Текст книги "Эйзенштейн в воспоминаниях современников"
Автор книги: Ростислав Юренев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 36 страниц)
Были у него главные, проходящие сквозь жизнь мысли: площадное, народное начало театра (как его понимал Пушкин); необходимость масштаба, обобщения образов. Он видел жизнь, время и не желал унизиться до быта.
В 1926 году он говорил: «… если так подходить к пролетарскому театру, то получится, что вообще у нас СССР нет, а есть сумма жилтовариществ…». До революции он противопоставлял пьесе – спектакль, литературе – стихию движения, жест, маску. В Октябре барабан Мейерхольда забил на новый лад. Театр психологии и быта хоронили по второму разу. Спектакль становился митингом, рупором революции. Хаос творчества заменялся математикой расчета движений тела в пространстве – биомеханикой. Всеволод Эмильевич учил молодых режиссеров науке.
На парте ГВЫРМа (Государственные высшие режиссерские мастерские) сидел Эйзенштейн. Здесь и сложились первые положения его теории: мейерхольдовские постановки (вместе с пролеткультовскими), писал он в 1926 году, «домчали театр до его границ, за которыми театр переставал быть театром и должен был стать реальным социально полезным аппаратом». «Следующий этап: на смену интуитивно художественной композиции воздействий – научная организация социально полезных раздражителей».
Я видел «Великодушного рогоносца»: веселых и легких Бабанову и Ильинского, танцевальный вихрь планировок, эстетику оголенной сцены с по-своему красивыми конструкциями и прозодеждами актеров. Прозодежды, конструкции, биомеханика – во всем было «веяние времени» (термин Аполлона Григорьева). С каким упоением воспринимал это веяние молодой зрительный зал. Вовсю бил барабан Мейерхольда. Это было прекрасное чудо-искусство: разом праздновали и поминки и крестины. Действительно умер (в какой-то своей части) старый театр, и одновременно восторженным криком заливался только что родившийся здоровый младенец (ему еще предстояло расти и расти).
Походило ли это на институт бытовой оборудованности?.. На научную организацию социально полезных раздражителей?.. Прошло много времени: доверять памяти нельзя. И все же я решился бы утверждать: ничего такого и в помине не было. Был театр. Было искусство.
На празднование юбилея академика И. П. Павлова пришла и телеграмма от театра Мейерхольда. Мы, как материалисты, – вспоминал Всеволод Эмильевич, – писали: «Поздравляем в Вас человека, который разделался наконец с такой проклятой штукой, как душа…» Иван Петрович ответил признательностью, однако оговорился: «что касается души, то давайте подождем немножко». Эйзенштейн не хотел ждать. Он торопился вывести формулу.
История искусства раскручивала свои спирали: то, как кинематографисты 20‑х годов искали стихию кино, во многом напоминало поиски театральности Мейерхольдом; освобождали экран от литературы и учились у нее; провозглашали чистое кино и продолжали старинные традиции. Разумеется, менялось время: движение было по опирали, а не внутри круга, но и поиски «чистоты» и обращение к науке не были новыми, впервые открытыми.
Чтобы понять статьи Эйзенштейна, нужно вспомнить его определение сценария. Ученик Мейерхольда относился к сценарию так же, как его учитель к пьесе. Есть только один автор – режиссер. Спектакль пишется языком мизансцен и жестов (литературный вариант – отправная точка ассоциаций), а фильм – пластикой и монтажом. Сценарий – по определению Эйзенштейна (конца 20‑х годов) – стенограмма эмоционального восприятия событий; режиссер расшифровывает ее пластическими образами.
Статьи Сергея Михайловича и есть во многом такие сценарии. Случилось так, что его мысль или, вернее, чувство обогнали реальность кино. И он, лихорадочно торопясь, стенографировал неисчислимые рои ассоциаций: мысль кружила вокруг какого-то нового, еще не существующего искусства.
Сцену пуска сепаратора в колхозе («Старое и новое») он хотел выразить патетическим строем. Объясняя, почему ведущая роль отводилась не колхозникам (они вели бы себя слишком скромно), а «чистому кинематографу», выявляющему монтажом внутренний пафос события, режиссер делал такое отступление: «Вот если бы перед нами была бы сцена с Моисеем, ударом жезла высекающим потоки воды из одинокой скалы в пустыне, и тысячами умирающих от жажды людей, бросающихся к этим потокам, или исступленный пляс богоотступников вокруг библейского же «золотого тельца», Шахсей-Вахсей с сотнями исступленно иссекающих самих себя саблями фанатиков, или хотя бы хлыстовское радение,
– тогда было бы чем и как разворачивать картину толп, объятых пафосом через экстаз поведения!»
Обратите внимание на это скромное «хотя бы». Слово «исступленное» в его статьях встречается, пожалуй, наиболее часто. Бессмысленно теперь оспаривать старые мысли о сценарии, объяснять великому художнику, что следовало бы ему обратить внимание на людей и т. п. В его мире еще ничего не устоялось. И мы не знаем кинематографии, к которой он пришел бы. Слишком часто, и не по своей вине, он не заканчивал фильмы, обрывал исследования.
Он очертил огромный круг определенных видов творчества. Современность – размах опытов искусства XX века (особенно живописи) – соединялась с вековыми традициями. Это же характерно и для Мейерхольда. И еще один художник знал такой масштаб подымания пластов мировых культур: так проходили через живопись Пикассо негритянская скульптура, Веласкес, Энгр, Мане…
Для выражения духа революционных переворотов Эйзенштейн изучал все наиболее мощное, исступленное в мировой культуре, он хотел разъять эти сгустки экстаза и пафоса на части, открыть их структуру и, выведя математическую формулу, образовать новое искусство. Какой-то стадион потрясений, где тысячные аудитории приводились бы в состояние гнева, ужаса, восторга аттракционами, основанными на страсти и науке.
Здесь, в средоточии света, цвета, звука, должны были возникать в динамических фресках миллионные толпы; крутые повороты историй народов; предметом трагедии становились бы категории философии: понятия вытесняли бы образы. Даже экран «Потемкина» был мал для такого кино. В этом искусстве были черты патетической театральности, цветопредставлений, витражей Шартрского собора, великолепие и ужас балета на крови – корриды, мощь хоралов, симфонии натюрмортов Золя…
Попадала ли в это искусство самая сложная и прихотливая «единица» – человек?.. Ответ на это непрост. В его фильмах играли большие актеры. Они вложили в исполнение и труд и талант, но его искусство примечательно не человеческими образами. Только один исполнитель, на мой взгляд, смог справиться с его заданиями: мраморный лев. Но человеческая страсть заставила зарычать мрамор. Он сам, автор своих фильмов, был в высокой степени человеком, художником революции. А огромность своего духовного мира он отдал людям. Человечности в «Потемкине» больше, чем в тысячах так называемых жизненных лент, где правдивые артисты тепло разыгрывают бытовые происшествия.
Хочется привести стихи Евг. Винокурова:
О, состраданье! Нет грознее силы
И силы беспощадней, чем народ,
Познавший жалость! Он хватает вилы —
Спасать несчастных! Он топор берет.
Грозное и беспощадное сострадание одухотворяло многие работы Эйзенштейна. Чем больше художник, тем особеннее его внутренний мир. Искусство Эйзенштейна было сродни речам трибунов революции: молниям их сравнений, мощи обобщения. Для пристального внимания к человеку возможности не было: уж больно круто вздымался накал страстей, счет трагических аттракционов шел на иные величины.
Но этот счет шел во имя человека.
Фридрих Эрмлер
Дружить с ним было нелегко…
Дружба с Эйзенштейном, его советы, а еще больше критика с глазу на глаз сыграли немалую роль в моей жизни и работе. Я очень дорожил его дружбой и боялся потерять ее – в искусство я пришел голым, по крохам собирал все, чем владею, и поэтому мне были так дороги эти обогащающие меня отношения.
Помню, как состоялось наше знакомство. Как-то приехал из Москвы сотрудник газеты «Кино» Владимир Королевич и долго беседовал со мной. О чем шла речь, вспомнить трудно. Однако запомнилось: я позволил себе авторитетно говорить о роли актера в кино, которому я отвел в кадре главное место.
В том же 1927 году Эйзенштейн приехал в Ленинград готовиться к съемкам своей картины «Октябрь». Директор студии А. М. Сливкин водил по студии Сергея Михайловича, показывая свое хозяйство. В коридоре мы встретились, и Сливкин представил меня. Подавая руку, Эйзенштейн со свойственной ему иронией спросил: «Ах, это и есть хвастун Эрмлер?» Я смело, вернее по-мальчишески, ответил: «То, что я говорю, правда, а не хвастовство». Я не понимал, почему Эйзенштейн встретил меня так недружелюбно, то уступать было нельзя никому, и я петушился. Однако в тот же вечер я был у Эйзенштейна в «Европейской». Там я познакомился с Э. Тиссэ и Г. Александровым. С этой минуты начались мои отношения с Эйзенштейном, и по сей день я считаю себя его учеником. (Курьезно, что, когда однажды Илья Трауберг представил меня В. Маяковскому, тот встретил меня теми же словами, что и Эйзенштейн. На сей раз это было связано с моей самонадеянной угрозой обыграть Маяковского на бильярде.)
Дружить с Эйзенштейном было нелегко. Выдержать его иронию удавалось не каждому. Критиковал он жестко, не считаясь ни с кем и ни с чем.
Я иногда задавал себе вопрос: почему он дружил со мной? Многие называют себя друзьями Эйзенштейна. Со мной он стружил, как я понял, потому, что я был для него первый молодой режиссер, коммунист, чекист, человек, пришедший из другого, особого мира, и ему было не столько интересно слушать меня, сколько глядеть на меня, когда я слушаю его. В этом я почти уверен. Жена Эйзенштейна Пера Аташева как-то напомнила мне: «Какой ты был идиот, когда Эйзен предлагал тебе работать совместно с ним, а ты отказался». А отказался я потому, что понимал, как я рядом с ним ничтожен. Суровая критика Эйзенштейна имела для меня немаловажное последствие: она ускорила решение продолжить свое образование.
… Однажды в мои руки совершенно случайно попала книжка под названием «Сон и сновидения». Она понравилась, даже увлекла. Я стал доискиваться первопричин этих теорий и таким образом добрался до З. Фрейда. Дополнительным толчком послужило общение с С. Эйзенштейном, который хорошо знал З. Фрейда – со всей глубиной и фундаментальностью, которая была свойственна его интеллекту. Он не декларировал этого знания, не рассматривал его в качестве краеугольного камня, но знанием этим владел и пользовался в своей работе. Достаточно вспомнить некоторые сцены из «Старого и нового», которые не оставляют сомнений относительно своего происхождения. Мое увлечение Фрейдом подсек, как ни странно, тот же С. Эйзенштейн. Он сказал мне однажды: «Если ты не прекратишь возню с Фрейдом, я перестану с тобой знаться. Ты болван. Читай Павлова, ты увидишь, что не Фрейд один существует на свете». В Павлове я, как умел, пытался разобраться позже. Это было для меня не просто, и на протяжении своей жизни я возвращался к нему несколько раз. Но под влиянием С. Эйзенштейна я уже тогда начал расставаться с З. Фрейдом.
Леон Муссинак
Личность гения
Личность Эйзенштейна – это личность гения.
В нем ощущалась сила, потрясшая меня с первой же нашей встречи в ноябре 1927 года. От производимого им впечатления – как в физическом, так и в интеллектуальном смыслю – нельзя было уклониться. Физически оно выражалось в подвижности лица и рук, в мощном торсе, над которым возвышалась большая голова, в сиянии энергии и ума, исходившем от всей его особы.
Я, разумеется, расспрашивал, а он неустанно говорил, стараясь помочь мне уловить значение и трудности проблем, вставших перед кинематографом, который призван был возбуждать революционные чувства и должен был широко распахнуть двери будущего.
Разговаривая, Эйзенштейн набрасывал какие-то заметки и с исключительным юмором рисовал. Он старался возможно более полно осветить состояние советского кино, его практику и теорию – ибо технические средства тогда еще были довольно примитивны. Он дал мне возможность просмотреть множество фильмов – и не только то, над чем работал сам, – облегчая таким образом сравнения, знакомя с поисками, чтобы дать мне лучше понять не только принципы новой социальной организации, но и тот факт, что достигаемые результаты зависели в большей мере от самих кинематографистов.
Сразу же становилось очевидным, что он выделялся среди них как человек, обладающий исключительным мастерством и несомненным, хотя уже оспариваемым авторитетом. Память его была удивительной, равно как и объем познаний, которыми он пользовался без малейшей рисовки. Было видно, что он обладал удивительной способностью к открытиям и выдумке, глубокой страстью к новшествам и творчеству. Таким образом мы проводили долгие дневные и ночные часы в обогащающих душу беседах.
Доходчивость высказываний Сергея Михайловича определялась не только его умом и точностью мышления, но также тем освещением и индивидуальным смыслом, которыми он наделял некоторые слова. Не приходилось сомневаться, что ему суждено было утвердиться в объективном мире как человеку «богатому», в том смысле, который придавал этому определению Карл Маркс, а именно как человеку, для которого собственное творчество представляет собой внутреннюю потребность и насущную необходимость.
Мы много говорили о монтаже, на котором в то время были, видимо, сосредоточены интересы всех молодых кинематографистов.
Разумеется, полученная информация носила несколько торопливый характер, поскольку я не мог продлить свое пребывание в СССР. Однако знакомство с фильмами Пудовкина, Дзиги Вертова, Козинцева, Трауберга и некоторых других способствовало созданию того очерка общего состояния советского кино, который хотелось на первый раз привезти с собой во Францию. Эйзенштейн помог мне осуществить ряд ценнейших встреч. И если я сам задавал много вопросов, то и меня расспрашивали немало.
Мои беседы с Эйзенштейном обрели дополнительную значимость после просмотра довольно длинных фрагментов из фильма «Октябрь», над монтажом которого он работал. В плане технических возможностей и художественной выразительности фильм послужил для него поводом для развития того, что он называл прежде «монтажом аттракционов», а теперь стал определять как «интеллектуальный монтаж».
Во второй раз я встретился с Эйзенштейном в сентябре 1929 года в Швейцарии по случаю Первого международного конгресса независимого кино, проходившего в замке Ла-Сарраз, возле Лозанны, где за год до этого мадам де ла Мандро принимала Международный конгресс «левых» архитекторов. Встреча была организована Робером Ароном и Жанин Буиссунуз, чтобы рассмотреть возможность образования Лиги киноклубов, существовавших в равных странах; перед Лигой должна была быть поставлена задача координации и содействия усилиям, направленным на защиту независимого кино. С этой целью и собрались представители Лиги кино (Голландия), Фильм-клуба (Париж), киноклубов Испании и Швейцарии, а также лондонского Общества кино. Кроме того, предполагалось основать в Париже Международный кооператив, предназначенный для создания фильмов без каких-либо коммерческих уступок, причем авторам таких фильмов надлежало ориентироваться лишь на гуманные качества кинематографа, его лиризм. Программа конгресса предусматривала теоретические и деловые дискуссии.
Эйзенштейн явился в сопровождении своих соратников – Александрова и Тиссэ. Он приехал из Берлина, где ему был оказан прием как выдающемуся лицу, символизирующему творческие ценности революционного кино.
В Ла-Сарраз собрались люди очень разные, но все они были энтузиастами, наделенными изрядным идеализмом. Ганс Рихтер и Вальтер Рутманн соседствовали здесь с итальянским футуристом Энрико Прамполини. Сюда приехали и Жан-Жорж Ориоль, основатель и редактор журнала «Ревю дю синема», и марксистский теоретик кино Бела Балаш. Были и Айвор Монтегю, руководивший вместе с Айзэксом английским Обществом кино, и Альберто Кавальканти. Японию представлял Хироси Хидзё, Соединенные Штаты – Эванс Монтгомери, Швейцарию – Робер Гюйе, Италию – Альберто Сарторис и т. д.
Атмосфера, накалявшаяся порой в ходе теоретических дискуссий, была по большей части очень спокойной. Вместе с Эйзенштейном и Рихтером мы решили создать импровизированный фильм-пародию, который должен был изобразить кинематограф, избавляемый от коммерческих оков благодаря усилиям независимого кино… Каждому надлежало создать персонаж по своему усмотрению. Эйзенштейн вделал, например, из меня мушкетера.
Вместительные шкафы и оружейная галерея замка обеспечили нас необходимыми костюмами и бутафорией. То были часы отдыха и разрядки, во время которых группа Эйзенштейна сыграла весьма красочную роль, выполняя одновременно и технические обязанности. Как жаль, что эти ролики впоследствии затерялись по возвращении в Германию, а затем в Советский Союз и так и не были найдены, несмотря на розыски Эйзенштейна. Едва ли они когда-либо найдутся. А ведь этот маленький фильм послужил бы ценным мемориальным документом для истории Первого международного конгресса независимого кино.
По возвращении в Берлин Эйзенштейн общался со множеством людей – кинематографистами, актерами, музыкантами, художниками, драматургами, танцорами. Он познакомился с Пискатором, Эрнстом Толлером, Бертольтом Брехтом и особенно подружился с Пабстом и Фрицем Лангом. Там же состоялись знаменательные встречи с Пиранделло и Альбертом Эйнштейном.
В начале ноября 1929 года Эйзенштейн приехал в Париж, сопровождаемый по-прежнему Александровым и Тиссэ. Любопытство его было безмерным и не переставало возрастать по мере все новых и новых открытий… Немало рассказано о разочаровании, испытанном Эйзенштейном после нескольких попыток получить от французских кинопредпринимателей заказ на фильм, который позволил бы ему и его группе продержаться в финансовом отношении несколько месяцев. Сергей Михайлович не учитывал, что в Париже невозможно было снять политически направленный художественный фильм.
– Мои убеждения! – с возмущением восклицал он. – Неужели кто-либо думает, что я могу от них отказаться? Разве мой успех во Франции не основан целиком и полностью именно на воплощении этих убеждений? Иначе разве стала бы публика так стремиться на просмотры в Клубе «Друзей Спартака», где показывают «Потемкина»?
Он отказался от своих попыток, зато Александрову удалось установить некоторые контакты, – ведь надо же было найти средства к существованию, – что позволило начать работу над фильмом «Сентиментальный романс», который стал первым опытом звукозрительного построения. Однако после съемки нескольких сцен Эйзенштейн полностью передал работу в руки Александрова и Тиссэ, которым пришлось уступить пожеланиям заказчицы, настоятельно претендовавшей на роль певицы в фильме. Эйзенштейн непередаваемо комически парадировал игру этой особы…
Ему хотелось познакомиться со многими выдающимися лицами. Я помог ему встретиться с Маринетти, оказавшимся проездом в Париже…
Он читал и перечитывал «Улисса» и полагал, будто проник в тончайшие его оттенки. Однако в разговоре с писателем он обнаружил, что только начинает понимать книгу. Лишь слушая, как Джойс читает вслух отрывки из своего произведения, он полностью осознал его словесное и образное значение. Впервые Эйзенштейн лично встретился в таким писателем. Но и Джойс нашей в лице Эйзенштейна человека, которому были понятны его цели и методы. Хотя писатель был уже почти слеп, он захотел непременно увидеть отрывки из «Потемкина» и «Октября», в которых кинематографист пытался сделать ощутимым и понятным само сердце человеческое. Оба художника долго обсуждали возможности выражения внутреннего монолога средствами кинематографа. После этой встречи Джойс сказал своему другу Джоласу, главному редактору журнала «Transitions», что если «Улиссу» суждено когда-либо быть перенесенным на экран, то он знает лишь двух человек, способных это осуществить, – Вальтера Рутманна или Эйзенштейна.
Эйзенштейн неоднократно со страстным увлечением рассказывал мне об этой встрече.
Он познакомился с Жаном Кокто, а затем с Блезом Сандраром, с которым обсуждал возможность экранизации его романа «Золото».
Эйзенштейна очень заинтересовали сюрреалисты, и в частности Деснос, а также художник Фернан Леже, с которым я был лично связан и чьи произведения его особенно увлекли.
Все свободное время, которым я располагал, я старался использовать для того, чтобы удовлетворить его любопытство. Мы посетили вместе Версаль, Сен-Жермен, Фонтенбло, Компьен, Мэзон-Лаффит, а также Блошиный рынок…
Я решил устроить у себя дома вечер, на мотором он смог бы побеседовать как с поклонниками, так и со скептиками. Встреча состоялась по возвращении из непродолжительной поездки Сергея Михайловича в Лондон, где он выступил с докладом в лондонском Обществе виню.
На основе сделанных во время этого сообщения заметок Бэзил Райт воспроизвел основной вывод докладчика: «… Настал исторический момент, когда мы сможем найти синтез между искусством и наукой в виде совершенно новой визуальной формы» [75]75
Цит. по кн.: Marie Seton, Sergei M. Eisenstein, Ed. Bodley Head, London, 1952, app. 2, p. 485.
[Закрыть].
Ненадолго Эйзенштейн съездил в Бельгию, где хотел посетить музеи, а также познакомиться с художником Джемсом Энсором, ибо любил «его гротескные офорты, где скелеты и люди свиваются в самые фантастические узоры, продолжая на порош XX века традиции этих затейливых и странных фламандских предков типа Иеронимуса Босха» [76]76
С. М. Эйзенштейн, Автобиографические записки. – Избранные произведения, т. 1, М., «Искусство», 4964, стр. 323.
[Закрыть].
Краткое пребывание в Голландии дало ему повод публично выступить, а также полюбоваться произведениями Ван-Гога…
Намеченное в Париже, в Сорбонне, выступление состоялось в Декартовом зале, под эгидой группы «Философских и научных исследований», председателем которой был доктор Алланди. Тема доклада: «Принципы нового русского кило». Вместе с доктором Алланди мне удалось все отлично подготовить и достать основные фрагменты из «Генеральной линии». Фильм уже лежал в моем автомобиле, как вдруг в последний момент явились полицейские и сообщили, что просмотр запрещен. Узнав об этом, Эйзенштейн предложил отменить встречу, ибо подготовленное им выступление было рассчитано всего лишь на двадцать минут. Но люди уже толпились у дверей. Уступая моим настояниям – а я был уверен в его талантах импровизатора, – Сергей Михайлович согласился все же появиться в аудитории. В своих воспоминаниях он рассказывал:
«Больше чем на сорок минут я не сумею растянуть свое сообщение.
А потом – чем черт не шутит – сыграем с публикой в… «вопросы и ответы».
И да поможет мне бог!
Зал разражается грохотом нетерпения.
Ныряю головой вперед, как в бушующий океан» [77]77
Там же, стр. 327.
[Закрыть].
Эйзенштейн был ослепителен. Когда он не находил точного выражения или верного слова, он придумывал их с поразительным чутьем французского языка, все тонкости которого были ему уже подвластны. Он увлек аудиторию и покорил ее своим остроумием, живостью, юмором, умением использовать свои познания.
Вопросы, последовавшие за докладом, были, естественно, многочисленны и разнообразны, а ответы быстро завоевали публику, которая была взволнована и захвачена удивительной индивидуальностью художника. Присутствовавшие радовались красочности некоторых его выражений. Когда Эйзенштейн спотыкался на каком-либо олове, он моментально восстанавливал с поразительной находчивостью «равновесие», используя даже не книжно-академический «переводной» стиль французского языка, а самые залихватские бульварные обороты речи, а местами просто «арго» [78]78
С. М. Эйзенштейн. Автобиографические записки. – Избранные произведения, т. 1, стр. 329.
[Закрыть].
Впоследствии Эйзенштейн скажет, что это было «неожиданно как со стороны докладчика, так и для стен, где он выступает.
Мои скитания по предместьям Парижа снабдили меня отборным набором французского острословия».
Те, кому довелось присутствовать да этой вотрете, никогда ее не забудут, как не забыл о ней сам Эйзенштейн, который, несмотря на впечатляющее скопление полиции, не преминул дать волю своему чувству юмора:
«Покидаем поле сражения.
… Раненых и убитых не видно, хотя выясняется, что «с применением грубой силы» от входных дверей было «отважено» еще очень и очень много народу.
… Вечер заканчиваем в кабачке Пьяного корабля, названного в честь «Bateau ivre» сочинения Артюра Рембо» [79]79
Там же, стр. 330–331.
[Закрыть].
Эйзенштейн использовал все свое время, чтобы познакомиться с Парижем в самых различных его проявлениях. Особенно его интересовали магазины религиозных предметов в квартале Сен-Сюльпис, и он попросил мою жену пойти туда вместе с ним, ибо сам явно стеснялся расспрашивать владельцев этих лавочек. Он даже купил несколько особенно типичных предметов, в которых усматривал суеверные искажения религии. Разнородная пестрота выставленных на продажу предметов веселила, но и возбуждала его иронию.
Много времени он проводил в районе Марэ [80]80
Квартал Марэ– старинный район Парижа (ныне входящий в состав III и IV городских районов), в котором сохранилось множество исторических зданий и особняков. (Прим. перев.)
[Закрыть], старинные особняки которого вызывали у него поразительно точные исторические реминисценции. Заинтересовало его посещение музея Карнавале, а также музея Клюни. Он побывал в наиболее известных церквах: он знал, что в церкви св. Павла есть картина Делакруа, что другая работа этого художника находится в церкви Сен-Сюльпис.
Естественно, особое внимание он уделил собору Парижской богоматери. Его сопровождай туда Жан Митри.
Многие дни парижской жизни он провел, осматривая Лувр.
Эйзенштейн выразил желание побывать на полях сражений 1914 года. Вместе с моим другом Альбером Леви и его супругой мы организовали небольшой караван, что позволило Александрову и Тиссэ присоединиться к нам.
И вот мы едем в Сауссон, а оттуда, через Шмен-де-Дам, добираемся до Вердена. По пути часто останавливаемся, настолько любопытство Эйзенштейна обострено воспоминаниями о разрушительной битве, которую кое-где совсем еще не трудно мысленно себе представить. Спустя несколько лет, когда я в последний раз встретился с ним в Москве, в 1937 году, Эйзенштейн напомнил мне о маленьком селении Перт-лез-Юрлю, от которого сохранились лишь несколько камней да глубоко изрытая вокруг земля и которое вызвало в нем ощущение трагического одиночества; он вспоминал холмы Вердена, косогор возле Пуавра, Флёри, форт Дуомон и форт Во, у подножья которого он подобрал на ходу человеческую лопатку. В те годы только начинали свозить остатки страшной бойни на кладбище, сооруженное возле Дуомона.
Во время всего нашего путешествия-паломничества Эйзенштейн говорил мало и был погружен в размышления о войне, которой он, как и все советские люди, опасался в будущем.
За всю эту поездку лишь однажды наступила мимолетная разрядка, когда мы остановились в маленькой харчевне где-то в гуще леса, чудом уцелевшего под Верденом. Пока мы пили прохладительные напитки, Эйзенштейн попросил подать ему камамбер и съел его до последней крошки, расхваливая достоинства этого сыра, впервые обнаруженные им накануне…
В другой раз я завлек Эйзенштейна в долину Луары; мы заглянули проездом в Шартр и Вандом и поднялись вверх по течению до города Шаритэ. На сей раз Сергей Михайлович не скрывал своего увлечения и при виде каждого следующего замка извлекал из своей памяти поразительные литературные и исторические познания. Мы много говорили о Ронсаре и… как всегда, о Леонардо да Винчи. Любуясь все новыми пейзажами, Эйзенштейн давал волю своему глубокому чувству природы. Мысль его свободно витала среди воспоминаний об эпохе французских королей.
Однажды вечером мы о становились в городке Божанси, где представился случай для особенно яркой вспышки эйзенштейновского юмора, нередко освещавшего наши беседы; прогуливаясь по прелестному маленькому городку, мы остановились перед статуей Жанны д’Арк. Надпись на пьедестале была едва различима. Кое‑как нам удалось разобрать ее, и, ко всеобщему удовольствию, мы обнаружили следующие слова: «Жанне д’Арк – благодарный округ» [81]81
Божансирасположен в округе, центром которого является г. Орлеан, с чьим именем связан подвиг Жанны д’Арк, освободившей город от осады англичан в 1429 году. (Прим. перев.)
[Закрыть]. Никогда еще мне не приходилось видеть, чтобы Эйзенштейн так хохотал, и смех его то и делю вспыхивал вновь.
Во время этих небольших прогулок я смог оценить удовольствие, которое они ему доставляли, что и побудило меня наметить более продолжительное путешествие, программа которого привела его в восторг. Я освободился на десять дней и решил побродяжничать по дорогам Франции – от Парижа до Тулона, в окрестностях которого Эйзенштейн мог затем несколько дней отдохнуть в маленьком домике, принадлежавшем мне в ту пору. Оттуда ему предстояло продолжить путешествие вдоль побережья, которое его очень привлекало.
Эти дни, когда мы, пересекая Францию, останавливались по прихоти случая в разных провинциях, подарили мне, пожалуй, самые дорогие и прекрасные воспоминания об Эйзенштейне. Наше привольное странствие позволило мне в полной мере оценить величие этого человека. Общение наше было непрерывным и всесторонним, и дружба наша при этом непрерывно обогащалась. Пожалуй, меньше всего мы говорили о кино, но зато касались всего, что способны породить личные чувства и глубокое проникновение в сущность вещей. Удивительная чуткость и восприимчивость Эйзенштейна поражали и восхищали нас с женой. От его внимания не ускользали характерные особенности каждой области, равно как и тончайшие изменения климата и освещения, возникавшие по мере продвижения. Породы деревьев, разнообразие сельскохозяйственных культур, архитектура домов – все служило ему для более полного постижения окружающего. Могло показаться, будто он давно уже знаком с Францией. Все вокруг становилось ему близким. Создавалось ощущение, будто нет ничего, что было бы ему недоступным; искреннее волнение чередовалось в его душе со вспышками иронии.
Начиная с окрестностей Ноана и долины реки Гартамп, где наши души охватили воспоминания о Жорж Санд, и вплоть до момента, когда мы пошали в район Лимузена (где в городе Иссудун жил некогда Бальзак), я непрестанно поражался его начитанности и знанию литературы средневековья.
На пути от Буржа до Лиможа, от Перигё до Сарлата (где мы внимательно осмотрели доисторические пещеры в долине реки Везер, – он знал, оказывается, даже труды аббата Брей!) Эйзенштейн зачастую самым неожиданным образом без устали комментировал увиденное, извлекая исторические и литературные воспоминания из сокровищницы своей памяти. Однажды лунной ночью, гуляя по улицам городка Сарлат и восхищаясь старинными домами, в одном из которых родился Ла Боэти [82]82
Этьен де Ла, Боэти(1530–1563) – французский публицист и поэт, выступавший против тирании в своем сочинении «Рассуждение о добровольном рабстве, или Против одного». (Прим. перев.)
[Закрыть], он не переставая рассуждал о значении «Плеяды» [83]83
« Плеяда» – французская поэтическая школа эпохи Возрождения, объединявшая семерых крупнейших поэтов Франции, во главе которых стояли П. Ронсар и Ж. Дю Велле. (Прим. перев.)
[Закрыть]и комментировал сочинение Ла Боэти «Против одного», которое успей в свое время прочитать…
Попав в городок Брив, мы долго говорили о поэзии трубадуров, исполнителей старинных «сирвент» [84]84
« Сирвенты» – жанр средневековых песен, характерных для старого Прованса. (Прим. перев.)
[Закрыть], и в частности о творчестве Бертрана де Борна… [85]85
Бертран де Борн– один из наиболее прославленных трубадуров XII века. (Прим. перев.)
[Закрыть]Мы посетили Рокамадур, пропасть Падирак, задержались в районе Косе, прежде чем достигли Нима, Кро, Эг-Морт и Марселя, где Сергей Михайлович захотел все увидеть, где он внимательно прислушивался к говору людей в портовых кабачках и даже побывал на похоронах мясника из квартала публичных домов, состоявшихся ранним утром в присутствии детей из церковного хора, оркестра и удрученных проституток… Он никогда не забывал эти образы и звуки.