававший порнографическую литературу, в том числе роман «Сестра Моника», авторство которого одно время приписывали Гофману.
Однако совсем без присмотра Гофман не оставался и в Познани. Его соседом по дому был правительственный советник Иоганн Людвиг Шварц, на семнадцать лет старше его, который вместе со своей женой и ее сестрой взял на себя заботы о молодом асессоре. Он избрал в отношениях с Гофманом роль отца, хотя, будучи столь же остроумным человеком, сочинителем и любителем музыки, скорее являлся его другом.
Уже после нескольких недель знакомства они задумали совместно написать зингшпиль, причем Гофман должен был сочинить музыку, а Шварц – либретто. Из этого ничего не вышло, зато они реализовали другой проект – «Кантату на празднование нового столетия», которая и была исполнена 31 декабря 1800 года в познаньской «ресурсе». «Зюдпройсише цайтунг» с похвалой отзывалась о «чудесной музыке», сочиненной «правительственным асессором Гофманом». На текст Шварца, в котором прославлялась Пруссия, Гофман сочинил героическую музыку. Одаренные певческими задатками чиновники вместе с супругами пели на мелодию Гофмана: «Фридрих Вильгельм на престоле! О, светлая надежда! Слава!» Королева, получившая партитуру и либретто, ответила благосклонным письмом, которое Шварц смог использовать вместо паспорта при пересечении границы.
Хотя Гофман все еще ничего не знал о судьбе своей «Маски», лежавшей в Берлине у Ифланда, он в 1801 году вновь принялся за сочинение зингшпиля. Для Шварца как либреттиста эта работа, видимо, оказалась не под силу, поэтому Гофман, без ложной скромности, взял в качестве либретто сочинение Гёте «Шутка, хитрость и месть».
Он урезал эту непритязательную, написанную в стиле комедии дель арте вещицу до одной трети ее первоначального объема и быстренько сочинил к ней музыку. Текст и партитуру он послал весной 1801 года в Берлин, и Рейхардт дал на них благоприятный отзыв. То ли через него, то ли через невесту Минну произведение попало в руки к Жану Полю, изъявившему готовность передать его с соответствующими рекомендациями Гёте. Гёте, очевидно, никак не отреагировал, хотя Жан Поль в сентябре 1801 года еще раз напомнил ему о произведении «молодого пылкого автора». Видимо, Гофман каким-то образом получил партитуру и либретто обратно, поскольку осенью 1801 года постановка зингшпиля была неоднократно представлена в Познани театральной труппой Дёббелина. Для Гофмана это был успех – как-никак впервые профессиональная труппа давала спектакль по его произведению.
Текст и музыка этого зингшпиля не сохранились. Партитура, очевидно, сгорела еще при жизни Гофмана, о чем он сожалел в поздние годы, будучи высокого мнения о своем раннем произведении. В рецензии 1813 года на увертюру Бетховена «Эгмонт» он упоминает этот зингшпиль, причем в весьма примечательной связи – высказывая критические суждения по поводу того, что на произведения столь великого поэта, как Гёте, зачастую пишут музыку посредственные композиторы. В качестве исключения он упоминает зингшпиль «Шутка, хитрость и месть», правда, не называя себя как автора музыки.
И все же чувство авторского удовлетворения, испытанное им после постановки в Познани, не могло компенсировать того ощущения внутреннего разлада, которое нарастало к концу года. Дав брачное обещание, он чувствовал себя морально связанным и вместе с тем все отчетливее сознавал, что не любит Минну и не хочет вести ту размеренную жизнь чиновника, которую прочили ему Минна и ее родня.
Оглядываясь назад, он называет эти недели пережитого кризиса, когда он мучительно шел к принятию решения о расторжении помолвки, поучительным биографическим эпизодом «для тех, кто полагает, что любит и любим, и намеревается вступить в священное состояние брака» (из письма Гиппелю, весна 1803 года). Минна становилась для него обузой еще и по той причине, что в начале 1802 года в его сердце зарождалась новая любовь. В доме правительственного советника Шварца бывали дочери отставного секретаря познаньского магистрата Михаэля Рорера. Одна из них уже была замужем за следователем Готвальдом, знакомым Гофмана, а другая, необычайно красивая Марианна Текла Михаэлина, или Миша, как стал называть ее Гофман, еще не связала себя брачными узами. Рореры были поляками, и Марианна Текла говорила на ломаном немецком языке. Это была 23-летняя девушка «хорошего телосложения, среднего роста, с темно-каштановыми волосами и темно-голубыми глазами» – так ее описывал Гофман своему другу Гиппелю в письме весной 1803 года, не забыв приврать, что она – дочь бывшего бургомистра. Весьма примечательная попытка со стороны Гофмана повысить в глазах друга собственный социальный статус!
Гофман влюбился в Мишу, однако о браке даже не помышлял. Как сообщает Хитциг, Гофман сам рассказывал ему, «что его будущая жена сначала привлекла его тем, что уже была почти обручена с другим человеком, от которого он ее увел». Схожие воспоминания имеются и в «Записках» Шварца от 1828 года. Он пишет, что Гофман тогда «был влюблен в свою будущую жену, польскую красавицу Михаэлину Рорер, однако при этом был бы не прочь обладать красивой девушкой, не связывая себя узами брака. Между тем моя Дорис и ее сестра взяли ее под свою защиту, так что вся эта история сделалась достойной настоящего романа, и дорога Гофмана к достижению цели в конце концов пролегла через церковь, сколь бы он ни старался пробираться окольными путями». Этот «настоящий роман» Гофман собирался в 1820 году написать сам, придумав ему название «Предсвадебный медовый месяц Якобуса Шнельпфеффера». Он должен был стать, как однажды заметил Гофман, его лучшим произведением, однако работа в апелляционном суде и другие писательские замыслы не позволили ему осуществить задуманное.
«Предсвадебный медовый месяц» начался весной 1802 года. В конце февраля того года Гофман узнал, что в скором времени состоится назначение его на должность правительственного советника суда в Познани. Главный канцлер Гольдберг в Берлине одобрил это назначение. Очевидно, влиятельный берлинский дядюшка Гофмана извлек из своей дружбы с Гольдбергом пользу и для племянника. Ситуация складывалась таким образом, что нельзя было долее откладывать принятие решения: правительственный советник с окладом в 800 рейхсталеров мог считаться достойным женихом и в зажиточной буржуазной среде, так что у Гофмана теперь уже не было убедительной причины и дальше тянуть со свадьбой. Ему надо было решаться.
В начале марта 1802 года он обращается в письме к Минне Дёрфер с просьбой считать их помолвку расторгнутой. Это решение далось ему очень нелегко, ибо он, естественно, не мог не предвидеть, что все его родственники обрушат на него свои проклятия. Вместе с тем он ощущал и «разлад с самим собой» (письмо Гиппелю от 25 января 1803 года). У него была причина упрекать самого себя в том, что из-за собственной боязни принять решение он так долго понапрасну обнадеживал Минну. По меркам того времени, за четыре года, прошедшие с момента обручения, она превратилась в «старую деву». И действительно, Минна так и не выйдет замуж.
Гофман пытался оправдаться перед Гиппелем, моральное суждение которого так много значило для него: «Если бы я писал эту автобиографию с добросовестностью Руссо, намеревавшегося предстать перед судом вечности со своей „Исповедью“ под мышкой, то Минна Дёрфер дружески протянула бы мне руку – не для примирения, нет, ибо я был безвинен, когда все проклинали и бранили меня за неверность. С большим усилием я разорвал отношения, которые сделали бы несчастными и ее, и меня» (весна 1803). Гофман, несомненно, прав, только осознать это следовало бы значительно раньше. Однако ему потребовалось сначала стать правительственным советником и найти другую женщину, прежде чем прийти к подобному осознанию.
В то время, когда принималось столь трудное решение (февраль – март 1802 года), у Гофмана еще нашлось настроение и желание принять участие в карнавальном розыгрыше. Для него это имело самые серьезные последствия – и вот еще один пример того, как он, будучи не в ладу с самим собой, в горестные минуты жизни мог безудержно предаваться сатире и шуткам. Во время карнавального бала-маскарада прусской колонии в Познани, растянувшегося на три вечера, произошел громкий скандал. Уже в первый вечер, 28 февраля 1802 года, появились в масках продавцы карикатур, в которых была отражена chronique scandaleuse[28]28
Скандальная хроника (франц.).
[Закрыть] Познани. Каждый смеялся, но лишь до тех пор, пока не замечал, что и над ним тоже смеются. Продавцы картинок постарались, чтобы никто не получил сразу же в руки карикатуру на самого себя. В карикатурах высмеивались высокопоставленные особы города. Не составляло никакого труда узнать генерал-майора фон Застрова, который созывал гостей на свои эксклюзивные вечерние посиделки, выстукивая барабанную дробь чайной ложкой, или его супругу, изображенную в виде танцовщицы на чрезмерно высоких каблуках в окружении зрителей, у которых от скуки вытянулись лица. Сухопарый председатель Палаты военных и домениальных имуществ карикатурно изображался как импозантный генерал Кюстин, которого революция, как известно, отправила на гильотину. На другой карикатуре инвалиды несли в корзине на бал молодцеватых офицеров. Можно было также видеть, как почтенные члены юнкерских семейств наперегонки бегут в долговую тюрьму.
Как только в руки генерал-майора фон Застрова попала карикатура на него самого, веселье тут же прекратилось. Он отдал приказ схватить торговцев картинками, но тех и след уже простыл. Им, однако, хватило смелости появиться и на следующий вечер, чтобы раздать гостям длинные носы из папье-маше. И на сей раз им удалось благополучно избежать задержания, что дало повод для пересудов о том, что начальник полиции фон Бредов, не ладивший с начальником военного гарнизона фон Застровом, сознательно покрывает «пасквилянтов». В третий вечер появился некто нарядившийся посыльным апелляционного суда с объявлениями, оповещавшими публику о дерзком поступке торговцев карикатурами и призывавшими заявлять на злодеев. И этому посыльному апелляционного суда также удалось уйти.