Текст книги "Гофман"
Автор книги: Рюдигер Сафрански
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 32 страниц)
Рюдигер Сафрански
ГОФМАН
Посвящается Рике
Нет ничего скучней, чем, укоренившись в почве, держать ответ перед каждым взглядом, каждым словом.
«Принцесса Брамбилла»
МЕЖДУ СКАЗКОЙ И РЕАЛЬНОСТЬЮ
Берясь за написание книги о хрестоматийно известной личности, трудно рассчитывать на открытие, на то, что удастся сказать свое слово, – казалось бы, о чем тут еще говорить? Крупицы новых сведений, как правило, не спасают, поскольку искушенный читатель ждет не уточнений по частным вопросам, а нового взгляда, и если автору удается это, не впадая в субъективизм и ложное новаторство, его поздравляют с крупным успехом. При этом совершенно не важно, станет ли новая книга бестселлером или же заслужит похвалу от узкого круга знатоков, поскольку серьезный автор, даже если приятны ему хвалебные отзывы в популярных изданиях и (по понятным причинам) большие тиражи, прежде всего ценит мнение именно знатоков, которых никогда не бывает много. Правда, могут ошибаться и они, и тогда выносит свой вердикт самый строгий судья – время, бесследно уносящее в небытие все случайное, легковесное. С момента первой публикации биографического исследования Р. Сафрански об Э. Т. А. Гофмане прошло более двадцати лет, и теперь уже можно говорить, что оно не было проходной, «очередной» книгой о великом немецком писателе.
Известно, что «величие» Гофмана признавалось не всегда и не всеми. Может показаться обидным парадоксом то, что именно у себя на родине, в Германии, ему доводилось слышать самые нелицеприятные отзывы о своем творчестве (и не от кого-нибудь, а от «самого» Гёте), а его сочинения, пережив краткий миг популярности, когда они заполоняли альманахи и многотиражные карманные издания, очень скоро канули в забвение. Быть может, причиной послужило то, что наряду с «Кавалером Глюком» и «Золотым горшком» Гофман опубликовал массу таких вещей, которые ни один уважающий себя писатель не включил бы в собрание своих сочинений, вследствие чего «серьезная» критика не считала нужным обращать на него внимание. По прошествии нескольких десятилетий вместе с возрождением интереса к эпохе романтизма вышел из тени забвения и Гофман, хотя писателем «первого ряда» он так и не стал[1]1
Еще один парадокс: в библиотеке Немецкого культурного центра имени Гёте в Москве нет ни произведений самого Гофмана, ни книг о нем – невероятно, но факт!
[Закрыть]. Правда, утешением ему могло бы, наверное, послужить то, что за рубежами родины, особенно во Франции и России, интерес к нему никогда не угасал. В России произведения Гофмана приобрели известность еще в 20-е годы XIX века, тогда же появились и первые переводы их на русский язык. Ф. М. Достоевский в молодые годы перечитал всего Гофмана как на языке оригинала, так и в русских переводах. Сказка «Щелкунчик и мышиный король» вдохновила П. И. Чайковского на создание балета «Щелкунчик». 1 февраля 1921 года в Петрограде возникла литературная группа «Серапионовы братья», объединившая в своем составе десять молодых писателей (М. М. Зощенко, В. А. Каверин, К. А. Федин и др.). И этим не исчерпываются примеры популярности Э. Т. А Гофмана в нашей стране.
Это что касается Гофмана-писателя. Но, как известно, Гофман не ограничивался беллетристикой, отдав немалую дань другим искусствам – в частности, музыке и живописи. И хотя на этих поприщах он преуспел меньше, чем в литературе, они остаются неотъемлемой частью того, что можно было бы определить термином «феномен Гофмана». Именно этот феномен Р. Сафрански и рассматривает в своей книге. Факты биографии Гофмана служат своего рода канвой, на которой автор выводит замысловатый узор собственных размышлений о природе творчества. Мысль о том, что любой писатель, в сущности, пишет о себе самом, черпая из собственной биографии основной материал для своих произведений, не нова и почти всегда справедлива, поэтому Р. Сафрански без труда увлекает читателя в кильватер своих рассуждений и толкований, идя, как говорится, от простого к сложному и наконец открывая такие бездны человеческой души, в которые подчас страшно заглядывать. Самого Гофмана неодолимо влекли эти бездны, и в своих лучших произведениях он достигал такого уровня проникновения в них, что даже специалисты по психологии и психиатрии склонны усматривать в этом профессиональный подход. Не случайно Р. Сафрански многократно упоминает З. Фрейда, подводя читателя к мысли, что Гофман в чем-то предвосхитил его открытия в области психоанализа.
Гофман как феномен уникален, трудно поддается истолкованию и не может быть разложен на составляющие его элементы, поскольку подобного рода разложение, предпринятое, допустим, с целью изучения и объяснения, способно породить лишь чувство разочарования: феномен исчезает, и вместо него удивленному взору предстают ничем особенно не примечательный художник-карикатурист, не дотянувший до среднего уровня композитор, дирижер-середнячок, рядовой исполнитель и беллетрист, произведения которого, заслуживающие эпитета вершинных, можно пересчитать по пальцам одной руки. Ни в одной из этих областей искусства он не достиг того положения, которое в музыке занимает боготворимый им Моцарт. Именно за ним он тянулся всю жизнь, но сумел позаимствовать у него лишь имя Амадей, коим самочинно заменил полученное при крещении имя Вильгельм.
И все же музыка сыграла совершенно особую роль в жизни и творчестве Гофмана. Он увлеченно занимался ею с младых лет, мечтая о карьере профессионального музыканта и композитора. Говорят, у него были неплохие задатки для этого. Это мнение разделяет и Р. Сафрански, полагая, что Гофман, прояви он больше настойчивости и терпения, мог бы стать выдающимся дирижером – хотя, возможно, и не столь великим, чтобы о нем помнили двести лет спустя. Прославила и обессмертила его литература, но известности он сперва добился как музыкант и музыкальный критик. Весьма примечательно, что одно из лучших его литературных произведений, «Кавалер Глюк», было опубликовано в газете в качестве рецензии на музыкальную жизнь Берлина начала XIX века. И в дальнейшем музыка служила темой или мотивом литературных произведений Гофмана, а также давала побудительный импульс к его литературному творчеству. Уже будучи в зрелых летах и испытывая чувство неудовлетворенности от достигнутого в искусстве, он мечтал создать «opus magnum», «великое творение», которое бы навеки прославило его, и этим «опусом», уповал он, будет его опера «Ундина». Литературе же он отводил совсем иную роль: принимаясь за написание романа «Эликсиры сатаны», он рассчитывал на то, что эта вещь обеспечит ему материальный достаток, сделается для него «эликсиром жизни» в финансовом отношении.
Стало уже расхожим выражение «портрет на фоне эпохи», однако далеко не каждому из тех, кто берется за написание биографического произведения, будь то небольшой очерк или целая книга, удается убедительно показать связь своего героя с событиями его времени. Р. Сафрански это, несомненно, удалось. Он блестяще показал, что все творчество Гофмана (причем не только литература, но также музыка и живопись) было непосредственным образом связано с событиями того времени. Гофман прямо откликался на веяния эпохи. Психология и психиатрия, медицина, педагогика, теория сна, животный магнетизм, механические автоматы, теория электричества – ничто не прошло мимо него. Повальное в то время увлечение магнетизмом оставило свой след во многих произведениях Гофмана, а не только в рассказе «Магнетизер», который Р. Сафрански подвергает дотошному анализу, делая порой, может быть, неоправданно далеко идущие выводы, в частности, проводя параллель между магнетизером – литературным персонажем и реальным историческим лицом – Наполеоном.
Это в какой-то мере мистическое (в трактовке Р. Сафрански) отношение Гофмана к одному из главных политических деятелей той эпохи побуждает задаться вопросом о политических пристрастиях нашего героя. Оказывается, что они совершенно отсутствовали. Неприятие Гофманом политики доходило до того, что он никогда, начиная с юных лет, не читал газет и не участвовал в разговорах на политические темы. Р. Сафрански умело обыгрывает это обстоятельство, показывая, как политика неумолимо настигает Гофмана, принципиально аполитичного человека, порой превращая его жизнь в ад. Так, помимо своей воли он оказался втянутым в политическую кампанию, получившую название «преследование демагогов», однако не захотел быть слепым орудием в руках верховной власти. Он действовал, руководствуясь исключительно своей совестью и собственным правосознанием, навлекая на себя немилость начальства, действовал так, что у стороннего наблюдателя могло сложиться впечатление – он не ведает, что творит. Р. Сафрански подробно анализирует эту позицию Гофмана, интерпретируя ее как конфликт двух миров – внутреннего мира человека и внешнего мира. На мой взгляд, это одна из наиболее интересных частей книги, способная стать откровением для читателя, не склонного углубляться в философские размышления по поводу творчества писателя.
Членом пресловутой «Непосредственной следственной комиссии по выявлению изменнических связей и других опасных происков», занимавшейся «преследованием демагогов», Гофман оказался в силу занимаемой им должности советника Берлинского апелляционного суда. Да, именно так: Гофман, художественная натура, писатель, музыкант, живописец, большую часть своей жизни состоял на государственной службе, был чиновником. Р. Сафрански безжалостно препарирует эту двойственность бытия своего героя – государственного чиновника и человека искусства: человек, совмещающий чиновничью должность со служением музам, считает он, обречен быть дилетантом в том и другом деле. Таким образом, Гофман – дилетант, дилетант во всем: в юриспруденции, в литературе, музыке, живописи. Никто не признает его своим, везде он чужой: для юристов он – капельмейстер, господин сочинитель, рисовальщик; для людей искусства – судейский чиновник, берущийся то за дирижерскую палочку, то за перо.
Но постепенно для Гофмана эта двойственность положения становится жизненной позицией: ни в чем не быть укорененным, ничему не принадлежать целиком, ни в чем не идти до конца, ни для кого не быть безоговорочно своим. Р. Сафрански имел все основания написать: «Гофман мало заботился о том, чтобы пустить корни, и над теми, кто всегда норовит укорениться, вдоволь посмеялся в своей сказке „Королевская невеста“.» А слова из другой его сказки, «Принцессы Брамбиллы»: «Нет ничего скучней, чем, укоренившись в почве, держать ответ перед каждым взглядом, каждым словом», – взял в качестве эпиграфа ко всей книге[2]2
Встречающиеся в тексте книги цитаты из произведений Гофмана большей частью переведены мною, за исключением отдельных, ставших уже классическими, переводов (В. С. Соловьева, А. А. Морозова).
[Закрыть]. Пожалуй, слова эти лучше всего отражают жизненное кредо Гофмана.
Как сам Гофман, так и герои его произведений живут двойной жизнью, переносясь из реальности в сказочный мир и обратно, до конца не принадлежа ни одному из этих миров и сохраняя известную независимость от них обоих. Гофман возвел в ранг принципа, жизненного и творческого, соединение повседневного и чудесного. Р. Сафрански своим биографическим исследованием о Гофмане помогает читателю увидеть нечто более серьезное и даже трагическое там, где раньше поверхностный взгляд улавливал лишь буйство фантазии сказочника, не имеющего иного намерения, кроме как поразвлечь публику. Даже если кому-то и покажется, что автор местами перебарщивает, сгущает краски, подгоняет выводы под собственную концепцию или спрямляет путь к намеченной цели, его книга дает хороший стимул заново перечитать давно известные сочинения Гофмана и попытаться увидеть ту реальность, которую он превратил в волшебное царство сказки.
Василий Балакин
ПРЕДИСЛОВИЕ
Эрнст Теодор Амадей Гофман лишь в весьма зрелом возрасте заставил говорить о себе, хотя и считался в детстве музыкальным вундеркиндом, а на двадцать первом году жизни уже держал в ящике письменного стола два пухлых романа собственного сочинения. Ему было 27 лет, когда вышла в свет его первая публикация, после чего пришлось ждать еще шесть лет, пока в 1809 году «Кавалер Глюк» не ознаменовал собою его подлинный литературный дебют. С ранних лет он мечтал о жизни в искусстве, однако недостаточно сделал для того, чтобы воплотить свои мечты в жизнь. Ему надлежало пойти против обычаев своей семьи, но на это ему не хватило решимости. Поначалу он лишь забрал для себя немного свободы, дабы, по выражению Сартра, «сделать что-то из того, для чего был сотворен». Неохотно, мучительно, теша себя мечтами о бегстве к свободе, но в конце концов все же послушно пошел он по пути, который должен был привести его под «хлебное дерево» профессии юриста. Однако он шел по нему с предубеждением, ограничивая, сдерживая себя. Долгое отсутствие внимания к нему хотя и не избавило его от повседневной рутины, однако уберегло от опустошающего ее воздействия. Этот подвижный, точно ртуть, чрезвычайно возбудимый карлик умел ждать, не отказываясь от задуманного. Он брал то, что давал ему день, оставаясь при этом слишком нетерпеливым, слишком требовательным, чтобы испытывать чувство удовлетворения. Поневоле приходилось ему овладевать умением быть неторопливым.
Ему было уже под сорок, когда долго копившиеся и сдерживаемые музыкальные и литературные фантазии прорвались наружу. Теперь их уже было не удержать. Прошло каких-нибудь несколько недель, и о нем заговорила вся литературная Германия. Исполнилась и другая великая мечта: его опера «Ундина» была поставлена на берлинской сцене.
На вершине своей славы он удивленно протирал глаза – не мерещится ли ему все происходящее? Он продолжал творить, однако для этого ему требовалось теперь все больше и больше вина. Он любил жизнь и умер, протестуя против нее.
После смерти его довольно быстро забыли в Германии – как писателя, время которого прошло. Зато во Франции его слава продолжала расти. Там Гофмана уже в те времена считали, наряду с Гёте, главнейшим представителем немецкой литературы. Лишь в начале XX века, под влиянием интереса, проявленного экспрессионизмом и экзистенциализмом к безднам человеческой души, звезда Гофмана вновь взошла на немецком литературном небосводе.
Однако его, в отличие от других «классиков», никогда не удавалось мерить мерками одной задачи, одной миссии, одной философии, одной системы. На него навесили – то ли восхищаясь им, то ли умаляя его – ярлык: «Поэт неукорененной духовности».
И действительно: Гофман мало заботился о том, чтобы пустить корни, и над теми, кто всегда норовит укорениться, вдоволь посмеялся в своей сказке «Королевская невеста». И в «Принцессе Брамбилле» – сказке, в которой карнавальное веселье переливается через край, – написал: «Нет ничего скучней, чем, укоренившись в почве, держать ответ перед каждым взглядом, каждым словом». Так Гофман и жил, обороняясь от тирании аутентичности.
Он не был «укоренен» в семье: влияние матери и отца сказывалось слабо, а направлявшие его общественные силы проникали в него недостаточно глубоко – у него оставалась свобода действия. Он в совершенстве овладел искусством «как будто» и стал решительным противником «или – или», избегая любой исключительности, касалось ли это притязаний на него искусства, идеологии, семьи, государственной службы или политики. В свое время нелегко ему было сохранять баланс между ангажированностью и дистанцированием, ибо компромиссы тогда не допускались: философия и искусство находились под гнетом высшей правды и глубочайшей серьезности, а политика врывалась во все сферы жизни. Целое есть истинное, учит гегелевский дух времени. Поскольку «целое» стали определять политически, политика в конечном счете завладела всем человеком, – а это плохое время для разделения властей, для жизнерадостного релятивизма, для утонченного лавирования, в котором Гофман столь хорошо знал толк.
Он не был «укоренен» ни в литературе, ни в юриспруденции, ни в музыке, ни в живописи. И за это он заплатил дорогой ценой: нигде не принимали его вполне всерьез. Он компенсировал это тем, что и сам ничего не принимал вполне всерьез. По этой причине он не снискал авторитета у сильных мира сего. Гёте судил о нем точно так же, как и министр прусской полиции Шукман, считавший его «кутилой», который работает главным образом ради возможности оплачивать свое времяпрепровождение в кабаках. Злоречивый бюрократ был не столь уж и не прав: скептический фантаст не хотел лишать себя искусственного парадиза опьянения, и его знаменитая сказка «Золотой горшок» вносит пуншевую чашу в святая святых литературы.
Он не хотел «держать ответ» ни перед кем. Вопреки духу своего времени (и нашего тоже) он избегал и языка сердечных излияний, и фразеологии исправления мира. Находясь между внутренним миром и миром внешним, противостоя требованиям как задушевности, так и политики, литература у Гофмана сохраняет масштаб общественной игры – а это весьма знаменательно для людей нашего времени, которые воспринимают литературу (может быть, ложно) как терапию, как миссию или как исповедание веры.
КНИГА ПЕРВАЯ
Во власти традиции
1776–1808
Тому, что в моей черепной коробке порой происходит нечто эксцентричное, я, по здравом размышлении, не радуюсь – эта эксцентричность роняет меня в глазах окружающих, и люди, привыкшие раскладывать все по полочкам и взвешивать на аптечных весах, порой хотели бы поставить передо мной свой ортодоксальный шлагбаум или надеть мне на шею свой официальный хомут.
Письмо Гиппелю
Глава первая
«ЧТО ЗА РОДСТВЕННИКОВ ДАЛА МНЕ СУДЬБА»
Он родился 24 января 1776 года в Кёнигсберге. Родители дали ему имя Эрнст Теодор Вильгельм. Позднее в знак преклонения перед великим Моцартом он заменит свое третье имя на Амадей.
Эрнст Теодор Амадей Гофман появился на свет в родственном браке. Он и сам едва не последовал примеру собственных родителей, обручившись в 1798 году со своей кузиной Минной Дёрфер. До свадьбы, правда, дело так и не дошло.
Его отец, адвокат королевского суда Кристоф Людвиг Гофман, женился в 1767 году в Кёнигсберге на своей кузине Ловизе Альбертине Дёрфер и произвел с нею на свет троих сыновей. Первому из них, Иоганну Людвигу, родившемуся в 1768 году, в жизни выпала незавидная доля. Из-за своего «беспорядочного» образа жизни позднее он был объявлен недееспособным и заключен в работный дом. Второй умер вскоре после своего рождения. Эрнст Теодор был третьим. Он родился, когда супружеская жизнь его родителей уже дала трещину.
В роду Гофманов, на протяжении многих поколений обитавшем в Восточной Пруссии, имелись пасторы, полковые священники и школьные учителя. Единственной «знаменитостью» среди предков великого писателя была его прапрабабушка Анна Неандер из Тарау, в 1636 году вышедшая замуж за пастора, друг которого, предположительно Симон Дах, по случаю свадьбы сочинил ставшую впоследствии популярной песенку «Анхен из Тарау полюбилась мне».
Юристы считались тогда более почтенным сословием, чем пасторы и школьные учителя, так что отец Гофмана, став адвокатом в королевском суде, совершил восхождение по социальной лестнице. Поэтому Дёрферы, родители матери будущего писателя, представители искони жившего в Кёнигсберге семейства юристов, усмотрели в нем до некоторой степени приемлемую партию для своей дочери. Однако Кристоф Людвиг не оправдал их ожиданий: он не стремился сделать карьеру, пил, музицировал, немного занимался сочинительством и пренебрегал своими служебными обязанностями. Этот человек, не сумевший стать настоящим чиновником и солидным супругом, никак не подходил Ловизе Альбертине, круг интересов которой сводился к мнению окружающих, приличиям, чистоте и порядку в доме.
Спустя два года после рождения Эрнста Теодора его родители расстались. Отец со своим старшим сыном отправился в Инстербург, а мать с двухлетним Эрнстом Теодором возвратилась в дом своих родителей – в семейство Дёрферов. Там Гофман и прожил до двадцати лет.
Дёрферы были уважаемым семейством. Их дом располагался в престижном районе Кёнигсберга. По соседству жил бургомистр Гиппель, дядя Теодора Гиппеля, друга юных лет Гофмана. С садом Дёрферов граничил Лезевангов пансион для благородных девиц, в котором воспитывались дочери из дворянских семейств.
Когда был еще жив дед, адвокат королевского суда и советник консистории Иоганн Якоб Дёрфер, дом был открыт для гостей. Но это было еще до рождения Гофмана. Теперь же там жили две его так и не вышедшие замуж тетки и также не обзаведшийся семьей дядя. Жили незаметно, уединенно, в заботах о соблюдении правил приличия. Бабушка, почтенная старая дама, надзирала за ними.
Дядя, Отто Вильгельм Дёрфер, являлся единственным мужчиной в доме. Это был типичный неудачник. Карьеру на юридическом поприще ему пришлось оставить после того, как, по воспоминаниям Теодора Гиппеля-младшего, «первая попытка выступления в суде в качестве защитника… оказалась для него совершенно невыигрышной по сравнению с более сильным оппонентом». К счастью для себя, он успел еще до начала судебной реформы 1782 года досрочно выйти в отставку в чине советника юстиции. Собственным домом он так и не обзавелся и жил на положении холостяка у своей матери, занимая одну комнату на двоих со своим племянником Эрнстом Теодором. Педантичностью и пунктуальностью он стремился придать своей жизни хотя бы видимость благополучия. Исполнял долг вежливости, нанося визиты знакомым; у себя же гостей почти не принимал. Робкий человек, он ценил в жизни надежность и жил по раз заведенному порядку. От всего непредсказуемого он пытался себя оградить. Впоследствии Отто Дёрфер как-то написал своему племяннику: «Настали плохие времена, повсюду слышны только жалобы и стоны, но Бог еще есть и, может быть, все как-нибудь устроится. Я завел себе двух друзей духовного звания» (письмо от 6 октября 1800 года).
Бабушка Гофмана обходилась с ним как с малолеткой, называя его ласкательным именем «Оттхен». И этому-то дяде надлежало заменить юному Эрнсту Теодору отца! Однако ничего путного из этого не вышло.
У Эрнста Теодора никогда не было повода возненавидеть дядю. Зато он очень рано научился относиться к нему не то с сочувственным, не то с насмешливым презрением. В юношеских письмах Гофмана его дядя фигурирует как «сэр Отто», «толстый сэр», «святой Санкт-Отто» или просто «мясохват». Теодор Гиппель, друг его юных лет, позднее так охарактеризовал дядюшку: «Он получил изрядное воспитание, но поскольку был начисто лишен таланта обращать приобретенные знания в собственное достояние, почувствовал себя обездоленным, как только пришлось ему полагаться на себя самого». Гиппель ставит в заслугу ему то, что он укрепил в племяннике «чувство приличия». Однако более вероятно, что Гофман имел возможность на примере дяди видеть, до чего доходит приличие, возведенное в абсолют, и открывать смешные черты в обличий власти. Это научило его изворотливости и способности затевать на жизненном пути собственные игры с властями и властителями.
Порой Гофман, как это у него называлось, «мистифицировал» своего дядю, причем шутки оказывались весьма неаппетитными. Однажды (о чем он сообщал в письме другу Гиппелю от 7 декабря 1794 года) он опрокинул содержимое ночного горшка на выходные брюки дяди, вывешенные после сильного ливня на просушку, и затем упивался видом несчастного, который в смятении отжимал свои брюки и сетовал на то, «что ливень содержал какие-то отвратительные примеси и вредные испарения, из-за чего может случиться большой неурожай». При этом тетушка, как рассказывает Гофман, расхохоталась и как бы мимоходом заметила, что «вонь произошла, по всей вероятности, от растворившихся в воде известных примесей на самих брюках», на что дядя с жаром возражал, отстаивая изначальную чистоту своих брюк. Юный проказник, якобы желая поддержать версию дяди о грозящем великом бедствии, подтвердил, что зловонный дождь бывает всегда, когда облака на небе имеют светло-зеленый оттенок.
Эта проделка обнаруживает агрессивную фантазию юного Гофмана, фантазию врожденного полемиста.
Фантазия ради самоутверждения в «угрожающей» ситуации проявилась и в другом эпизоде из юных лет, о котором рассказывает Гиппель: «У друзей возник смелый план прорыть подземный ход к находившемуся неподалеку пансиону благородных девиц, чтобы незаметно наблюдать из него за прелестными девушками. Зоркий взгляд дяди Отто, который ради здорового пищеварения много работал и гулял в саду, положил конец грандиозным замыслам. Гофман сумел убедить его, что вырытая яма предназначается для посадки некоего американского растения, и добрый старик заплатил двум работникам, чтобы те закопали ее». «Добрый старик» и вправду оказался глупцом, он был вынужден заплатить, не имея даже возможности наказать – отговорка оказалась слишком хороша, слишком изобретательна. Быть может, дядя посмеялся над столь остроумным объяснением, но это, учитывая полное отсутствие у него чувства юмора, представляется маловероятным – он просто поверил фантастической истории.
Фантазия спасала юного Гофмана от побоев, прокладывала ему путь к отступлению. И так будет всегда. Угрозы делали его изобретательным, а порожденные фантазией увертки позднее послужат ему источником поэтической силы, которая заставит танцевать стесняющую его действительность. Задыхаясь, он будет хватать глоток воздуха, подаренного фантазией. В конце своей жизни, когда против него, советника апелляционного суда, посмевшего подвергнуть в «Повелителе блох» (1822) сатирическому осмеянию истерию и произвол так называемого «преследования демагогов», будет начато дисциплинарное судебное производство, Гофман продемонстрирует шедевр своего искусства фантастических уверток. Естественно, любому было понятно, что инкриминируемые ему пассажи представляют собой сатиру, даже персональную сатиру на высокопоставленных чиновников, и тем не менее вся защита, построенная на отрицании самих основ обвинения, была столь изобретательна и вызывала столь явное восхищение даже в государственной канцелярии Гарденберга, что энергия карающих инстанций улетучилась и процесс был приостановлен. Поистине обезоруживающая изобретательность. Правда, эта последняя схватка истощит жизненные силы Гофмана, и он не переживет рокового дисциплинарного производства.
Но вернемся к дядюшке. Он был его первым оппонентом, и в столкновениях с ним Гофман оттачивал свое искусство изобретательных отговорок, «розыгрышей» и «мистификаций». Так он учился находить защиту, ошеломляя своего противника. Но, быть может, как раз потому, что в этих столкновениях победы доставались ему столь легко, в последующие годы он смягчится в своем отношении к дяде.
Он будет лишь иронично отмечать полученные от него из Кёнигсберга письма. Желчь вновь проступит только после смерти тетушки Иоганны Софии Дёрфер в конце 1803 года. Тетушка назначила его единственным наследником своего немалого состояния, однако с оговоркой, что наследство можно будет получить только по смерти дядюшки Отто. До той же поры исключительное право пользования всем состоянием предоставлялось дяде. Гофман возлагал большие надежды на это наследство, полагая, что благодаря ему сможет избежать участи «изгнанника» в польском городе Плоцке, тогда входившем в состав провинции Южная Пруссия, где он занимал должность правительственного советника. Казалось, после смерти тетушки мечта целиком посвятить себя искусству становилась реальностью. Однако на пути к исполнению этой мечты встал дядюшка Отто. Поскольку же он впоследствии делал весьма щедрые дарения в пользу церкви, дабы обеспечить спасение своей души, досада Гофмана росла пропорционально убыванию завещанного состояния. Понятно, сколь трудно было ему подавлять в себе нечестивое желание, чтобы старый дядя в Кёнигсберге поскорее умер. Однако тот заставил себя ждать. Когда же, наконец, в 1811 году он усоп, от состояния уже мало что оставалось.
Теодор Гиппель нашел еще несколько добрых слов для дядюшки Отто. Так, он будто бы пробудил в Гофмане вкус к музыке, которой тот позднее отдастся всей своей душой, и стал его первым учителем. Впрочем, у самого Гофмана было на сей счет иное мнение.
В доме Дёрферов, несомненно, царила музыкальная атмосфера. Дядя весьма сносно играл на рояле. Он действительно дал Гофману первые уроки игры на этом инструменте, он же следил за пунктуальным выполнением музыкальных уроков, за правильной техникой игры, за метрической точностью. Однако ему явно недоставало понимания рано пробудившейся в племяннике страсти к музыке.
В «Методическом письме Иоганна Крейслера» (1815) имеется эпизод, написанный Гофманом, очевидно, на основании лично пережитого. Там дядя выступает в роли отца, преподающего юному рассказчику начала игры на рояле и музыкальной композиции. Однако малыш сидит за роялем, погрузившись в мечты о чудесных звуках, навеянных волшебной сказкой. Простое освоение техники игры не дает ему возможности выразить эти звуки. «Я старался изо всех сил, но чем больше я осваивал механические навыки, тем меньше удавалось мне вновь услышать те звуки, которые дивными мелодиями раздавались в моей душе». Беспомощные попытки выразить звуками внутреннюю музыку отец (дядя) истолковывает как нерадивость и недостаток таланта. В рассказе «Враг музыки» (1814) отец (дядя) не понимает доводящий до слез музыкальный энтузиазм сына и бранит его за отвратительное поведение, называя «глупым парнем» и «бездарной собакой». Он не одобряет страсти сына, полагая, что музыка, если она не занимает «разум», представляет собой простую безделку, приятную, но не столь важную, чтобы относиться к ней всерьез.
Быть может, давая уроки музыки, дядя имел в виду «второстепенные добродетели», такие, как усердие, пунктуальность, целеустремленность, желание учиться. Вот еще один эпизод из «Врага музыки»: малыш должен сыграть отрывок в трудной тональности ми мажор. Он облегчает себе задачу, переведя трудный пассаж в более простую для себя тональность фа мажор. Во время исполнения отец преисполнен гордости за сына, справившегося с трудной тональностью. Когда же один из слушателей указывает на транспонирование, он, вместо того чтобы порадоваться музыкальной находчивости сына, награждает мальчика оплеухой за умышленный обман и недостаточную корректность.
Итак, и в музыкальной области дядя не обладал для него авторитетом. Нет, дядя Отто никак не был убедительным представителем мира отцов; сам того не желая, он сделал его в глазах своего юного племянника посмешищем.
А как обстояло дело с миром матерей?
И этот мир в юные годы Гофмана был почти не заполнен. После развода с мужем (по причине, которую, как пишет Гофман в биографии Крейслера, можно вычитать в комедии Ифланда о сварливой жене[3]3
Ифланд (Иффланд) Август Вильгельм (1759–1814), немецкий актер, режиссер и драматург, возглавлял Берлинский Королевский Национальный театр (Здесь и далее прим перев.)
[Закрыть]) его мать вновь оказалась в родительском доме на положении дочери. И прежде она отличалась робостью, чрезмерной любовью к порядку и благопристойности. Теперь же, после развода, дела с этим стали обстоять еще хуже. По мнению окружающих, которое так много значило для нее, позорное пятно развода ложилось прежде всего на женщину – именно она потерпела в жизни фиаско. Под напором этих обстоятельств ее тяга к порядку и боязнь общественного мнения стали прямо-таки патологическими. То и дело она разражалась истерическими рыданиями, после чего, точно пчелка, снова принималась с усердием за домашние дела. Из дома она выходила редко, а под конец не покидала даже своей комнаты, сделавшись воплощенным несчастьем. «Сама ее внешность являла собой образ слабости и душевной скорби, окончательно, казалось, сломившей ее», – писал Гиппель. Вероятно, другие члены семейства Дёрферов парализовали ее инициативу, отбив у нее охоту исполнять роль матери – если она вообще когда-либо брала на себя эту роль. У нее не получалось одновременно быть матерью и дочерью, и на глазах у своей собственной матери она деградировала до состояния ребенка. Может быть, подраставший Эрнст Теодор напоминал ей талантливого, но безалаберного супруга. Но возможно также и то, что она была слишком занята своими собственными душевными страданиями, чтобы найти в себе силы установить материнские отношения со своим подраставшим ребенком. Как бы то ни было, но Гофман не испытывал сыновней привязанности к ней. Она оставалась для него старшей сестрой, поближе сойтись с которой мешала большая разница в возрасте. В «Коте Мурре» (том 1, 1819) Иоганнес Крейслер, другое «я» Гофмана, признается, что смерть его матери не произвела на него особенного впечатления. И действительно, смерть матери, наступившая 13 марта 1796 года, оставила Гофмана довольно равнодушным. В письме Гиппелю, написанном в тот же день, он занимает позицию стороннего наблюдателя и излагает абстрактные, быть может, вычитанные откуда-нибудь замечания о смерти вообще. По-деловому сухо сообщив о смерти матери: «Сегодня утром мы обнаружили мою бедную матушку выпавшей из постели и бездыханной – ночью внезапно хватил ее удар, о чем свидетельствовало ее лицо, искаженное ужасными судорогами», он продолжает с вертеровской эмфазой: «Ах друг, кто своевременно не сдружится со смертью и не будет на дружеской ноге с ней, тому в конце концов ее визит принесет мучение».