355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ростислав Юренев » Эйзенштейн в воспоминаниях современников » Текст книги (страница 27)
Эйзенштейн в воспоминаниях современников
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:57

Текст книги "Эйзенштейн в воспоминаниях современников"


Автор книги: Ростислав Юренев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 36 страниц)

Мартирос Сарьян
Недописанный портрет

Помню его широкий лоб, небольшие, глубоко посаженные глаза. Во взгляде угадывалось то, что больше всего ценю я в людях – содержание.

С Эйзенштейном я познакомился летом 1940 года, в Барвихе (Подмосковье). Вспоминаю человека, который мог подолгу стоять и наблюдать за тем, как я работаю. Внешне он оставлял впечатление человека замкнутого, неразговорчивого. Нас, очень разных по темпераменту и складу ума, сближало одно – отношение к искусству. Он любил, ценил живопись… В те годы ничто другое не способно было вызвать у меня большее уважение, чем это качество…

Однажды, когда Эйзенштейн вновь оказался рядом со мной, я понял, что о лучшей модели для портрета мне нечего даже помышлять. Я стал писать его портрет.

Как только я взял в руки кисть – я лучше почувствовал его, узнал о нем даже то, о чем мы не говорили. Передо мной сидел человек, переживающий мучительную внутреннюю драму – драму творчества. Это было лицо бунтаря. Это был бунт не столько против косности в жизни и искусстве, сколько против себя самого.

Человека постоянно подстерегает опасность остановки для художника – это страшно. Мне и сегодня хорошо знакома боязнь повториться. Когда посещает это чувство, приходится перешагивать через себя, пересиливать собственную лень, делать невозможное…

Если напрячь память, которая во многом начинает мне изменять, и если попытаться все-таки восстановить живой облик Эйзенштейна в сознании – так это, наверно, драма – драма беспокойного художника.

Портрета Эйзенштейна я не дописал – не помню, что-то помешало докончить работу. Теперь мне говорят: Эйзенштейн не успел в жизни многое завершить. Наверно, так было ему суждено, остался таким он и на моем холсте.

После я никогда больше не встречался с Эйзенштейном…

Сейчас говорят – Эйзенштейн был одним из самых интеллектуальных художников нашего времени. Я же помню – широкий лоб, глаза, в которых был и природный юмор и ум. Он явился для меня моделью для портрета, и мне не приходилось искать, домысливать образ. Я видел перед собой лицо, изнутри наполненное огромным смыслом.

Галина Уланова
След в жизни

Наверное, простота и естественность – главное в любых людских взаимоотношениях. Однако я всегда старалась не забывать, что встречаются на совете прекрасные люди, разговор и общение с которыми воспринимаешь как бы в нескольких сложных планах. И бывает трудно сразу определить, какой из них в данный момент важнее. Порой внешний, словом выраженный. А порой внутренний, глубокий и умный, иногда смешливый, с юмором подтекст, который угадываешь, домысливаешь за словами и жестами человека. Этот «второй план» иногда можно понять лишь чутьем, интуицией, сердцем… Но, право, человек, зовущий собеседника на такое многоплановое общение, не становится менее естественным и искренним…

В дни наших недолгих, нечастых встреч именно таким, талантливо «многоплановым» человеком запомнился мне Сергей Михайлович Эйзенштейн. Раздумывая об этих встречах сейчас, много лет спустя, я понимаю: пожалуй, тогда мне даже трудно было определить, что старался увидеть, угадать во мне его острый, проницательный взгляд. Временами казалось, что Сергей Михайлович весело шутит со мной, остроумно подденет словом, потом хитровато улыбнется. А порой казалось, что он, человек старший и по своему пониманию искусства, по интеллекту, тонкости мироощущения, просто хочет передать мне что-то важное в жизни.

Я познакомилась с Сергеем Михайловичем еще до войны, в санатории «Барвиха», это было в 1940 году. Там отдыхали тогда Качалов, Сарьян, Гилельс, Леонтьев… Мы играми в теннис, ходили в гости на дачу к Алексею Толстому, который жил рядом. У Толстого был прекрасный сад, очень вкусная, изысканного сорта малина, которую мы потихоньку поедали.

Сарьян, помню, писал наши портреты. Качалова и Эйзенштейна – почему-то в пестрых пижамах, а меня – в летнем халатике кораллового цвета.

Мы катались на лодках, собирали цветы. Эйзенштейн очень любил гулять и как-то по-особенному, мне казалась, чувствовал и понимал природу. Вокруг санатория был большой парк, но мы всегда уходили за его пределы – в лас, луг, поле. Там было больше солнца, ветра, свободы и простора. О серьезных веща редко говорилось, просто мило отдыхали. А если и возникали у меня с Сергеем Михайловичем какие-то разговоры, то обычно как старшего с младшим. Лет тогда мне было немного, выглядела я девчонисто.

Помню свое всегдашнее двойственное ощущение после этих разговоров. Трудно было понять: всерьез говорит Сергей Михайлович ими как будто шутливую, остроумную ставку рассказывает. Вдруг скажет что-то немножко «свысока» и вместе с тем доверительно. Разговоры с ним всегда заставляли думать и даже фантазировать, если хотите. Еще и в этом, наверное, заключался секрет удивительного обаяния этого человека, которое покоряло вас раз и навсегда. А внешне Сергей Михайлович невольно напоминал мне доброго, уютного «плюшевого мишку». Однако с походкой пружинистой и упругой…

Пришли годы войны. Эвакуация. Наш балет забрасывало в разные города страны. Так случилось, что на год с лишним я оказалась в Алма-Ате. Помню, приехала туда поездом рано-рано утром, солнце из-за гор еще только поднималось. Пустые улицы, небольшие дома, бежит вода в арыках… И вдруг за поворотом – большая площадь. Колоннада нового театра оперы и балета. И сразу возникшее чувство – мне нужно туда, скорее посмотреть, где буду работать…

В те трудные военные годы студии, театры, режиссеры, артисты, эвакуированные по приказу родины в Алма-Ату, считали для себя святым долгом максимально приумножить творческие усилия. Ибо верили – придет победа. И знали, что сила настоящего искусства тоже рождает веру в счастье завтрашнего дня, приближает его. Значит, нужны, очень нужны и новые спектакли и новые фильмы…

Я отчетливо помню те напряженные алма-атинские дни, полные творческих исканий и того нового, что требовало время. Здесь, в Алма-Ате, снимайся фильм «Жди меня». Это был фильм о верности, о большой любви и умении преданно ждать.

Запомнилось, как вдохновенно работал в Алма-Ате и Сергей Прокофьев. В ту пору он писал свою «Золушку». Дело, разумеется, не в каких-то более или менее прямых ассоциациях. Но теперь мне думается, что был глубокий смысл в выборе тогда Прокофьевым именно этой темы для балета. Ведь тема «Золушки» – вера в счастье, в мечту, которая сбывается.

Прокофьев говорил, что видит в этой роли меня. Я часто приходила к Сергею Сергеевичу в гостиницу, где он жил и работал. Узкая комнатушка едва вмещала рояль, что-то варилось на примусе, всюду, даже на полу, были разложены нотные листы. С каждым днем их становилось все больше…

Я всегда благословляю судьбу за то, что она итак счастливо соединила меня на сцене с великой музыкой Прокофьева. Но вот еще о чем думается мне сейчас, когда я пишу эти строки и подхожу к рассказу о вновь случившейся в Алма-Ате моей незабываемой встрече с Сергеем Михайловичем Эйзенштейном.

Известно, что творчество Эйзенштейна и Прокофьева было неразрывно. Фильмы гениального режиссера неповторимо дополняла музыка Прокофьева. Как знать, быть может, именно общность взглядов этих двух великих мастеров, один из которых уже считал меня «созвучной» его музыке, привела и Эйзенштейна к мысли попробовать меня на роль Анастасии в фильме «Иван Грозный». Но есть и другое объяснение, высказанное мне самим Эйзенштейном. Расскажу, как это случилось, но сначала чуть-чуть предыстории.

В Алма-атинском театре оперы и балета я постаралась возобновить постановку «Лебединого озера», «Бахчисарайского фонтана» и «Жизели». Работалось нелегко – стояла страшная жарища, привыкнуть я к ней не смогла. После многочасовых репетиций и спектаклей наступала полная разбитость. И вот тогда нам, «северянам», предложили поселиться в небольших горных дачках. Там было значительно прохладнее и мы хоть поздним вечером могли отдышаться.

Помню, сижу на приступочке дачи, штопаю балетные туфли. Поднимаю глаза – идет Эйзенштейн. Тихо подошел, сказал что-то доброе, проницательно взглянул. Потом, как всегда, в глазах его «забегали» какие-то веселые «чертики», и он начал со мной, как мне показалось, привычный шутливый разговор. Да, именно милой шуткой восприняла я сначала его приглашение на роль царицы Анастасии в фильме «Иван Грозный». Съемку этого фильма Сергей Михайлович начинал здесь, в Алма-Ате.

Посмеявшись над моим изумлением и даже некоторым испугом, Эйзенштейн стая на миг серьезным и положил передо мной текст сценария «Ивана Грозного». И начал говорить. Говорить очень горячо и вдохновенно. Что ж, думаю, просто Сергей Михайлович решил рассказать мне какую-то хорошую сказку. А попутно поделиться планами своей будущей работы…

Но все оказалось всерьез. И тут пришло мое искреннее удивление. Почему именно меня, разве мало актрис в кино? Драматических ролей я никогда не играла. Да и вообще немногословна, а на сцене привыкла обходиться совсем без слов…

Однако Эйзенштейн со мной не согласился. Объяснил, что здесь, в Алма-Ате, еще раз смотрел меня в нескольких спектаклях «Жизели» подряд. Его вдохновила последняя сцена первого акта – сцена сумасшествия моей героини.

Напомню вкратце эту очень трудную, трагическую сцену. Помните, Жизель потрясает измена любимого, она теряет ощущение реальной жизни, разум. В помутившемся сознании рисуются ей полутонами сцены любви. Все обрывочно, нелогично. Вот вроде есть небольшое движение полумысли – идет полутанец, потом – резкая, скорбная остановка. Снова – полутанец…

Наверное, моя трактовка безумия Жизели как-то тесно увязывалась в фантазии Эйзенштейна с образом несчастной царицы, которой боярыня Ефросинья Старицкая подносит яд…

Сергей Михайлович оставил мне сценарий и просил его прочесть, подумать. Все становилось былью.

Вскоре Эйзенштейн снова приехал ко мне на дачу, оживленный, напористый, готовый к серьезному разговору. И тут уж мы начали вместе фантазировать. Сергей Михайлович хотел сделать в фильме непохожий на «Жизель», но решенный в том же пластическом ключе рисунок роли в эпизоде гибели царицы. Какие-то сцены – может быть, даже все, начиная от венчания Ивана на царство и свадьбы, – должны были возникать как бы в воспаленном воображении умирающей Анастасии.

Эйзенштейн меня убеждал, что исполнение роли будет построено главным образом на пластике. Помню, он очень интересно, не только рассказом, но и быстрыми, тут же созданными рисунками объяснял, показывал мне свое видение роли. Убеждал он столь талантливо, что устоять было трудно. Я согласилась, предстояли первые фотопробы.

Конечно, я очень волновалась, когда впервые входила в большое, не очень уютное тогда здание алма-атинской киностудии. Побаивалась зоркого, всевидящего взгляда Эйзенштейна. Меня облекли в костюм, приготовленный для Анастасии. Признаться, одеяние это меня удивило. Оно закрывало голову, часть лица и всю фигуру полностью. Как же смогу я сделать те пластические движения, о которых мы говорили? Меня предупредили, что Сергей Михайлович всегда категорически протестует против любых изменений в костюмах, эскизы к которым он сам рисовал. Но я все-таки решилась… Причесала волосы на прямой пробор, накинула на голову газовый шарф, укрепила его тонким обручем.

Вхожу в темный зал. Луч света – в лицо. Возражений Эйзенштейна не последовало. Значит, в чем-то согласился с моим представлением о внешнем облике царицы… Лишь слышу из темноты уверенный голос Сергея Михайловича: просит меня поднять глаза вверх, опустить вниз, повернуться в профиль… Уже невольно неслись и неслись в моей голове мысли об Анастасии, ее любви к царю, ее жестоко оборвавшейся жизни… Таков, видимо, был «гипноз» великого Эйзенштейна, его умение заставить актера сразу войти в роль.

Роль Анастасии мне не суждено было сыграть. Съемки требовали не менее трех месяцев. Могли продлиться и дольше, ибо Сергей Михайлович работал очень серьезно и тщательно. А мой театр, так случилось, срочно возвращался в родной город. Меня вызвали на заключительные спектакли. Балет был моим основным делом и призванием, задержаться в Алма-Ате я не смогла. С большим сожалением принуждена была отказаться от съемок…

И даже сейчас, много лет спустя, не покидает меня это сожаление. Я часто задумываюсь о том, как много, наверное, ярких, неповторимых граней творчества, жизни могло бы открыться мне в работе рядом с таким редчайшим художником, как Эйзенштейн. Ведь еще тогда, соглашаясь на роль Анастасии, я уже чувствовала, знала, что многие искания, замыслы Сергея Михайловича близки, дороги и понятны мне.

В этом позже еще раз убедил меня его фильм, хоть не увидела я в нем сцены, о которой мы мечтали с Эйзенштейном. Видимо, она была рассчитана лишь на какие-то мои пластические возможности…

Осталась у меня фотография, фотопроба – единственный след замысла… Но для меня осталась не только фотография. Осталась благодарная память об этом удивительном человеке, его уме, обаянии, безграничном таланте… Даже нечистые, недолгие встречи мои с Сергеем Михайловичем Эйзенштейном – неизгладимый след в жизни.

Нина Черкасова
Черкасов и Эйзенштейн

В начале 1938 года произошла первая творческая встреча Черкасова и Эйзенштейна. Встреча эта как бы была предопределена судьбой в жизни большого актера и очень большого режиссера. Содружество их было долгим, страстным, мучительным и радостным для обоих, и только смерть Эйзенштейна разъединила их. Они были разными по натуре, эти два необычных человека, почти антиподами. Черкасов – очень мягкий, умеющий находить общий язык с каждым, добрый, боящийся обидеть кого бы то ни было. Эйзенштейн – властный, в работе жесткий и непримиримый, упрямо добивающийся того, что ему надо. Оба обладали бешеной работоспособностью и любили друг друга.

Дом наш был веселым и шумным, «слишком озвученным», как говорил Черкасов. Людей вокруг него было всегда много – чтобы всех усадить, стулья переносились из всех комнат. Телефон звонил до одурения, и мы его закрывает подушками, под которыми он стонал непрерывно. Как-то на чей-то вопрос: «А кто, в общем, был самым интересным гостем в вашем доме?» – Николай Константинович беспомощно развел своими длинными и выразительными руками, потом обвел глазами свою комнату, в которой мы все обычно сидели, и сказал: «Да вот, на этом диване у нас часто ночевал Эйзенштейн, утром, вставая, говорил: «Хорошо я поспал на историческом диване… Ну как же? Ведь до меня на нем спал Михаил Жаров». Эйзенштейн… Это, пожалуй, и есть мое самое интересное творческое содружество».

В последние годы жизни, после шестидесятилетия, Николаю Константиновичу захотелось «вспомнить» гораздо шире и щедрее, чем раньше, рассказать о виденном и пережитом. К сожалению, он так и не ушел осуществить это желание. Не успел подробно написать и о творческой дружбе с С. М. Эйзенштейном, что особенно хотелось ему сделать. Постараюсь, хотя бы частично (это возможно, разумеется, лишь в самой малой мере), восполнить недосказанное.

… Итак, наступило «время Александра Невского»…

Сергей Михайлович попросил меня приехать на примерку, где должен был «решаться» знаменитый плащ Александра Невского. Это было в Москве. Плащ создавала (слово «шить» здесь было бы кощунством) знаменитая Н. П. Ламанова, необыкновенный мастер театрального костюма.

Примерка происходила в мастерских МХАТ, где работала Ламанова.

… Дверь стремительно распахнулась. Вошел Эйзенштейн. Сначала, не глядя ни на плащ, ни на Черкасова, поздоровался с Ламановой и со мной, потом, сразу забыв о нас, с каким-то совсем другим лицом стал всматриваться в своего Александра Невского. Его напряжение передалось всем. Он чем-то скрепил плащ на плече Черкасова, отошел и разметал его руками, точно дуновением ветра с Чудского озера. Плащ взметнулся и лег совсем по-другому и совсем так, как нужно Эйзенштейну. Черкасов в эту минуту стал Александром Невским.

Плащ этот «в действии» я увидела уже на съемке Ледового побоища. Первый раз в жизни смотрела я, как работает Эйзенштейн на съемке. В данном случае буквально на поле боя.

Все было так, как не может быть. Съемки «ледового побоища» происходили, как известно, на Потылихе, в страшную жару, сна искусно обработанной площадке, создававшей полную иллюзию огромного снежного поля… Ко мне подошел мой муж в костюме и гриме Александра Невского.

Я ахнула:

– Господи, какой же ты красивый!

Действительно, ни одно «оформление» никогда так не шло ему. Синий плащ был неправдоподобно прекрасен в сочетании с кольчугой, шлемом, ярким солнцем и снегом.

Этого очень красивого русского витязя, такого знакомого и совсем незнакомого, мне сразу захотелось перенести на ковре-самолете домой, в вашу ленинградскую квартиру, к нашему столу.

У меня в гостях обедали все его киногерои: и профессор Полежаев, и царевич Алексей, и все снимавшиеся на «Ленфильме». Мы жили близко от киностудии. Николая Константиновича привозили в перерыв, в костюме и гриме, обедать домой. Это было очень интересно и забавно.

«Во время Грозного» мы нередко, также в перерывах, обедали у Сергея Михайловича, жившего рядом с «Мосфильмом». Николай Константинович – в гриме Ивана Грозного. Когда знаменитая тетя Паша, домоуправительница и «начальство» Сергея Михайловича, подавала тарелку с супом Ивану Грозному, Эйзенштейн говорил:

– Не так, не так, тетя Паша, с поклоном, да пониже…

Началась съемка. Проработав всю жизнь в театре, где начиная с первой-второй генеральной репетиции на сцене во время действия был полный порядок, я, попадая на студию, всегда удивлялась невероятной неразберихе на съемках. На съемках «Александра Невского» все было так же до момента, пока не раздавалась команда:

– Мотор! Съемка!

И тут я увидела чудо, свойственное одному Эйзенштейну.

На несколько минут возникало законченное, пластически точное, необыкновенно красивое, лишенное всякого натурализма действие.

Как известно, Эйзенштейн отрабатывал каждый кадр, заранее рисуя его на отдельном листе бумаги карандашом. Рисунки были так хороши и законченны, что я просила Сергея Михайловича, который дарил их охотно, поставить свою подпись, что он и делал не менее охотно.

Чудо кончилось. Моторы выключили. И началась обычная киносумятица…

… Эйзенштейн говорил мне, что не встречал актера, который бы так точно, быстро схватывал задание и так прекрасно пластически его выполнял, вливаясь в ту форму, которая ему необходима: «Он наполняет мой рисунок своей доброй и теплой кровью». Сергей Михайлович был очень суеверен. Он говорил, что не хочет расставаться с Николаем Константиновичем, так как твердо знает, что Черкасов принесет ему удачу и успех.

Признаюсь, что их творческое сближение тревожило меня. Пугала властность Эйзенштейна, очень уж он заполнял Черкасова. Николай Константинович стал разговаривать, ходить и смотреть, даже улыбаться исподлобья, как он. Это нередко бывает с актерами в разгар работы с режиссером. Но не в такой все же степени. Очень уж силен был Эйзенштейн.

Мы ехали втроем из Переславля, где снималось «Плещееве озеро». Жизнь в деревне была нелегкой, жили в бревенчатой избе, трудно мылись, трудно спали. Съемки были мучительными. Черкасов снимался, стоя по колено в холодной воде. Не ладились да натуре ни рыбная ловля, ни другие трудные сцены. Но вот все кончилось, мы направляемся в Москву.

Дорога была плюхая, двигались медленно. Мечтали только добраться до номера в «Метрополе».

Черкасов устал от работы и от этой жизни, лишенной самых нехитрых удобств. Эйзенштейн был весел и полон энергии, мы – вялые, сонные. Когда подъезжали к Москве, Эйзенштейн спросил как бы между прочим:

– Да, а что вы собираетесь делать завтра?

Николай Константинович просиял.

– Я буду сначала сидеть около ванны и любоваться ею, потом пущу воду из настоящего крана, буду долго, долго смотреть на это прекрасное, давно не виданное зрелище, а потом сяду в ванну и так буду сидеть, пока не надоест!

– А я в это время буду лежать не на сеннике, а на настоящей постели с матрацем, – продолжила я его монолог.

Мы даже оживились от предвкушения такого счастья. Эйзенштейн как-то ласково, даже нежно сказал:

– Мне очень вас жаль. Но боюсь, что это несбыточные мечты: я выстроил дом в Кратове, и завтра я намерен вам его показать. Сейчас семь часов, ванну вы успеете принять сегодня, а номер в «Метрополе» вы будете осваивать послезавтра.

Мы окаменели от отчаяния, потом начали ожесточенно отбиваться. Сергей Михайлович же рассказывал, из каких необыкновенных бревен сделан его дом. Николай Константинович застонал, что его уже мутит от бревен: все декорации Плещеева озера были из бревен, и жили мы тоже в бревнах.

Эйзенштейн стоял на своем, и Черкасов стал понемногу сдаваться. Тогда я предложила чудный вариант: поедет он, а я останусь в Москве. Но не тут-то было. Эйзенштейн, не горячась, уверенный в победе, уговаривал меня. Я молчала.

Николай Константинович сказал мне:

– Пойми, это безнадежная трата сил и времени. Раз Эйзен захотел, ты все равно поедешь.

Утром следующего дня мы ехали с ним и с Е. С. Телешевой. И опять Эйзенштейн был очарователен, вовсю хвалил Черкасова в работе, восхищался моим очень «средним» пальто, говорил, что у нас обоих чудный, отдохнувший вид. Черкасов совсем оттаял…

В Кратове мы поднимались вверх по лестнице недостроенного бревенчатого дома. Эйзенштейн показывал стену, куда сам вбивал гвозди. Я проворчала:

– Уж хоть бы распивались, а то никто не поверит.

Он взял кисточку с тушью, поставил на некрашенной доске свою удивительную подпись и сказал:

– А вдруг я стану знаменитым? Тогда вы вспомните этот день и простите меня за то, что я насильно вытащил вас из ванны и привез сюда.

Дальше все пошло очень гладко. Мы пировали в красивой восьмиугольной комнате. За столом была с нами мать Эйзенштейна, Юлия Ивановна, очень приветливая, интеллигентная и радушная хозяйка стола.

Сергей Михайлович относился к ней с большим уважением и любовью. Разговор был похож на слоеный пирог: мы то и дело возвращались к Александру Невскому.

Сергея Михайловича волновали сроки. Черкасов горевал, что у него нет биографии образа, нет человеческих подробностей:

– Что известно об Александре Невском? Ничего, кроме имени да песен Луговского, никаких портретов не сохранилось, да и не могло их быть…

Эйзенштейн не спорил, но было видно, что его, скорее, устраивало отсутствие документальных данных. Ничто его не связывало, он был единственным, «монопольным» собственником этой темы. Он и история.

И вдруг неожиданно сказал:

– А что, если Александр Невский был маленьким и толстым?

… Эйзенштейн не знал перерывов в работе. Творческое напряжение его мысли не зависело от удач или неудач. А неудачи неизбежны и у крупного мастера.

В 1938 году, сразу после окончания такой большой и трудной картины, как «Александр Невский», он задумал фильм о Ферганском канале.

Эйзенштейна пленила эта тема возможностью показать необычайную и страшную экзотику прошлого Средней Азии и ее социальное, человеческое и техническое перерождение в наши дни.

Еще не был написан сценарий, а Эйзенштейн уже работал на месте. Он уже «жил» в Средней Азии, творческое воображение перебрасывало его из Ташкента в Фергану и из Бухары в Самарканд – во все места предполагаемых съемок.

Все было обдумано, решено на сто процентов. И опять рисунки карандашам: юрты, шатры, план лагеря, силуэты узбеков – женские и мужские. Но возникло предложение ограничить картину только нашим временем, что разрушало замысел художника.

Эйзенштейн прекратил работу над этим фильмом.

В 1939 году был решен сценарий картины о Фрунзе – замечательном революционере и человеке. Одновременно зрел замысел сценария о Пушкине. Это было в 1940 году. И опять сохранились рисованные карандашом кадры. Эйзенштейн хотел решить картину о Пушкине только в цвете, но из-за несовершенства цветных съемок работа, едва начатая, опять оборвалась.

Сергей Михайлович начал думать об «Иване Грозном».

Война застала нас в Ленинграде. «Ленфильм» и «Мосфильм» были переведены в Алма-Ату.

Приезжавшие из Москвы рассказывали между прочим, что Эйзенштейн собирается в Алма-Ате снимать «Ивана Грозного». Нам это казалось нелепыми слухами. Но слухи продолжали доноситься. К «Ивану Грозному» уже стали прибавлять фамилию Черкасова. Казалось просто невероятным в это страшное время войны делать что-то не имеющее непосредственного отношения к фронту. А тут исторический фильм в две серии! Неслыханно!

15 апреля 1942 года пришла первая официальная бумага из Алма-Аты, подписанная директорам киногруппы «Иван Грозный» И. В. Вакаром:

«Многоуважаемый Николай Константинович!

Центральная Объединенная Киностудия по производству художественных фильмов готовит к постановке большой исторический двухсерийный фильм «Иван Грозный». Фильм ставит заслуж. деятель искусств Сергей Михайлович Эйзенштейн. Исполнение центральной роли Ивана Грозного в этом фильме Студия предлагает принять на себя Вам…»

Я была в отчаянии. Я уже звала, что такое Эйзенштейн и какова его власть над Черкасовым. Лихорадочно думала, что же делать, вспоминала, что уже три картины, задуманные Эйзенштейном после «Невского» («Ферганский канал», о Фрунзе и о Пушкине), сорвались. Так неужели же сейчас, во время войны, измучившей весь мир, не сорвется эта утопическая, как мне тогда казалось, затея? Но тут же вспоминала неслыханную энергию Эйзенштейна, его упрямство в работе и то, что ему ничего не стоило из лета сделать зиму.

От Новосибирска до Алма-Аты так далеко, а у нас годовалый сын. Нет‑нет, не может быть… Николай Константинович ходил мрачный. Борьба шла в нем мучительная. Он уже прочел сценарий, и я видела, что сценарий начинает всасываться, проникать в него, будущий фильм уже овладевает им.

Следующим наступлением на наш встревоженный дом было письмо Эйзенштейна ко мне:

«Дорогая Нина Николаевна!

Очень рад Вас приветствовать по поводу нашей новой творческой встречи с Николаем Константиновичем.

Я думаю, что никто как он создан для экранного образа Ивана Грозного. И лучшего повода в полной мощи снова появиться ему на экране просто не придумаешь.

Роль любопытным образом соединяет обе черты, в которых Николай Константинович так хорош и дорог зрителю: всенародную привлекательность положительного исторического героя – что было в Александре – с требованием на то тончайшее актерское мастерство, которым он так силен в Алексее.

Начинаем необходимые демарши по привлечению к этой работе. В ряде этих демаршей – и это письмо к Вам, как к наиболее решающей инстанции…

Впрочем, мне кажется, что на этот раз значение участия Николая Константиновича в этом фильме для всех нас (включая и советское кино для нас и за рубежом) совершенно самоочевидно!

В заботливости нашей группы можете не сомневаться!

Жду скорейшей встречи и остаюсь от всей души

Ваш Эйзенштейн.

15. IV.42.

Сердечный привет самому виновнику торжества!»

– А почему бы мне и в самом деле не согласиться? – говорил Черкасов. – Там более что, вероятно, картина будет отложена на «после войны», – добавлял он для успокоения семьи – маленького сына и жены, жены одержимого актера, который ради роли был готов их надолго оставить и уехать бог знает куда, «к своему Эйзенштейну», к своему Ивану Грозному.

– Ведь такая роль в такой картине – это единственный, неповторимый случай в жизни, – слышала я знакомые слова. И поняла, что он уже дал согласие сниматься в «Иване Грозном».

Фильм на «после войны» отложен не был, и в конце июня пришло письмо от Сергея Михайловича, уже собственника-режиссера, «хозяина» (как его попам называли в съемочной группе).

«Дорогой Николай Константинович!

Очень хочу, чтобы Вы приехали во второй половине июля: Елизавета Сергеевна [Телешева] будет здесь с середины июля недели три, а потом через очень большой перерыв – могли бы заняться с ней и доработали бы и все, что нужно по всей картине.

Очень советую и жду Вас.

Привет Нине Николаевне.

Обнимаю.

С. Эйзенштейн

21. VI.42».

Николай Константинович уехал в Алма-Ату на целый месяц, вернулся завороженный Эйзенштейнам и «Иваном Грозным». Опять стал говорить похоже на Эйзенштейна и опять улыбаться как-то исподлобья, как Эйзенштейн.

Вскоре Черкасов должен был уехать в Алма-Ату на съемки «Ивана Грозного».

Мне очень хочется постараться объяснить, как Николай Константинович начинал «работать» в сценическом смысле слова. Мне кажется, что и здесь он не был похож ни на кого из актеров. Перед началом спектакля или съемки он был необычайно оживлен, общителен, даже весел. Это состояние, очень радостное, приподнятое – было просто необходимо ему для того, чтобы выйти на сцену.

Перед выходом на сцену он каким-то едва заметным движением мышц успокаивал свое лицо и шел отдавать себя зрителю – всегда охотно, щедро, без остатка. Шел очень собранной, осторожной и гибкой походкой, так, как идут на ответственное задание. Шел уверенно, не спотыкаясь, не задевая декораций.

Эйзенштейн – необыкновенно наблюдательный и очень умный режиссер – сразу понял эти не очень обычные свойства Николая Константиновича и давал ему веселиться, шутить сколько душе угодно. Он охотно участвовал сам в розыгрышах и в играх Черкасова.

Черкасов очень любил цирк, смотрел и слушал по-детски, безотрывно, живо реагируя на все. Клоуны его восхищали и интересовали необычайно. И вот на съемки к Эйзенштейну он принес игру в «клоунов». Эйзенштейн спрашивал входящего в павильон Черкасова:

– О, здравствуй, Комо, што мы сегодня будем делать?

– Здравствуй, Серж. Ми бутем сегодня работать акробаты.

– Коко, а что ти нам сегодня покажешь?

– Я буду вам показать убийство Старицкого.

– О, это самечательно. Я буду смотреть твоя работа.

– Карашо. Ми сегодня приехали работать акробаты на арена Успенского собора.

Вариантов было сколько угодно, в эту цирковую игру включались клоун Мишель (М. И. Жаров), Пауль (П. П. Кадочников), который особенно был хорош в роли придурковатого князя Владимира. В сцене убийства он шел со свечой, долго озираясь и оглядываясь, а в перерывах между съемками «показывая клоуна» Пауля, великолепно пользуясь зажженной свечой как атрибутом циркового номера. Потом в игру вовлекались осветители, и все это при активном участия Эйзенштейна.

Была жара. Съемки шли на натуре. Сергей Михайлович – в пробковом шлеме. Черкасов, обливаясь потом, стонал:

– Господа, хоть бы кусочек моря, хоть бы большой арык, в котором поместилось бы мое длинное тело. У меня прямо начинаются галлюцинации. Вот я еду, именно не лечу, а еду к Черному морю, проезжаю Рязань, Тулу, Поныри…

– Стоп, – сказал Эйзенштейн, – такой станции нет по этому пути.

– То есть как нет? Это чудесная станция, в Понырях до войны все покупали жареных кур, топленое молоко, огурцы…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю