Текст книги "Эйзенштейн в воспоминаниях современников"
Автор книги: Ростислав Юренев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 36 страниц)
Мария Ждан-Пушкина
Надпись на книге
Я познакомилась с Сергеем Михайловичем Эйзенштейном на фронте.
… Шел 1918 год. Красный Петроград – голодный и замерзший – окружен врагами революции. Но, несмотря на это, казалось, безвыходное положение, жизнь в городе продолжалась: работали заводы и фабрики, театры… Работал и наш Театр музыкальной драмы. Своим искусством – и на сцене театра и на передовой под открытым небом – муздрамокцы старались вселить в красноармейцев и жителей города Петрограда бодрость, уверенность в разгроме врага, помогали пережить обрушившиеся на них невзгоды: голод и холод…
Эти невзгоды не обошли и нас, артистов. От истощения, болезней мы валились с ног.
Заболела и я – у меня начался открытый процесс туберкулеза. Друзья советуют и всячески стараются помочь мне уехать на юг. На юг! Легко было говорить, но как это сделать, когда кругом война, когда эшелоны забиты уезжающими на фронт?
Я потеряла уже всякую надежду выбраться из Петрограда. И тут на помощь мне пришел Алексей Максимович Горький – большой друг нашего театра. Он часто приходил к нам на спектакли. Ему нравилось, как я танцевала. Всегда, когда после окончания спектакля Алексей Максимович видел меня за кулисами, он, чуть согнувшись надо мной – такой большой и добрый, – мягко, очень ласково говорил: «Молодчина, Пушок!»
Алексей Максимович узнал о моем тяжелом состоянии и помог выехать к сестре, в Вологду…
… На седьмые сутки добрались мы до места. У деревни Вожеги, приткнувшейся маленькими домишками к самому полотну железной дороги, стоял поезд. Это и было военное строительство. Часть служащих и рабочих жила в деревне, остальные – в вагонах. Сестра повела нас с мамой в деревню. Там мы и остановились.
Прошло несколько дней, прежде чем я смогла встать на ноги и начать работать. Меня приняли телефонисткой. В первые же дни меня неотступно стал сопровождать юноша.
– Сергей Эйзенштейн, – представился он и застыл в подчеркнутом поклоне. – Работаю чертежником.
Настоящий мушкетер! Не хватало только шляпы с пером… Признаться, этот реверанс меня сначала несколько насторожил: «Кривляка?!»
Но вот он откинул голову: прищур сверлящего взгляда, широкий оскал улыбки, волевое, умное лицо… Меня сразу поразили его страстная пытливость, необыкновенная особенность отыскивать факты, факты, факты… Только факты!..
Эйзенштейн весь был в поисках своего пути в жизни, в искусстве. Просто живопись, просто графика – в его понимании тогда – было явно не то. Он мечтал о театре, где живопись и графима воплотилась бы в одно единое. Он мечтал о таком театральном оформлении, где декорации, костюмы были бы основным ключом к главному – раскрытию замысла драматурга…
Мы особенно подружились, когда Сергей узнан, что я актриса Театра музыкальной драмы – театра, любимого Горьким, Блоком, театра, в помещении которого – в годовщину Октября – ставили «Мистерию-буфф» Маяковского с участием автора…
Нашим разговорам не было конца, они продолжались и во время переходов, когда мы со всей канцелярской утварью у каждого за спиной, в длинных не по росту шинелях и огромных сапогах двигались за фронтом; разговоры об искусстве, театре продолжались и тогда, когда мы ехали в теплушках. Так было, когда наш строительный поезд шел в Двинск. Так было, когда мы добрались до Великих Лук. Расстояние от Двинска до Великих Лук двести километров, а ехали мы… два месяца. Помню, погода стояла жаркая. Двери наших теплушек (они были в разных концах эшелона) были раскрыты настежь. Мы сидели на полу, свесив ноги из вагона. Для связи между собой мы протянули обыкновенную веревку. К ней привязывали свою корреспонденцию. Я – свои рассказы об Италии, театре, балете. Сергей – рисунки к моим рассказам.
Эта веревка, эта необычная связь называлась у нас – «невидимый театр, театр образов»…
У него была потрясающая способность стирать грани дней, столетий… В его рисунках сразу выявлялось общее, вечное… Вот, например, летит мой рассказ о взятии Литовского замка.
Тотчас же – рисунок Эйзенштейна: древняя фреска из книги П. Муратова «Образы Италии» – «Женщины Сиены защищают город». Только впереди – я с алым знаменем. Он сразу почуял, угадал в нас, юных петроградцах, жажду подвига, порыв к свободе.
Конечно, мы оба хорошо понимали, что мне далеко до Жанны д’Арк. Но все же душу порыва, аромат, незабываемый, опьяняющий воздух первых революционных месяцев, митинги, демонстрации, манифестации, огромные массы людей, затопляющие все и вся в Питере, – рождали у Сергея новые мысли, новые картины… То ему грезились какие-то симфонии с громадными массами на площадях. То художники должны были оформлять площади для митингов. Тысячи планов роились в его голове, но всегда это было искусство!
Он не переносил длинных описаний. Меткое слово, удачный штрих приводили Сергея в восторг. Теперь, когда мы знаем слово «кадр», – как хочется, вспоминая прошлое, сказать, что для Эйзенштейна тогда мы были все за кадром… И он выхватывал своим пытливым взглядом все нужное, главное для своих видений – еще не осознанных, еще не оформленных…
Мы часто фотографировались. Многие из этих любительских фотографий давно исчезли. Но одну из них я сохраняла. Не знаю, может быть, такая фотография и сохранилась у кого из друзей Эйзенштейна, но я не встречала ее – ни раньше в его книгах, ни сейчас в томах известного шеститомника Сергея Эйзенштейна. Эта фотография подарена мне Эйзенштейном. Он запечатлен в своем «номере» – так шутливо мы называли наши теплушки. Сергей сидит на стуле, чуть подавшись вперед, опершись подбородком на правую руку. Ему двадцать лет! Он – весь в грезах, весь в будущем! Сзади него, справа и слева – походные кровати, над ними – книжные полки. Одна из них принадлежит Сергею. На ней его любимые книги, прошедшие с ним по дорогам грозовой юности.
Такая библиотечка была и у меня. В ней была книга П. Муратова «Образы Италии». Сергею нравилась эта книга, и он часто просил меня подарить ему ее.
И когда почти через год – летом 1919 года – я, мама и моя сестра уезжали в Петроград, я подарила Эйзенштейну «Образы Италии», совсем не думая о том, что через два года эта книга снова вернется ко мне, вернется с его надписью.
Сезон 1919/20 года был последним сезоном Театра музыкальной драмы в Петрограде. Мы уезжали в Москву. Здесь, в помещении бывшего театра Зимина, начался сезон 1920/21 года.
С фронта приехал Эйзенштейн. Он возмужал. Однажды мы встретились с Сергеем на концерте пианиста, лауреата премии Антона Рубинштейна – Владимира Зеленского. Он играл итальянский цикл Листа «Венеция и Неаполь»…
И снова в памяти возникли наши бесконечные разговоры об этой удивительной стране – Италии. Ее искусстве, театре, музыке…
– Я учусь сейчас у Мейерхольда… – неожиданно сказал Сергей.
Он говорил о театре Мейерхольда так взволнованно, словно это был тот самый театр, о котором он мечтал еще там, на фронте…
– И все же сердце мое рвется куда-то дальше… К такому искусству, где все можно было бы объединить в одно единое… Передо мной все чаще и чаще встает этот Великий немой – ты понимаешь, какие огромные, неизведанные возможности таит он в себе!
Я молчала. Говоря откровенно, в тот двадцать первый год я совсем не думала о кино. И, вероятно, потому не могла представить эти «огромные, неизведанные возможности», которые таил в себе Великий немой.
Двадцать первый год был для меня знаменательным: в мае я вышла замуж за Владимира Корниловича Зеленского – за того самого пианиста, на концерте которого мы были вместе с Эйзенштейном. Венчались на Петровке. Пели два хора – Большого и Театра музыкальной драмы. Солировал Григорий Пирогов… Шафером моим был Сергей. Он согласился стать им, конечно, больше потому, что ему самому захотелось испытать это мистическое действо… Он настолько увлекся окружающим, что забыл о своих обязанностях. Когда мой будущий муж взглянул на меня, он – вместо моего лица – увидел судорожно вцепившиеся в венец руки Эйзенштейна.
Обменяв на знаменитой «Трубе» [36]36
Трубный рынок в Москве.
[Закрыть]подвенечное платье на буханку хлеба, пригласив друзей, мы с Владимиром Корниловичем отпраздновали свою свадьбу. Стол, на котором стояли чайник с кипятком и тарелка с хлебом, украсил пакетик сахарина, невесть откуда добытый Эйзенштейном. Вместе с этим «свадебным даром» он подарил мне – когда-то подаренную ему – мою любимую книгу «Образы Италии». На форзаце он сделал надпись:
«Любезной М. П. Ждан-Пушкиной, отныне Зеленской. Да заполнится этими образами непроизвольный антракт между сегодняшним радостным событием и свадебным путешествием в эту самую Италию («Останкина подалее»), куда не откажите взять меня с собой на запятки Вашей дорожной кареты.
Сер. Эйзенштейн.
Москва, 15 мая 1921 года».
Он читал свое посвящение торжественно, приподнято… Прочитав, он неожиданно сделал тот, знакомый, подчеркнутый реверанс, – и вручил книгу.
Нина Зайцева
В Великих Луках
Осенью 1919 года я приехала из Пскова в город Великие Луки Псковской губернии, куда перевели филиал статистического бюро, где я работала в качестве статистика. Я приехала к своим родственникам на Круглую улицу, дом № 15. Дядя моего отца Н. П. Вавилов и его жена Варвара Александровна жили в собственном двухэтажном доме и, так как не имели детей, сдавали комнаты. Случайно, на улице я встретила В. Дмитриева с братом. Они работали в военном строительстве вместе с С. М. Эйзенштейном и В. М. Зайцевым.
Дмитриевы были моими соседями по Ленинграду за Невской заставой. По их словам, им никак не удавалось найти квартиру, а Вавиловы как раз сдавали большую комнату в 25 кв. м. В это время эта комната пустовала, и я предложила Дмитриевым прийти со своими товарищами и посмотреть ее. На следующий день все четверо утром пришли к нам, им комната очень понравилась, хотя она была проходная.
Зайцеву в то время было тридцать пять лет, Дмитриевым – двадцать пять – двадцать семь, С. М. Эйзенштейну, как и мне, – двадцать один год. Первое впечатление, когда я познакомилась с Сережей, было очень приятное: благовоспитанный юноша, невысокого роста, худенький, но хорошо сложенный. Обращали внимание его голова и лицо: форма головы несколько удлиненная, узкое лицо с огромным выпуклым лбом, серые глаза со смешинкой, русые вьющиеся волосы, целая шапка кудрявых волос. Он был живым, остроумным человеком, и мы очень подружились. С ним говорить можно было на любую тему, особенно интересовали его живопись и музыка. Музыка была и мне близка, так как в Петербурге у нас за Невской заставой собиралась молодежь и по субботам моя сестра-консерваторка аккомпанировала на рояле певцам, флейтистам, скрипачам, играла Скрябина, Грига, Сен-Санса и других композиторов.
Нужно заметить, что при первом знакомстве, когда Сережа заговорил, я очень удивилась, а потом еле сдержалась от улыбки. Дело в том, что у него был самый необыкновенный тембр голоса, очень высокий фальцет, которого я никак не могла ожидать от юноши. В дальнейшем я почли не замечала этого, привыкла, а интересные беседы не давали обращать внимание на тембр его голоса.
В обществе, где появлялся Сергей Эйзенштейн, он всегда был в центре, острые шутки, быстрые наброски-шаржи на присутствующих, эпиграммы – все это было насыщено юмором, острым умом и большим тактом. Когда в декабре 1919 года я вышла замуж за главного бухгалтера военного строительства В. М. Зайцева, мы строили пиршество: Сережа помотал мне печь ватрушки из черной муки, сосед-доктор принес портвейн, и нам казалось, что нет свадьбы веселей нашей. Сергей произнес «спич», был в необыкновенном ударе.
Между прочим он рассказывал о своем отце, что когда он представлялся, то неизменно говорил: «Эйзенштейн-таки православный». Мать С. Эйзенштейна была из очень состоятельной (кажется, купеческой) семьи, она разошлась с мужем по каким-то причинам, Сережа сначала жил с отцом, потом уже переехал к матери. У нее была уникальная квартира, много чудесных, красивых вещей и картин.
Зимой 1920 года совершенно неожиданно для Сережи на пороге его комнаты появилась маленькая женщина с большой головой. Эта была его мать. Она приехала навестить сына из Ленинграда. Когда она сидела, не так бросался в глаза ее рост, когда же вставала, то получалось впечатление, что она продолжает сидеть. В ней, так же как и в сыне, была масса юмора, живости, остроумия, у нас стало еще веселее.
Сергей Михайлович много и хорошо рисовал. Заметит у кого-нибудь из нас проявление мещанских привычек – сразу же берет тушь, и на клочке бумаги, на обрывке газеты готова карикатура.
Немного вернусь назад: перед Новым годом (1920‑м) я нарядила елку, Сережа попросил меня заплести косы, они у меня были ниже колен. Наша соседка по комнате, жена доктора, Вера Николаевна (фамилию не помню) решила тоже выйти с косой, но она у нее была приплетенная, и Сережа как бы нечаянно зацепился рукой за ее косу. О ужас! Коса оказалась у него в руке, а Вера Николаевна с криком выбежала из комнаты. Эйзенштейн сейчас же схватил уголь, бумагу, и на стене появился плакат: ведьма едет на помеле-косе, чарующе улыбается. Сходство было чрезвычайное, хотя и в карикатурном стиле. Получился скандал: пришлось Сергею извиняться перед доктором и его женой.
В нем как-то удивительно сочетались почти детские выходки с умом умудренного жизненным опытом человека. И удивительно, как он всегда готов был прийти на помощь товарищу и советом и своим кошельком, мог подарить необходимую самому себе вещь другу.
До Великих Лук С. Эйзенштейн был в Двинске, где и познакомился с моим мужем. У меня хранится фотография, думаю, что уникальная, где сняты Эйзенштейн с моим мужем и еще одним товарищем в г. Двинске в 1919 году. Необыкновенные были у Сергея руки: очень тонкая кисть и чрезвычайно подвижные пальцы, повторяю: при хрупкости фигуры чувствовалось, что он вполне здоров, а постоянное оживление говорило о бодрости духа, хотя условия жизни в 1919–1920 годах были нелегкими. Военный паек был весьма скромен. Но какая была радость, когда мы получали этот паек! Обыкновенно мы складывались, и получался «пышный ужин» с воблой, картошкой и сладким чаем! Все мы были молоды, полны надежд и уверенности, что жизнь будет все лучше, а у Сергея вообще было всегда оптимистическое настроение, он никогда не падал духом, и всегда это отражалось благоприятным образом на окружающих. В 1920 году в декабре мы с мужем уехали в Ленинград. Я больше не видела Сергея. Муж как-то в Москве встретил его. С восклицанием «Дядя Володя!» Сергей бросился к мужу, и встреча была очень теплой. В то время Сергей Михайлович был уже знаменитым кинорежиссером.
Сергей Юткевич
Начало пути
С Сергеем Михайловичем Эйзенштейном я познакомился в августе 1921 года. Это было на приемных экзаменах в Государственные высшие режиссерские мастерские, по тогдашней моде на сокращения носившие название ГВЫРМ.
Идея создания ГВЫРМа принадлежала Вс. Мейерхольду. Он только что закончил бурный сезон в Театре РСФСР 1‑й, помещавшемся в здании театра бывш. Зон (на месте которого сейчас находится Зал имени Чайковского). Бурным для Мейерхольда этот сезон 1920/21 года был потому, что поставил он два спектакля – «Зори» Верхарна и «Мистерию-буфф» Маяковского, вызвавшие ожесточенные дискуссии.
Брошенный Мейерхольдом лозунг «Театрального Октября» расколол художественную интеллигенцию и способствовал размежеванию двух театральных «направлений». На «правом» крыле числились так называемые академические театры (включая и Камерный театр Таирова), на «левом» – театр Мейерхольда, Пролеткульта (помещавшийся в то время, по иронии судьбы, в том же самом помещении Эрмитажа, где когда-то начинал Московский Художественный театр), мастерская Фореггера и Мастерская опытно-героического театра под руководством бывшего актера и режиссера Камерного театра Б. Фердинандова, которая обосновалась на Таганке.
Эти театры впоследствии, через год, организационно объединившиеся в «Левый фронт», в 1921 году находились только еще в стадии собирания сил. Театр РСФСР 1‑й не имел прочной коммерческой основы, да и труппа была случайной. Когда было произведено слияние драматического театра (бывш. Незлобина) с труппой Театра РСФСР 1‑й и перед новым организмом была поставлена задача давать новые премьеры (не забудем, что это было в начале периода нэпа), Мейерхольд отошел от работы в этом театре, оставив его на попечение своего ближайшего помощника В. М. Бебутова. Сам же он решил перед новым наступлением на твердыни академических театров подготовить армию молодежи.
Это была старая и проверенная Мейерхольдом система. Он любил экспериментальную студийную работу, где находил и проверял те принципы, которые потом переносил на большую сцену. Так было в 1905 году с неоткрывшимся Театром-студией, чей опыт использовал он потом на подмостках Театра В. Ф. Комиссаржевской. Так было и со студией на Офицерской улице в Петрограде, где он подготавливал те постановки, которые впоследствии осуществил на сценах императорских театров.
И вот осенью 1921 года мы очутились в небольшом зале трехэтажного особняка на Новинском бульваре, где раньше помещалась гимназия. Сам Мейерхольд жил там же со своей семьей на третьем этаже, занимая маленькую квартирку. Оттуда вела вниз узенькая скрипучая деревянная лестница, примыкавшая к небольшому классному помещению, уставленному обычными школьными партами. Из этой комнаты и небольшого зала и состояло все помещение ГВЫРМа.
В зале за столом приемной комиссии восседал сам Мейерхольд – он носил тогда порыжевший свитер, брюки были заправлены в солдатские обмотки, а на ногах красовались огромные башмаки с толстой подошвой, вокруг шеи был обмотан шерстяной шарф, а на голову он иногда водружал красную феску.
Рядом с ним поместился совершенно лысый человек с холеной рыжей бородой, пронзительными глазами и быстрыми движениями – Иван Александрович Аксенов – поэт из содружества со странным названием «Центрифуга», автор первой тогда монографии о Пикассо, носившей непривычное название «Пикассо и его окрестности», переводчик (это в его переводе через год Мейерхольд поставил «Великодушного рогоносца» Кроммелинка), блестящий эрудит и знаток елизаветинского театра.
Здесь же восседал человек с аскетическим лицом, также совершенно лысый, похожий чем-то на монаха, Валерий Бебутов, а сбоку примостился, ладно скроенный, низкорослый монгол. Это был Валерий Инкижинов, позднее прославившийся исполнением главной роли в фильме Пудовкина «Потомок Чингис-хана». Инкижинов считался большим специалистом по движению и был главным помощником Мейерхольда в этой области.
Перед этим трибуналом предстали, наконец, и мы двое, чьи фамилии начинались на последние буквы алфавита. В паре со мной оказался коренастый молодой человек с огромной вздыбленной шевелюрой, напоминавшей клоунскую прическу, с огромным выпуклым лбом и умными насмешливыми глазами. Не расслышав точно его фамилию, я стал называть его Эйзенштадтом.
Мы одновременно положили на стол судилища большие папки с рисунками. Нам задали несколько вопросов и отпустили до завтра, то есть до дня, когда были назначены, собственно, экзамены.
Оставшись вдвоем, мы выяснили точное произношение наших фамилий, оказалось также, что нас объединяет и общая профессия театральных художников.
Тут же я вспомнил, что фамилию Эйзенштейна я уже читал на программках спектакля Рабочего театра Пролеткульта, где она соседствовала с фамилией художника Никитина в качестве оформителя только что выпущенного спектакля «Мексиканец» по Дж. Лондону.
Мы вышли на тенистый Новинский бульвар (он был в ту пору засажен густыми деревьями), присели на лавочку. Там я быстро усвоил несложную биографию моего нового друга. Он был старше меня на шесть лет, родился в Риге, учился в архитектурном институте, ушел в Красную Армию, был демобилизован и, приехав в Москву, одновременно стал изучать японский язык и работать художником в театре Пролеткульта. Он, так же как и я, мечтал стать режиссером, и это привело его к Мейерхольду.
Он рассказал мне также, что хотя спектакль «Мексиканец» и был подписан режиссером Смышляевым, однако некоторые режиссерские решения принадлежат ему, и выразил желание, чтобы я посмотрел эту его работу. Говорил он о себе очень скромно, не присваивая ничьих лавров. Видно, ему просто очень хотелось, чтобы его новый товарищ убедился в том, что он человек «стоящий».
Он взял с меня слово, что спектакль я обязательно посмотрю осенью, когда труппа вернется из поездки, а сейчас мы больше всего были взволнованы – примут ли нас обоих в ГВЫРМ.
На следующий день начались, собственно, экзамены, очень несложные, но своеобразные по форме.
После перекрестного допроса, имевшего целью выяснить наш культурный уровень, нам с Эйзенштейном были даны одинаковые задания: на черной классной доске нам предстояло вычертить задачу на мизансцену – шестеро преследуют одного.
Мне запомнилось решение Эйзенштейна. Он начертил мелом павильон с шестью дверями (я вспомнил эту планировку несколько лет спустя, когда увидел «сцену взяток» в мейерхольдовском «Ревизоре») и быстрыми линиями начертил сложную и разнообразную мизансцену, напоминающую трансформации Фреголи.
Так как, по теории Мейерхольда, режиссер должен был обязательно обладать техникой актерского мастерства, то нас проверили и на «выразительность». Обоим нам дали задание выстрелить из воображаемого лука.
На следующий день нам объявили, что мы оба приняты в ГВЫРМ.
На первом уроке мы с Эйзенштейном взгромоздились на парту, вплотную примыкавшую к преподавательскому столику. За ним появился Мейерхольд. Он оглядел нас пронзительным, острым взглядом и объявил, что мы будем обучаться двум предметам; режиссуре и биомеханике. Так впервые мы услышали это странное слово, означавшее новую систему выразительного сценического движения.
Мейерхольд сказал нам, что биомеханика является экспериментальным предметом и что он вместе с нами будет вырабатывать ее основы.
Режиссуру Мейерхольд стал преподавать так же своеобразно. Ему хотелось построить чисто научную «теорию создания спектакля». Он утверждал, что весь процесс режиссерского творчества должен уложиться в формулы, и предлагал нам вычерчивать схемы и вырабатывать некую научную систематизацию всех периодов рождения спектакля.
Он очень увлекался и импровизировал на ходу, создавая образ некоего идеального режиссера, который, по его мнению, должен был всегда сам дирижировать своим спектаклем. Он рисовал перед нами картину театра, в котором режиссер находится за пультом с бесчисленным количеством рычагов и кнопок.
Режиссер должен был, по мнению Мейерхольда, «чутко прислушиваться к реакции зрительного зала и путем сложной сигнализации менять ритмы спектакля, исходя из реакции зрителя». Он мечтал о том, что можно ускорить или замедлить темп игры актера. «Если сегодня, – говорил он, – принимается эта пауза, продлите ее. Для этого вам нужно будет только нажать вот на эту кнопку».
Интересно было наблюдать, как этот импровизатор по природе стремился научить нас системе, в которой, по его заявлению, не должно быть места никакой случайности.
Через несколько уроков Эйзенштейн признался мне, что ему надоело чертить кружочки и квадраты, что он собирается расшевелить Мейерхольда и заставить раскрыть настоящую кухню его творчества.
Как только раздавался звонок, извещавший о конце урока, мы просили Мейерхольда задержаться еще немного, так как у нас есть дополнительные вопросы. В этот год Мейерхольд ничего не делал в театре и все свое время посвящал нам. Поэтому он никуда не спешил и с удовольствием задерживался после урока. Мы просили его рассказать о конкретных постановках. Нас интересовало и как зародился план постановки «Балаганчика» Блока в Театре Комиссаржевской, и как он работал с Идой Рубинштейн над «Пизанеллой» Д’Аннунцио в Париже, и многое другое из его богатейшей режиссерской практики.
Наше любопытство обычно подогревало Мейерхольда, он загорался и начинал рассказывать нам откровенно и подробно удивительные вещи.
Мейерхольд советовал всегда нам много ходить пешком. Он утверждал, что ритм ходьбы способствует творческому процессу. Но, предупреждал он, не прогуливайтесь просто, поставьте задачу перед своим подсознанием или интуицией. Решение может прийти от ритма шагов. В доказательство он приводил пример, как Долго мучился над постановочным решением «Балаганчика», и оно пришло.
К нему внезапно, когда проходил он по Троицкому мосту. Обрадованный находкой, Мейерхольд тут же подозвал извозчика, вскочил на него и записал, чтобы не забыть, это решение на манжете.
Так же подробно описывал он свою импровизацию на парижской сцене, когда ставил он первый акт «Пизанеллы», где он использовал предоставленные в его распоряжение Идой Рубинштейн настоящие ковры, драгоценности и экзотические редкости, чтобы создать образ восточного порта.
Постепенно мы отбили у нашего педагога охоту возвращаться к «схемам», и теперь уроки были насыщены безудержной фантазией Мейерхольда. Он описывал не только поставленные им спектакли, но и рассказывал о тех, которые собирался еще осуществить. Так мы впервые услышали замысел «Гамлета», к сожалению, так и не реализованный Мейерхольдом.
Впоследствии он сам записал сцену появления призрака так, как рассказывал ее нам на уроках:
«Берег моря. Море в тумане. Мороз. Холодный ветер гонит серебряные волны к песчаному, бесснежному берегу. Гамлет, с ног до головы закутанный в черный плащ, ждет встречи с призраком своего отца. Гамлет жадно всматривается в море. Проходят томительные минуты. Всматриваясь в даль, Гамлет видит: вместе с волнами, набегающими на берег, идет из тумана, с трудом вытаскивая ноги из зыбкой песчаной почвы морского дна, отец его (призрак отца). С ног до головы в серебре. Серебряный плащ, серебряная кольчуга, серебряная борода. Вода замерзает на его кольчуге, на его бороде. Ему холодно, ему трудно. Отец вступил на берег. Гамлет бежит ему навстречу. Гамлет, сбросив с себя черный плащ, предстает перед зрителем в серебряной кольчуге. Гамлет закутывает отца с ног до головы черным плащом, обнимает его. На протяжении короткой сцены: отец в серебре, Гамлет в черном и отец в черном, Гамлет в серебре. Отец и сын, обнявшись, удаляются со сцены.
Главное здесь в чем: призрак отца Гамлета, который способен зябнуть и любить, тяжело дышать от усталости и нежно обнимать» [37]37
Вс. Мейерхольд, Пушкин и Чайковский. В сборнике к спектаклю «Пиковая дама», Л., изд. Гос. акад. Малого оперного театра, 1935, стр. 6.
[Закрыть].
Эти уроки принесли нам всем огромную пользу, и Эйзенштейн всегда говорил, что он впервые понял, что такое режиссура, из этих рассказов Мейерхольда.
Однажды Всеволод Эмильевич вошел в класс в сопровождении молодой женщины, коротко остриженной, в кожаной куртке и мужских сапогах.
Он сказал: «Познакомьтесь: Зинаида Есенина-Райх, мой ассистент по биомеханике. Сегодня будет первый урок».
И действительно, он вывел нас в зал и расставил друг против друга по парам. Мы с Эйзенштейном оказались в одной паре.
Мейерхольд сам показывал нам первое упражнение, которое трудно описать, так как смысл его заключался в предельной выразительности и целесообразности каждого движения. Это было нечто вроде акробатической игры, смешанной с клоунским антре. Один из партнеров дразнил другого. Тот нацеливался, пробегал через весь зал, давал воображаемый пинок кончиком ноги в нос своему противнику. Тот отвечал ложной пощечиной, нападавший, падал. Затем партнеры менялись местами.
Сам Мейерхольд проделывал это упражнение безукоризненна четко и выразительно. Упражнение действительно давало повод для целой серии разнообразных движений, поддававшихся некоторой закономерности. Сюда входили такие элементы, как «отказ», «баланс», целесообразность, ритм и т. д.
Мейерхольд был крайним противником того, что он называл «дунканизмом», то есть всякой показной пластичности, эмоциональной «танцевальности», словом, всего того, чем увлекались в различного рода пластических и балетных студиях. Не признавал он и Дельсарта.
В «биомеханике» отсутствовала всякая стилизация. Ее основой была пантомима, заимствованная из традиций итальянской комедии масок и цирковой акробатики.
Упражнения, которыми занимались с нами в отсутствие Мейерхольда Инкижинов и Зинаида Райх, с каждым днем усложнялись. Они требовали все большей и большей физической подготовки, чему способствовали также регулярные уроки акробатики.
И здесь мы с Эйзенштейном образовали пару и старательно преодолевали косность наших тел до тех пор, пока Эйзенштейн, служивший мне «унтерманом», не зазевался и я чуть не сломал шею, свалившись с очередного сальто-мортале. С той поры мы стали сознательно избегать акробатики, утверждая, что достаточно овладели ее основами.
Затем открылся сезон в Театре РСФСР 1‑й. Бебутов поставил «Союз молодежи» Ибсена, и весь наш курс по вечерам старательно отплясывал замысловатую кадриль. Гримироваться нам не приходилось. По замыслу режиссера бал был маскированный, и мы с Эйзенштейном, напялив маски, крутились в фарандоле.
Забегая несколько вперед, скажу, что первое полугодие учебы у Мейерхольда закончилось тем, что он поручил трем из нас самостоятельные режиссерские задания. Эйзенштейну досталась пьеса немецкого романтика Людвига Тика «Кот в сапогах», мне – сказка Карло Гоцци «Король-олень», а Владимиру Люце – «Великодушный рогоносец» Кроммелинка.
Эйзенштейн оригинально и смело разрешил план своей постановки. Я хорошо помню его эскиз-макет. Он соорудил на сцене вторую сцену, приподняв ее на подмостки, и повернул все наоборот, то есть показывал спектакль как бы со стороны кулис.
Второй, воображаемый зрительный зал находился зеркально против реального зрительного зала. Таким образом, персонажи Тика все время как бы вели двойное существование, они представали в виде актеров на сцене этого маленького театрика, то адресуясь к воображаемому зрителю, то спускаясь с помоста сюда за кулисы, видимые нам. Этим приемом Эйзенштейн великолепно подчеркнул ироническую интонацию, свойственную творчеству немецкого романтика.
Впоследствии Эйзенштейн повторил этот прием в другом своем проекте, к сожалению, нереализованном. Для предполагавшейся в театре Мейерхольда постановки пьесы Бернарда Шоу «Дом, где разбивают сердца» он придумал конструкцию, напоминающую не старый корабль, как это следует по ремаркам Шоу, а новый современный пакетбот, сконструированный из белых планок и лестниц-трапов, некий условный и воздушный чертеж, напоминающий корабль.
По замыслу Эйзенштейна эта конструкция, расположенная на нейтральном фоне ничем не украшенной стены театра (спектакль предполагался, конечно, без занавеса), отличалась еще тем, что актеры в течение всего спектакля не должны были покидать сцену. Для этого в глубине были сооружены удобные диваны, обтянутые полосатым тиком, на которых отдыхали актеры, отыгравшие тот или иной эпизод.







