355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ростислав Плятт » Без эпилога » Текст книги (страница 7)
Без эпилога
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 17:10

Текст книги "Без эпилога"


Автор книги: Ростислав Плятт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)

«Кражу моей авторской работы удостоверяю и рад, что она в этом доме у чудесного артиста и человека Ростислава Плятта. Яков Халип.Август 1934 г. – лето 1965 г.».

Грустно! И Шоу нет, и Павлова нет, и Халипа нет, и Кости нет – вот о скольких интересных людях напомнил этот кусочек фанеры.

Сложилось так, что года два общения наши были только телефонные. Стороной я услышал, что Костя серьезно и опасно болен. Может быть, ему надо было бы поберечь себя. Он всегда работал слишком много, а теперь к писательскому труду прибавились заботы видного общественного деятеля, каким он стал. Но он не сбавил темпа.

Как-то в Доме актера, в Малом зале, я вел творческий вечер С. В. Гиацинтовой. По окончании мне сообщили, что меня разыскивает Симонов. Но вот он сам вошел в Малый зал, мы обнялись. И я ужаснулся – он был явно очень тяжело болен. Он сказал, что дел у него ко мне никаких нет, что он просто соскучился и хотел хоть немного поболтать со мной; это было наше последнее свидание. Из больницы он позвонил мне с просьбой посетить его, заказал пропуск, но я не успел.

Симонов со мной всегда – это моя молодость, надежды и свершения.

Штрихи к портретам

Еще раз прошу обратить внимание: это не портреты, а всего лишь штрихи, наброски, рассказы о замечательных людях, с которыми свела меня моя профессия и судьба.


Крохи о гиганте, или Константин Сергеевич Станиславский

У меня нет права писать о Станиславском: я не учился у него, не служил в его театре, не был с ним знаком. Я его просто боготворил. И у меня было тепло на душе от наивного факта, что мы жили на одной улице, в Леонтьевском переулке: я – в доме ближе к улице Горького, он – ближе к улице Герцена, в особняке, подаренном ему правительством. И мне хочется поделиться теми крупицами счастья, какое я испытал от нескольких встреч с ним, о чем, конечно, он и не подозревал.

Я еще только оканчивал среднюю школу, но уже был заядлым театралом, и только Станиславского мне еще ни разу не удалось увидеть на сцене. Я уже прочитал о МХАТе все, что было опубликовано, имел все альбомы с фотографиями мхатовцев, в частности альбом, посвященный «Дяде Ване». И я знал, что Астров – одна из лучших ролей Станиславского. И вот настал торжественный день – у меня был билет на вечерний спектакль «Дядя Ваня», который шел на Малой сцене МХАТа – Тверская, 22 (был такой волшебный адрес!). Приятели-театралы предостерегали: «Брось, не ходи, не разочаровывай себя! Станиславскому уже седьмой десяток, какой же из него теперь Астров?» Размышляя о том, что меня ждет вечером, я стоял у окна (а жил я на втором этаже), когда мое внимание привлек извозчик, на узеньких санках которого высилась укутанная фигура пожилой дамы в сером шерстяном шлеме с большим помпоном. Бабуся проехала мимо моих окон, а я все гадал, с кем она у меня ассоциируется? И вдруг понял – Станиславский!!! Конечно, его везли в театр на спектакль. Я приуныл: может быть, правы мои друзья?

Я все-таки пошел. А на следующий день снова купил билет на ближайший по времени спектакль «Дядя Ваня» – хотелось еще раз насладиться игрой Станиславского, и именно в ночной сцене с Вафлей.

Тишина. В доме уже спят, только в столовой что-то собирает на стол Соня и тренькает на гитаре Вафля. У самой рампы, сбоку, стоит Станиславский и постепенно от фразы к фразе наливается молодостью и каким-то необыкновенным мужским шармом. Он слегка подтанцовывает под гитарные звуки, крупное тело и большие красивые руки чуть-чуть подрагивают, глаза излучают удаль и озорство… И этот танец на месте, без слов объясняет его прошлое, настоящее и его тоску и одиночество.

Вы видите влюбленный взгляд Сони, устремленный на него, и чувствуете, что сами смотрите на него так же. И в первый раз я понял, что такое абсолютное внутреннее перевоплощение!

Мы, студенты Завадского, повадились на дневные открытые репетиции, которые Константин Сергеевич устраивал в помещении Музыкального театра, шлифуя свои оперные спектакли. Я всегда старался сесть поближе, но соблюдая дистанцию. На репетиции, о которой я хочу рассказать, я уселся в том ряду, где стоял режиссерский столик. Константин Сергеевич в это время объяснял что-то молодому танцору. «Вы ведете ногу не так», – говорил К.С., и я увидел, как его мощная, красивая, элегантно обутая нога проделала в воздухе какое-то сложное па и опустилась на пол. К.С. сорвал аплодисменты. Я вообще любовался им в это утро. В белоснежной сорочке и отличном костюме, с красиво подобранным галстуком-бабочкой, он сиял, как гостеприимный хозяин. И этот К.С. решительно не сочетался с бабушкой в шерстяном шлеме с помпоном, едущей на санях по Леонтьевскому переулку. Кстати, о Леонтьевском переулке. Мне рассказывал кто-то из мхатовцев (уж не знаю, анекдот это или быль), что, когда пришла делегация театра поздравить Константина Сергеевича с переименованием Леонтьевского переулка в улицу Станиславского, он, помолчав, изрек: «Гм, гм, крайне неприятно – Леонтьев – мой дядя».

Я иногда с досадой думаю о том, что поздно родился: я пропустил Ермолову, Шаляпина и, в общем-то, Станиславского. Я видел его еще раза два в роли Гаева в «Вишневом саде», а потом, после сердечного припадка, случившегося с ним на тридцатилетнем юбилее МХАТа, он вообще перестал играть.

Страшно подумать, что для некоторых из числа сегодняшней театральной молодежи Станиславский – скучный старик со своими нудными упражнениями по «системе», а я такое слышал! Даже я, с моим малым запасом живых впечатлений от Станиславского, могу свидетельствовать – он был гениальным реформатором театра и самым крупным актером МХАТа при жизни его знаменитых стариков. Он был великим актером, излучавшим обаяние такой силы, что оно сразу возвышало его над общим уровнем, в каком бы составе он ни играл. И счастье, что он оставил после себя книги и что о нем написаны книги. А жить в искусстве надо, обязательно советуясь с ним.

Осип Абдулов
 
Я утром радио включил —
Абдулов что-то говорил,
В кино билет я взял заранее —
Опять Абдулов на экране.
В театр я вечером попал —
И там Абдулов выступал,
А в тот же час в Колонном зале
Абдулова с волнением ждали…
Я в Зал Чайковского пошел —
И там Абдулова нашел.
А в ВТО заехал ночью,
Его увидел я воочию…
Лег спать, уснул, но и во сне
Абдулов вдруг явился мне.
Какое счастье! Боже! Боже!
Уже ли завтра будет то же?!!!..
 
(Шуточные стихи Вл. Массаи Мих. Червинскогоиз специальной газеты ВТО, выпущенной в марте 47-го года к десятилетию Московского Дома актера.)

Не без дозы юмористического преувеличения темпы, взятые в те годы Абдуловым, обрисованы правильно. Я сознательно начал с этих стихов, ибо вспоминать об Осипе Наумовиче просто невозможно без улыбки, без шутки. И вместе с тем его сравнительно короткая жизнь (он умер, когда ему шел 53-й год) отнюдь не была беспечной и легкой. Мы, его друзья, в иные моменты видели его выразительнейшие глаза печальными и гневными и в жизни, и на сцене – в минуты его трагических преображений. И вряд ли кто-нибудь из его многочисленных почитателей подозревал, что этот плотный, румяный, всегда элегантный, казалось, пышущий здоровьем и оптимизмом человек и артист всю жизнь боролся с тягчайшим для актера недугом – с детских лет в связи с инфекционным полиомиелитом его левая нога стала отставать в росте, и с юношеских лет и до конца дней своих он носил ее в тяжелом и сложном протезе. И – случай в театре, по-моему, беспрецедентный – зрители всегда восторженно принимали Абдулова именно таким, каким он был, – с хромающей походкой. Мало того, он умудрялся свою хромоту делать как бы физическим свойством играемого образа. А драматург Крон, желая заманить Абдулова на одну из ролей в своей комедии «Второе дыхание», специально для него вписал в роль хромоту! Словом, жизнь – подвиг. При этом ненависть к неподвижности, к сидению дома в одиночестве. Ему в высшей степени были свойственны творческая щедрость и неуемная творческая жадность в хорошем смысле этого слова. Только бы быть на людях, искать, сочинять, пробовать. И вот судите сами: театр, кино, радио, концертная эстрада, озвучание кинофильмов (он был снайпером в этом деле), ночные репетиции так называемых «капустников» в ВТО или в ЦДРИ, наконец, педагогическая работа в ГИТИСе. А в годы войны бесчисленные шефские выступления в госпиталях становились настоящим подарком для раненых – ведь все знали голос Абдулова по радио, и вдруг он являлся сам, зримый.

У него было какое-то молниеносное возмужание – из ученика в мастера. О нем уже писали солидные рецензии, когда он в двадцатитрехлетнем возрасте сыграл в Театре имени Комиссаржевской Расплюева в «Свадьбе Кречинского», а позже – Крутицкого в спектакле «На всякого мудреца довольно простоты».

Когда Абдулов появился в начале 30-х годов в молодом Театре Завадского, он был уже мэтром и блистал в каждом из трех этапных для нас спектаклей: «Волках и овцах» Островского в роли Лыняева, «Школе неплательщиков» Вернейля в роли Фромантейля, «Ученике дьявола» Шоу в роли генерала Бэргойна.

Просто подкупал энтузиазм, с которым этот тучный и уже немолодой человек, опиравшийся на палку, одолевал спуск (а иногда и подъем) по лестнице Дома актера. А ведь, как и теперь заведено, и встречи, и репетиции «капустников» шли на пятом или шестом этаже. С одной стороны, эти наши ночные бдения явились вынужденными – невозможно иначе, как в поздние часы, собрать актеров, а с другой стороны, была в этом своя романтика – в часы, когда затихает на ночь жизнь в столице, затеять бурное веселье под крышей Дома актера и выдумывать, пробовать, не торопясь уже никуда, оставив только какие-то часы для сна. Абдулов почти никогда не режиссировал, но, играя, щедро придумывал все для всех, становясь, в сущности, и сорежиссером, и соавтором тех номеров, в которых бывал занят. Он с упоением играл простака мужа в «Кетчупе», Бригеллу в пародии на «Принцессу Турандот». В одном из номеров его вывозили в колясочке в качестве грудного ребенка, и он сучил в воздухе ручонками, совершенно веря в это обстоятельство. Он был уморительно смешон в сценке «Конфликт хорошего с лучшим», где играл не «просто хорошего человека», а «изумительного человека». Да разве все вспомнишь?! И главное, разве опишешь неповторимость его озорных глаз, интонаций, неожиданных импровизаций, когда не только зрители, но и его многоопытные в «капустных» делах товарищи хохотали неудержимо!

Тяга Абдулова к импровизации иной раз становилась опасной для спектакля. В «Госпоже министерше» он играл старого пройдоху дядю Вассу. В пьесе был намек на то, что дядя Васса занимается клептоманией. Какая пища для абдуловской фантазии! Входя в гостиную министерши, он беспокойно оглядывался по сторонам, соображая, что тут плохо лежит, и в его просторных карманах находили себе приют то какая-нибудь вазочка, то карандаш, то пепельница… Как-то, когда, уходя, он попытался утащить висевшую на стене картину, смотревший спектакль Завадский попросил его дальше не импровизировать, но Абдулов уже вошел во вкус и на следующем спектакле, решив, что Завадский не смотрит, попытался утащить большую кадку с тропической пальмой, а Завадский смотрел. И спектакль на время был снят!

Я люблю, обращаясь памятью к 30-м годам, говорить об абдуловском театре на радио.

Самым существенным в творчестве Абдулова той поры я считаю то, что он учил нас действовать у микрофона, не переваривая никаких чтений, которыми, увы, и по сей день грешат иные радиоспектакли. Он, как никто, умел показать (и сам так играл), как надо действенно вскрывать текст с позиций образных, характерных, именно так, чтобы невидимое стало видимым, чтобы радиослушатель спектакля живо представлял себе физическую природу данного образа, его руки, его глаза, его одежду…

Все это в абдуловских передачах достигалось путем предельно выразительного общения со словом. Лучшие его радиоспектакли отличались, по-моему, таким как бы не радиотеатральным качеством, как зрелищность. Абдулов знал цену разным планам у микрофона, удалениям и приближениям, знал цену радиопаузе, когда, к примеру, слово с крика перешло на шепот, вдруг замерло… затем тишина… Пробили часы… Где-то послышались шаги, далеко-далеко пропел петух… тихо вступила музыка – и вновь звучит текст… Все это никогда не бывало у него беспредметным, надуманным, нет, все передавало атмосферу, стиль автора. И если били часы, скажем, в диккенсовской передаче, то с помощью шумовиков, которых Абдулов тоже сплотил и увлек своими поисками, находили звук именно тех скрипучих, нудных часов, какие только и могли стоять в доме мистера Сквирса в радиокомпозиции «Николас Никльби».

Но главное было в работе с актером. Примечательно, что ядро свое Абдулов составил преимущественно из актеров острохарактерных, для которых образные поиски были делом и привычным, и любимым. И он очень умело распределял между нами работу. Своим репертуаром мы в какой-то степени были гарантированы от самоповторов. Я, например, в четырех абдуловских передачах сыграл подряд такие роли: В «Дон Кихоте» – самого рыцаря Печального Образа, в чеховской «Каштанке» – немца-клоуна и ведущего (от автора), в «Человеке на часах» Лескова – полковника Кукушкина, а в гоголевской «Шинели» – опять-таки ведущего. Если считать, что Осип Наумович во всех пяти случаях довел меня до успешного результата, то самоповторение исключается: не мог мой Дон Кихот походить на немца-клоуна, а оба они – на полковника Кукушкина, да и ведущие были совсем разные – чеховский и гоголевский… Не должны были эти образы быть схожими ни по их внутренней жизни, ни по их выражению в эфире. Разным должен был быть звук голоса одного и того же актера – Плятта в данном случае.

Тут мы подошли к проблеме так называемого голосового грима, очень увлекавшей Абдулова.

Подумайте сами, как велика может быть выразительность человеческого голоса и его оттенков, если умело и, что самое важное, органично всем этим пользоваться. Что может оказаться в арсенале радиоактера, слушайте! Голос звучный, грузный, с металлом и, наоборот, «носовой», глухой, хриплый, бас, фальцет, заикание, шепелявость, скандирование текста, скороговорка, речь вялая, замедленная, иностранные акценты – перечислять можно еще и еще. Вот это и есть та партитура голосов, о которых уже шла речь. Всем этим основным оружием радиотеатра Абдулов владел в совершенстве сам и приучил любить это и пользоваться этим нас. Не подумайте, что это было самоцелью, что Осип Наумович говорил одному актеру: «Хрипите!» – а другому: «Шепелявьте!» – и возникал образ, нет. Таким «методом» можно было бы добиться лишь одного – повсеместного выключения радиоприемника в часы наших передач. Речь шла о том, что кропотливая и глубокая работа над ролью, поиски ее внутренней жизни, вживание в образ без всяких скидок на то, что мы репетируем для радио, где нас не видно, – все это в результате должно было найти свое внешнее выражение в звучании роли. Мой Дон Кихот со старческой хрипотцой и наивной романтически-приподнятой манерой выражаться, немец-клоун с резким немецким акцентом, полковник Кукушкин, для которого Абдулов подсказал мне ленивую, какую-то округлую, сытую речь, с невыговариванием буквы «л», – все они по звучанию отличались друг от друга. Но выразительным это стало потому, что во всех трех случаях данные краски были верно угаданы режиссером и применительно к ролям, и применительно к моим данным актера. Поэтому мне удалось органично, не насилуя себя, овладеть всем этим.

А бывали случаи, когда поиски внешней характерности, не рожденные изнутри, заводили меня в тупик, я терпел поражение. Но это уже не относится к воспоминаниям о работе с Абдуловым. С ним у меня все ладилось на редкость счастливо – я очень хорошо понимал его, а видение образа у него было безошибочное.

Не могу забыть по сей день, как помогал мне Осип Наумович быть верным природе автора, читая текст ведущего, сперва чеховский, потом гоголевский. Он сам превосходно передавал Гоголя, но в «Шинели» был занят в роли «одного значительного лица», и текст от автора поручил мне.

Не получался у меня знаменитый кусок текста, когда Петрович приносит Акакию Акакиевичу шинель. Я грамотно, но как-то скучно (как я понял позднее), рассказывал об этом, считая, что текст сам за себя сыграет. Абдулов слушал, наконец не выдержал и яростно набросился на меня:

– А ну-ка, Слава, выньте шинель из платка! Набросьте ее на Кубацкого! (Исполнитель роли Башмачкина.) Так! Так! Потяните ее книзу рукой, рукой осадите! Драпируйте его! Так! Словом, словом все это делайте! Так! Что, нравится, как выглядит на Кубацком шинель? А? Крякните от удовольствия, ну! Играйте, действуйте, это же темперамент Гоголя! Все, что я вам говорю, в тексте есть!

И он же прививал мне вкус к скромной и тонкой манере передачи зимнего пейзажа в чеховской «Каштанке», раскрывая совершенно другие грани своей души художника и педагога.

Не могу не рассказать немного об Абдулове-вокалисте, тем более что с его легкой руки я тоже полюбил петь под оркестр, не имея к этому никаких данных, кроме желания.

Абдулов был так называемый слухач, то есть, не умея читать ноты, он выучивал мелодии под аккомпанемент, а затем, сияющий, переходил от рояля к пульту дирижера. Он обожал петь и делал это всегда с азартом, компенсировавшим некоторые погрешности в нотах. Певческого голоса у него отродясь не было, но музыкальной выразительностью он владел вполне и наслаждался игрой слова в музыке и юмором текста, так как песни, перепадавшие на его долю, всегда были комедийными.

Помню, как он записывал на граммофонную пластинку арию попугая в передаче «Беседы умного крокодила» с текстом Агнии Барто и Рины Зеленой. Осип Наумович не отходил от микрофона. Записав уже несколько дублей, просил дирижера повторять еще и еще и бормотал:

– Не та птица! Не та птица!

С его точки зрения, он не схватывал «зерно» того попугая, от имени которого пел, несмотря на то что присутствующие выражали ему бурные знаки одобрения.

Наконец он, удовлетворенный, отошел от микрофона, отрубив с неподражаемой абдуловской интонацией:

– Теперь тот! Гвинейский!

Осип Наумович любил и умел «ставить» песнь режиссерски и вовсю развернулся в этом смысле в радиокомпозициях по «Запискам Пиквикского клуба», где было много песен. Я играл там пройдоху Джингля.

Абдулов очень чувствовал этот образ и с неиссякаемым юмором фантазировал по поводу Джингля, настояв, в частности, чтобы для меня была написана песенка, в которой Джингль хвастается своими проделками и вспоминает любимые кушанья. Там был такой куплет:

 
Салат «Колибри»,
Уха из роз,
Компот из семги,
Желе из слез!..
Попить, поесть и отдохнуть —
Вот мой девиз! И снова – в путь!
 

Репетируем. Осип Наумович дирижирует из фонической будки, корректируя оркестр, забрасывая дирижера и меня все новыми предложениями.

– Стоп! Слава, после слова «слез» – пауза, глухие рыдания! Дайте ему для этого два-три аккорда… Так! Понимаете! Вы без слез не можете вспомнить это меню, ведь сейчас Джингль плохо питается!.. Так… Нет, нет, накапливайте слезы уже в слове «семги»! Так! Еще аккорд! «И снова в путь» – шире, делайте фермата! Знаете, так: «И сн-но-ова вэ пу-у-уть!» Шикарно надо это петь, ведь это же Джингль – артист, авантюрист!

Бесконечно обидно, что все это было в 30-х годах, в домагнитофонную эру на радио, и что, в частности, великолепная абдуловская «Пиквиада» не сохранена в записи на пленку.

Вот почему мне захотелось рассказать именно об этой для нас утерянной, но такой яркой странице из радиожизни Абдулова.

Абдулов… Сама фамилия какая-то круглая, звучная, сочная, очень идущая тому, кто ее носит… Кажется, что и человек с такой фамилией обязательно должен быть цветущим, веселым, шумным, жизнерадостным и артист – таким же.

А может быть, это кажется только мне, потому что слово «Абдулов» сразу вызывает во мне именно такие ассоциации. Но думаю, так же звучало оно и для советских зрителей и радиослушателей на протяжении почти тридцати лет.

Фаина Раневская

С ней невозможно было играть, что называется, «вполтона». Она посылала партнеру такой, эмоциональный заряд, который требовал ответа не меньшей силы. А если этого не происходило, то начинало казаться, что Раневская подчиняет себе сцену. И это было не виной ее, а бедой, ибо при мощи своего дарования она и тратилась больше других.

Я многократно ощущал это – и как зритель Фаины Георгиевны, и как ее партнер.

Познакомились мы давным-давно, потом встретились под одной театральной крышей, но играть вместе все как-то не доводилось. А очень хотелось. Мы даже играли в одном и том же спектакле, но в разных сценах (вторая редакция «Шторма»). Любопытно, что это же повторилось и в кино, кроме «Мечты» (я расскажу об этом позднее). Мы снимались с нею и в «Подкидыше», и в фильме «Слон и веревочка», но ни в одном кадре так и не встретились. Партнерами мы стали в фильме Г. В. Александрова «Весна», где Фаина Георгиевна уморительно играла экономку героини фильма Никитиной, Маргариту Львовну, а я – проходимца Бубенцова, который домогался любви Маргариты Львовны, прельщенный ее жилплощадью.

Эксцентрические буффонно-комедийные ситуации «Весны», казалось, не предвещали какой-нибудь серьезной встречи в будущем, но такая встреча все же случилась четверть века спустя, и театральные остряки говаривали, что в «Весне» мы только «пристраивались» к нашим «семейным» отношениям, чтобы потом реализовать их в спектакле «Дальше – тишина».

Как бы то ни было, тут мы стали супругами Купер, пронесшими через всю свою долгую жизнь трогательную, неувядающую любовь друг к другу.

Старая мать, потрясенная эгоизмом и черствостью своих детей. Мне кажется, что эта тема у Раневской берет начало в грандиозной ее киноработе – роли Розы Скороход в замечательном фильме Михаила Ромма «Мечта». Вот тут мы встретились впервые как партнеры; у нее была главная роль, у меня – эпизодическая, но я был свидетелем того, как рождалась у Раневской ее Роза, властная хозяйка меблированных комнат.

Фаина Георгиевна в то время была еще сравнительно молодой женщиной, лет сорока, с худой и гибкой фигурой. Это ей мешало: она видела свою Розу более массивной, ей хотелось, так сказать, «утяжелить» роль. И наконец она нашла «слоновьи ноги» и тяжелую поступь, для чего каждый раз перед съемкой обматывала ноги от ступней до колен какими-то бинтами. Ощущение точной внешности играемой роли всегда питало ее, а уж нутро ей было не занимать: эмоциональная возбудимость, взрывной темперамент, моментами поднимавший ее Розу до трагических высот, – все было при ней.

Не могу тут же по контрасту не вспомнить ее знаменитую Маньку, спекулянтку из «Шторма». Какое это было пиршество неожиданных красок, приспособлений! Какая хищная сила таилась в ее глазах! А ее руки, обмороженные и от этого розоватые и пухлые, так и хотелось назвать «загребущими».

«Мечта» вышла на экраны в 1941 году, и с тех пор – не долговато ли? – Раневская жила в поисках роли себе по плечу, роли, которая смогла бы до дна утолить ее неуемную творческую жажду…

Были Берди в «Лисичках», Антонида Васильевна в «Игроке», были Бабушка в спектакле «Деревья умирают стоя» и уже на сцене нашего театра – «Странная миссис Сэвидж», и вот теперь – Люси Купер. И публика спешила на Раневскую, а Раневская потрясала даже… во второсортной драматургии, да простят мне авторы двух американских «боевиков».

Эта мысль каждый раз возникала у меня, когда мы выходили с ней на сцену в «Тишине». Как бы она сегодня ни играла, что бы ни говорила на сцене, она всегда была подарком для зрителей, такое эмоциональное богатство переполняло ее, переплескиваясь в зрительный зал.

Она может просто стоять и молча смотреть, устремив свои факелы-глаза в пространство или на партнера, – огромные глаза, то полные горечи, то вдруг сверкающие юмором, – и вы уже не можете оторваться от актрисы, ожидая какого-то откровения…

Я написал: «Что бы она ни говорила» – и не обмолвился. Она любила импровизировать вообще, а уж в данном спектакле и подавно, понимая малую цену написанных у нее в роли слов. И в пределах заданного смысла иногда находила собственные слова, богаче авторских.

Она была явно неравнодушна к хлестким комическим репризам и любила их выдумывать в любой, самой драматической роли – без юмора она существовать не могла. И в частности, здесь, в «Тишине», в эту свою, так сказать, «голубую» роль благородной матери именно Раневская привносила спасительный юмор.

То, что ее актерское существо состояло из самых полярных красок и в нем прекрасно уживались и комик-буфф, и трагик, Раневская доказывала неоднократно, в частности играя свою Люси Купер. Стоило вслушаться в реакцию зрительного зала, когда на сцене была Раневская, и вы услышали бы и всхлипывания, и взрывы хохота, и благодарные аплодисменты. И это же сочетание эмоций вы увидели бы на лицах зрителей, которые по окончании спектакля, чаще всего стоя, долго-долго аплодировали, вновь и вновь вызывая любимую актрису.

Но играть ей становилось все труднее и труднее… Возраст, болезни подтачивали ее. Последние свои спектакли она играла, когда оставалось всего три года до ее девяностолетия, но тратилась по-прежнему. Она страстно защищала «честь мундира» – звание актрисы. Она любила театр самозабвенно, но без громких фраз, без патетики. Она не могла бы сказать, подобно М. Г. Савиной, «сцена – моя жизнь», торжественность слов рассмешила бы ее, но, по сути, она имела право на такую фразу в ее точном смысле: сойдя со сцены, она умерла.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю