Текст книги "Мемориал"
Автор книги: Роман Славацкий
Жанры:
Прочая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)
Annotation
Тайными, неведомыми путями в незапамятные годы доставили на Русь священный знак власти, спасенный из Трои – разоренного ахейцами Илиона. Доставили и на века схоронили в кремле подмосковной Коломны. Только нашим современникам явил себя этот клад, переплетая потоки времени, связывая нынешнюю Россию с судьбой легендарного града…
Роман Славацкий
ВОЛЮМЕН ПЕРВЫЙ
Книга первая. ГЕРМЕС. 1982 год
МЕМОРИАЛ ВИОЛЫ
Книга вторая. ЧУМА. Коломна, 1654 год
Книга третья. НА БЕРЕГУ
Книга четвёртая. СОЖЖЕНИЕ. ОРДЕН КИРИЛЛА ИЕРУСАЛИМСКОГО
Книга пятая. СОВЕТ
Книга шестая. СМАРАГД
ИЗ МЕМОРИАЛА ВИОЛЫ
Книга седьмая. СТЕНА
Книга восьмая. СМАРАГД
Книга девятая. НОЧЬ В ТРОЕ
Книга десятая. СМЕРТЬ МАРКА
МЕМОРИАЛ ВИОЛЫ
Книга одиннадцатая. БИТВА У ЛАГЕРЯ
Книга двенадцатая. ТРИЗНА
ВОЛЮМЕН ВТОРОЙ
Книга тринадцатая. СОБИРАНИЕ СОКРОВИЩ
Книга четырнадцатая. ВИЗИТ К ЦЕЛЕРУ
Книга пятнадцатая. ЧЁРНЫЙ КОРАБЛЬ
Книга шестнадцатая. СВИДАНИЕ С МАРКОМ
Книга семнадцатая. СМЕРТЬ ПАТРОКЛА
МЕМОРИАЛ ВИОЛЫ
ТУСОВКА
Книга восемнадцатая. ПОСЛЕДНИЙ БОЙ ГЕКТОРА
Книга девятнадцатая. ОТЛОЖЕННАЯ СМЕРТЬ
Книга двадцатая. ПРИАМ У АХИЛЛА
Книга двадцать первая. ПОГОНЯ. СОКРОВИЩЕ
Книга двадцать вторая. СОЖЖЕНИЕ
Книга двадцать третья. КОРАБЛЬ
Книга двадцать четвёртая. ПРОЩАНИЕ
Роман Славацкий
МЕМОРИАЛ
Поэма
Идя к пределам души, их не найдёшь, даже если пройдёшь весь путь: таким глубоким она обладает логосом. Гераклит Эфесский
ВОЛЮМЕН ПЕРВЫЙ
Твоё величье славлю, Время!
По изволенью твоему ушли в страну воспоминаний
Блистающий столичный град, и царь могучий, и вельможи, —
Владетели земель обширных, – совета мудрые мужи
И сонмы луноликих дев, кичливые князья, поэты
И выспренние славословья.
Бхартрихари. Из «Ста стихотворений об отрешённости»
Книга первая. ГЕРМЕС. 1982 год
Нет, не нужно было мне тогда подниматься на Башню! Май – жёсткий месяц, опасный месяц. Я всегда болен в мае. По крайней мере, в тот день я был болен.
Но безысходная Судьба толкала меня туда; вернее даже не меня, а то, что от меня осталось. И дело, конечно же, не в Башне; всё началось гораздо раньше.
Прошлым маем, когда я встретился с Еленой, я уже обрекал себя на гибель.
Елена была моё создание, мой воплощённый грех! Можно назвать нашу встречу случайной, но я не верю в случайности. Так или иначе, но когда ты совершенно случайно встречаешь свою химеру, создание своего разума, воплощённое в живое тело и кровь, в этом есть что-то до ужаса закономерное. На беду свою увидел я её!
Как там говорит трагический Фауст у старины Марло? Да, да…
Вот этот лик, что тысячи судов
Гнал в дальний путь, что башни Илиона
Безверхие сжёг некогда дотла!
Конечно, я потерял голову. Мои опыты с астральным миром отозвались материализацией, алхимические свитки ожили.
Её уста всю душу исторгают!
Смотри, летит! Верни её, Елена!
Я жить хочу – в устах твоих всё небо!
Всё, что не ты – один лишь тлен и прах!
И я, также как он, хотел весь Виттенберг отдать на разграбленье, хотел, словно Парис, драться с Менелаем у каменных стен и носить её, Елены, цвета на оперённом шлеме и поразить Ахилла отравленной стрелой…
Лопнули твои реторты, почтенный Фауст!
Ты поставил себе слишком сложную задачу. Ты захотел материализовать все самые обольстительные мечты свои, всю языческую жажду плоти, всё вино души, вскипающее бесовским колким шампанским. Ну и что дальше?
Ты думал, что она покорится тебе, как мягкая глина, как плод фантазии, созданный тобою. Но ты не подумал, дружище, когда встретил её, что она живёт сама по себе!
И вот, когда ты узнал, что она утончённо изменяет тебе, ты решил уничтожить её, разбить, как стекло с ядовитым эликсиром.
Но живой человек – не стекло. Его нельзя вернуть в небытие, как химеру – одним усилием сознания. Его надо убить.
Но чем убивать? Топором? Наточенным австрийским штыком? Для этого надо иметь поставленный удар, а я же не профессиональный мясник.
Оставался один вариант. Старенький обрез моего дедушки-белогвардейца, которого шлёпнули в 37 году. Да, шлёпнули в краях далёких, а обрез остался здесь, в Коломне, и лежал себе до времени, пока не настала ему пора заговорить снова.
Долго я его не доставал. С тех самых пор, когда я с пацанами-одноклассниками палил из него в соседнем погребе. Вот идиоты были! Как нас не поубивало всех на хрен рикошетом – до сих пор понять не могу. Однако ж не поубивало.
Сохранился он, закопанный в сундуке, в промасленных тряпках, целенький, весь лоснящийся от масла, тёмно-серый на тёмно-коричневом. Откопал, достал, пощёлкал затвором, заправил патроны и принёс в авоське с Вагонной улицы, с Новой Стройки, к себе домой, на улицу Лысого.
Накануне вечером, был на Дворянской и говорил Ирэне, что поеду в Егорьевск.
– Не делай этого, – предупредила Ирэна. – Завтра для тебя очень тяжкий день, я это достоверно знаю. И вся неделя – тяжёлая. Май вообще нехороший месяц, опасный месяц. Слушай, я дело говорю – не торопись, подожди хотя бы до вторника, не сходи с ума!
Ах, если бы я её послушался!
Но не мог я слушаться её и не мог я не сходить с ума по той простой причине, что я с него уже сошёл – и, похоже, довольно давно.
С хитростью, свойственной полоумным, я сказал: «Ладно, подумаю» и догадался ещё наплести напоследок какой-то хреновины про Хайдеггера.
Расчёт мой оправдался: Ирэна взвилась, тут же доказывать чего-то начала. Я, конечно, согласился (попробовал бы я не согласиться!) и пошёл восвояси, будучи уверен, что она не поднимет тревоги. А наутро отправился в Егорьевск, навстречу своей смерти.
О, будь прокляты наши поганые вонючие дребезжащие автобусы! О, как безобразна, пошла и пуста смерть во всех своих проявлениях! И разве наши «львивские» колымаги не есть символы духовной смерти? Входя в них, мы присягаем распаду, теряем человеческое лицо. Приняли меня в автобусе за пьяного; значит, я был не просто частью этого стада, я был хуже остальных… Да полноте, – я ли это был?
Сейчас кажется, что всё это делал кто-то иной, на какое-то время я превратился в автомат, ощущение несвободы было разительным. Но я не сопротивлялся – не мог; наверное, покончить с собой легче.
Ох, как страшно мне было…
Ясно ведь, что я не смогу уйти после выстрела. Да и как спрятаться в незнакомом городе? Но, если уж решился, главное – не метаться!
Днём я ждал её в переулке у егорьевского собора. Солнце палило, и я отошёл в тень деревьев.
…когда царица поднялась на Скейскую Башню, то все вдруг замолкли, поражённые, и с перехваченным дыханием провожали её взглядами, пока она шла к парапету. И даже гром войска словно бы стал тише, когда царица поднялась на Скейскую Башню…
Обрез был в авоське, чёрной такой и длинной сумке. Я стоял и ждал. Когда она прошла мимо, рядом, так, что повеяло прозрачными духами, я вышел и прицелился в затылок, не вынимая оружия из сумки. В затылок, который я целовал, не помню сколько раз. И нажал спуск. Раздался глухой щелчок. Это была осечка.
Она обернулась.
– Это ты, что ли, Август?
И тут чёрно-зелёный шар взорвался в моём мозгу.
Бездна.
Что в этой пропасти, в этой чёрной метели происходило со мной, я не помню. Очнулся, когда меня расталкивали. Я вышел из автобуса и онемел от ужаса.
Передо мною текла Москварека, а за нею топорщился Коломенский Кремль. Было такое ощущение, точно меня какая-то невидимая рука в одно мгновение перенесла обратно за несколько десятков километров. Как будто всё мне приснилось!
Наверное, я бежал, но, как и куда подевалась страшная моя авоська – непонятно; провал.
О, будь они прокляты, телеги смерти!
Как можно уезжать из города, уезжать на этой нелепой бесовской таратайке?! О Город, Город мой! Лишь твои каменные гребни оживляют меня, древний дракон, дыбящий крылья на берегу реки. Возьми меня, утешь меня, бедного…
В расплавленном воздухе Кремль прилёг у воды, словно собирался пить, и смотрел в неё, как в зеркало.
Как во сне, я миновал переправу, поднялся к Воротам и вошёл, и растворился. И поехали вокруг древнеримские руины, вперемежку с уютными деревянными домишками, точно я стоял на эскалаторе, а всё вокруг текло само собой.
Нет, не нужно мне было в тот день входить в Башню! Демонский май расплавил моё сознание; я чувствовал, что если войду под своды Башни, серые, холодные и страшные своды, случится что-то непоправимое. Параллельное Существование – вот что меня пугало, и правильно пугало, потому что если раньше оно лишь изредка проявлялось и сквозило, то теперь, когда чёрно-зелёный взрыв в мозгу оглушил меня и совершенно подавил сопротивляемость – оно стало лицом к лицу, как зеркало.
Но что мог поделать я – убийца-неудачник, шут-ревнивец, дурацкий колпак? Лопнули твои реторты, почтенный Фауст! Какая-то воля толкала меня туда, какое-то болезненное любопытство, дрожь риска: может, пронесёт, обойдётся? Это как желание глянуть в глубину, в пропасть, в бездонный колодец.
И когда я с жестокой майской жары вошёл в холодный сумрак Башни – страх оледенил меня до костей.
Кто-то сказал:
– Стой.
Кто? И почему сказал? Это бесило. Если кто-то мне указывает – то по какому праву? А если виной тому приступ нейрастении, – то тем более стыдно отступать. И я пошёл по винтящейся справа налево лестнице с очень крутыми ступенями, в полном мраке.
И напрасно я так сделал. Нельзя мне было переходить ту границу. Но, когда перешёл, ничего уже исправить стало невозможно. Я чувствовал в себе страшную силу, которая разрывала, переполняла меня. И нельзя было дать себе отчёт – что это за сила, и откуда она.
Высота втягивала, и, чем выше я поднимался, тем сильнее и страшнее наполнялась моя душа. Да, росла и наполнялась душа, словно от невидимого ветра, космического ветра.
Кто знает масштабы незримой энергии, океана призрачных волн, пронизывающих нас? И теперь, на подходе к верхнему ярусу, плотный порыв ударил меня изнутри. Всё тело напряглось, и запульсировала кровь, и голова закружилась от кислорода.
Бывает, в океане сталкиваются два вихря, так рождается чудовищная волна, полёт энергии, неслышимый звук, несущийся, словно свинец. Летит волна боли, вакуум страха, сметая команды с палуб кораблей, не оставляя свидетелей; только остовы судов – летучие голландцы – бессмысленно скитаются по воде. А люди медленно идут ко дну, сквозь жидкий тяжёлый изумруд в ледяную чёрную твердь. И миллионы лет пройдут, прежде чем дно подымется, и лучи солнца высушат их окаменелые кости.
Это была не боль, нет, но вой ветра, клокочущий водоворот Хроноса.
Где-то рядом, то ли в нижнем ярусе, то ли за поворотом каменного лестничного винта, я отчётливо услышал латинскую молитву. Вернее – несколько молитв, потому что сорванный женский голос, произносящий их, звучал очень быстро, в почти припадочном темпе, в лихорадке. Слух выхватывал из этого судорожного потока куски «Богородицы…», «Кредо…» и ещё каких-то молитв.
Но самое страшное, что Башня внутренне преобразилась. Она превратилась в гулкую пропасть; я стоял посреди корпуса, там, где кончался винт лестницы, – сверху было пусто – рухнули сгнившие балки, рухнули, заросли травой, стали землёю, и там, внизу, лежали какие-то мужчина и женщина, и слышался шёпот: «Милый…»
Но в то же самое время по ярусам Башни, не просто существующим, а заполненным, забитым до отказа всякими редкостями, спускалась процессия из трёх человек, и слышался такой разговор:
– Ну и темень…
– Осторожнее, Анна Андреевна…
– О Господи! Я, кажется, сломала каблук…
И вот тогда я с полной очевидностью понял, что Параллельное Существование скрутило меня. И раньше такое бывало, но не в таких же масштабах! Это уже было не раздвоение, а растроение, расчетверение личности. Я попал в сатанинский клубок Времени, который крутил и мотал меня как хотел.
Ибо там, внизу, на площадке, заросшей дикой травою, где чувствовались невидимые подземные ходы с костями и сокровищами, на той площадке, где лежали те двое – завершалось девятнадцатое столетие, ведь тогда этажи ещё не успели восстановить.
Меж тем те трое, что спускались, шли где-то между 1934 и 36 годами, поскольку именно в это время в Башне находился музей и хранились всякие редкости, в том числе и портрет ужасной полячки.
И одновременно слышалась латинская молитва, и я сильно подозреваю, что это снова была она – безысходный изумрудный призрак, бесконечно мучающий меня своим польским бормотанием. И если это было так, то, значит, сюда примешивалась ещё чёрт знает, какая бездна лет.
Понимание иссякло, я уже не мог себя контролировать. Хотелось кричать, но горло перехватило.
И тут всё разом поехало, сдвинулось, и сгинуло. Повеял горячий ветер, и вовне, вдалеке, снаружи Башни, увидел я не-Коломну. Это была выжженная солнцем, вытоптанная конями и пехотой пустыня, и только вдали, наверное, там, где должна была виднеться Коломенка, но немного дальше, – текла полувысохшая под неистовым жаром речка и вились около неё зелёные деревца.
А ближе к Башне, если прищурить глаза, можно было различить мчащуюся на полёт стрелы от стен колесницу, к которой было привязано что-то, волочащееся в пыли. И это что-то наполняло меня нестерпимой болью. Шевельнулась трава в гранитных, (а не кирпичных!), расселинах, ветер донёс дыхание душистой смолы и…
О Троя, Троя! Где вольные волногривые стада твои?
Дальше был обморок, или, точнее, – новый провал, потому что я не помню, как оказался на Соборной площади – то ли через Брусенский монастырь, то ли по Косой горе.
Собор Успенский – кирпично-каменный, изрезанный змеиными трещинами допотопный чудовищный зверь, оставался слева от меня, за спиной; шатаясь, я уходил от него, и слышался солёный йодистый воздух Среднеземноморья.
Кремль топорщился античными колоннами, итальянской готикой, шуршал латинскими свитками, пришепётывал по-гречески.
И вот, когда я доковылял до Крестовоздвиженского храма с его ионическими палладианскими колоннадами-крыльями, и поворотил уже назад, к дому, по Щемиловке, скорее вон из Кремля, – ОН меня остановил.
– Погодите-ка. Успеете ещё домой.
Мурашки побежали у меня по спине, но какие-то особенные, как будто прокатывали снизу вверх валиком, утыканным тысячами ледяных игл.
– Кто запечатал вам уста, юноша? Это странно! По ночам вы занимаетесь магией, зажигаете огни, приносите жертвы подземным Богам, плачете, почему к вам никто не приходит. Ну вот, Я пришёл. И что же? Вместо радостной встречи – какое-то одеревенелое молчание.
Я вгляделся…
Он был невидим. Но, что самое интересное, – я при этом совершенно ясно видел стройного, позолоченного загаром мужчину лет 35-ти, обнажённого, хотя на нём мерцали хитон и плащ. Они тоже были невидимы, наверное, отсюда и рождалось впечатление обнажённости.
Прозрачный плащ слегка играл под ветром, но не нашим, а в противоположную сторону – под воздействием нездешнего ветра. И глаза его, которые, казалось бы, я отчётливо видел, были неопределённого цвета. То они казались небесно-голубыми, то мерцали искрами янтаря, а иногда, в какие-то моменты беседы, превращались в чёрные бездонные колодцы, через которые смотрела на тебя Преисподняя.
Несмотря на вечную молодость, веяло от него немыслимой древностью, как от заросшей землёю и травой архаической статуи на развалинах полузабытого святилища. Казалось, рядом стоит живой ископаемый ящер. А в чёрные блестящие волосы он для пущего контраста воткнул венок сельдерея. С усмешкой глядел он, и, погладив чёрную изящную бородку, сказал, наконец:
– Не смотрите на меня. Смотрите-ка лучше в другую сторону. Нечего здесь стоять, ибо вы, надо заметить, своими вытаращенными и налитыми кровью глазами и разинутым ртом – производите странное впечатление. Боюсь, вы введёте в смущение скромных жителей Коломны. А потому – пойдёмте вперёд. Вы ведь собирались покинуть Акрополь? Вот и пойдёмте. А дорогой поговорим.
И мы пошли. Странным было это краткое шествие. Я шёл справа от него и чуть впереди, так было легче не смотреть в его сторону. Мы перешли через вал Димитрия Донского и я, было, направился на Владимирку, но Голос меня остановил.
– Нет, нам налево.
– В Погорелую башню? Да ведь она закрыта…
– Кто вам сказал?
Башня была открыта.
Полусумрак её распахнулся над нами.
– Сейчас пойдёт дождь, – заметил ОН. – Нам самое время укрыться в этом уютном месте.
И дождь действительно пошёл, не ливень, но достаточно сильный.
– Закройте дверь, Август. Да, закройте и заложите её на внутренний засов. Посидим в уюте, пока дождь не кончится, и побеседуем.
– Силы небесные, откуда всё это?!
Удивляться было чему… Невесть куда исчезли сырость и запустение. В углу стояла какая-то медная жаровня с пылающими угольями, рядом находилась пара плах, покрытых войлочными подушками, на одну из них сверх того был ещё наброшен пурпурный плащ со скупым золотым шитьём по кайме. На эту самую тёмно-кровавую плаху он и уселся, а я сел напротив.
Он перемешал угли странной бронзовой штуковиной, похожей на дротик.
– Меня удивляет, Август, что вы поражены этим огнём. Ведь он в этой башне – логичен. Вообще огонь в жизни древнего коломенца – велик и значителен. Он воплощает жизнь и смерть в одном логосе. В огне ковали подковы и мечи, в огне горел деревянный город, и храмы города озарялись тревожным огнём свечей. Разве не так?
– При чём здесь древняя Коломна? – раздался мой хриплый ответ. – Я-то не древний коломенец.
– А кто же вы? Если вы – не древний коломенец, почему вам слышится бормотание несчастной царицы? И почему вы всё время видите её руки, в которых она подаёт вам кусочки битой посуды и щепки? Значит, вас мучает совесть, и стыдно, что напрасно царица дала вам двойной дукат. Вы не способны простить себе, что имели возможность помочь ей – и не помогли.
– Помочь ей?! После того, что она сделала с Коломной?!
– Ах, милый мой! Своим наивным возмущением вы лишь доказываете свою инаковость. Если бы вы были из этого времени – разве бы это вас так глубоко трогало? Да к тому же примитивное колдовство полностью изобличает вас. И не только примитивное, но и безвкусное. Ибо вы сваливаете в кучу божественные орфические гимны, нелепые заговоры, гадания по варварским книгам, которые написали немытые восточные дикари лет пятьсот назад. Какая мешанина! Выберите же что-нибудь одно, и уж во всяком случае, не смешивайте молитвы к Нам с жалким бредом финикийцев и их дураков-соседей.
– Ну, положим… Но тогда я не могу понять – как вы оказались в христианской Коломне?
– А вы полагаете, что между нами такая уж глубокая разница?
Он взял кирпичного цвета поседелый кувшин, налил из него в чашу и протянул:
– Пейте.
Я вздрогнул. Это была микенская чаша. Литое серебро оплетали позолоченные львы.
– Пейте, пейте. Это ахейское вино. Итак, юноша, вы находитесь в величайшем заблуждении. Христианство – наука, взлелеянная в тени греческих портиков. Они предают Нас проклятию, меж тем как сами вскормлены молоком Кибелы. Нас невозможно убить! Мы там, где верят в Нас, где остаются незримые островки Нашего культа. И жертвенная кровь ваших мистерий – это бессмертный ручеёк Моего Брата Диониса. И поэтому Мы так же свободно чувствуем себя под сводами варварского храма, как и в эллинских периптерах, пусть и переделанных в христианские. Они думали, что разбив Наши идолы, они изгнали Нас. Это большая ошибка. Невозможно остановить реку жизни; вы никогда не сумеете порвать цепи этого мира, и любой алтарь, возведённый под этим небом, будет Нашим алтарём, чьё бы изображение вы на нём ни ставили. Пейте же. Это ахейское вино.
– Зачем вы пришли?
– Август! Разумнее Мне задать вам этот вопрос. Разве нет? Ведь это вы сами вызывали Меня и даже умоляли Эйрену, чтобы она помогла вам. И вот Я – здесь. И вы же спрашиваете Меня, почему Я здесь оказался.
– Простите. Я как-то растерялся.
– Признаться, даже чересчур растерялись. Но, так и быть, Я помогу вам и Сам скажу, чего вы хотите. А хотите вы, друг мой, бессмертия. Да, да, не спорьте. Это и есть ваше сокровенное желание. И это очень грустно. Ибо бессмертие – очень грустная вещь. Но бедные люди стремятся к этой ненужной химере, не знаю уж почему. Вероятно из зависти. Но такой предмет для зависти не подходит. Это прекрасно понимал один индийский басилевс, умнейший из людей, кажется, даже умнее этого вашего помазанного маслом Человеко-Бога. Ведь царь правильно говорил, что истинная цель – прервать цепь бессмысленных превращений. А вы всё цепляетесь за призрачный морок и жалко вам оставить его обманы. Но, впрочем, Мой бедный друг, все эти речи лишены смысла. Ведь вы уже выбрали путь бессмертия и обратной дороги не будет. И вы сами виноваты в этом; да, сами виноваты. Все эти опыты с вызыванием химер – не могли довести до добра. И вас ведь предупреждали. Ваш пожилой друг, хотя и не врач, но в психиатрии разбирается – у него есть хорошие знакомые в этой области. А теперь вы окончательно впали в Параллельное Существование и отныне до завершения жизни будете одновременно присутствовать в двух мирах.
– Вы сказали – до завершения жизни?
Тут я не выдержал и хлебнул. Бархатная горечь морского побережья, багряная и пьянящая, ударила в голову.
– Да. А после смерти ваша параллельная часть останется. Но для этого необходимо совершить ряд простых действий.
Оторопь начала меня разбирать.
– Что вы называете простыми действиями?
– О, Зевс! Ну, конечно же, не письменный договор, начертанный кровью.
Он расхохотался, сделал просторный глоток, отломил кусок лепёшки и сказал, дожёвывая:
– Вам нужно будет совершить предварительное духовное самоубийство. Для этого вам придётся уничтожить почти всё написанное до сих пор. Это совсем несложно. Ведь, согласитесь, всё вами написанное – беспомощно.
– Вы совершенно правы! Я не могу без приступов тошноты думать об этом.
– Вот и расстаньтесь с худшей половиной. Швырните-ка её в костёр. Ближайшие несколько дней вы будете жить у вашего друга Басилеоса…
– Бэзила?
– Ну да. Так вот: перенесите туда рукописи, да и запалите. Май – очень удачное время для таких опытов. Сад ещё чист – полный простор для жертвоприношения. А потом вы используете эти недели для эпоса.
– Какие недели? И с чего бы это я должен жить у Бэзила? Не настолько мы с ним близки. И откуда эпос?
– Странно. Вы же сами кричите на всех углах, что пишете поэму о Трое.
– На всех углах?
– Не придирайтесь к словам. А лучше допейте вино и возьмите вот этот чудесный хлеб. Что же касается углов, то это, конечно же, метафора. Но согласитесь, что автор не имеет права рассказывать о ещё не завершённых своих работах никому, даже своим друзьям. Такая болтливость – настоящий грех, не то, что ваши призрачные грешки… Вы согласны, что до времени нельзя раскрывать рот?
– Клянусь головой – вы правы! Сколько раз самые чудесные замыслы погибали от сглаза. Но что поделать – я болтлив, как обезьяна.
– Не расстраивайтесь. Я вам помогу. Хоть это и грех непростительный. – Мы его простим. Высокий предмет, который вы избрали, обязывает к снисхождению. И кому же, как не Мне, оказать вам помощь! Скоро, совсем скоро, вы станете писать очень легко. Знайте, что это Я диктую вам.
Странная весёлость овладела мной, несмотря на всю чудовищность обстановки, в которой я находился.
– Послушайте! Неужели во мне что-то есть, если выпал такой жребий?
– Ах, ну что тут говорить! Если бы печать Бога не горела на вас – мы бы не встретились. Конечно, конечно… Вот если бы вы ещё бросили жалкую манеру рабского подражания этому, как его… Не могу Я запомнить эти ваши варварские имена! Спору нет, он – мастер. Но всякое истинное творчество несовместимо с подражанием. Оставьте вы хоть ради меня эту рабскую привычку!
Кровь бросилась мне в лицо.
– Я… Право слово… Клянусь! – забормотал я.
– Ну, вот и хорошо. Надеюсь, вы не рассчитываете, что Мы будем трудиться за вас? Вам придётся пересоздать себя; готовьтесь к этому. Впрочем, – вдохновение вас выведет. К тому же необычная форма существования сама по себе заставит автора стать необычным. И Я, вообще говоря, немного побаиваюсь за вас.
– Ох, я и сам за себя…
– Не беспокойтесь. Всё будет хорошо. Однако дождь уже кончился. Вам пора.
Как я пролез через арку и как прощался – не помню. Помню только, что мир очень своеобразно сдвинулся – наподобие тоннеля. Я видел почему-то лишь пространство прямо перед собой; остальное плыло. Прояснилось: стояли лужи. По кривой улице Ивана Калиты (одна из двух кривых кремлёвских улиц – остальные прямые), я поплелся, было на Дворянскую (то бишь Казакова) к Бэзилу. Было мне очень легко. Потом вдруг стало нехорошо; возникло ощущение, что я чего-то не договорил, о чём-то не спросил.
Почему именно я, почему у Бэзила и главное – встретимся ли мы ещё раз, и если встретимся – то когда?
Но, придя обратно к двери Погорелой башни, я увидел, что она забита, и не открывалась уже давно, судя по ржавчине и пыли, осевшей на засове.
Что это со мной? Что же происходит? Всё заплясало перед глазами – мелко и пьяно. Снова я пополз к Бэзилу, и древнеславянская моя голова трещала и разваливалась на кусочки. Куда улетучились все мои традиции, как я терпел все эти разглагольствования про молоко Кибелы и прочее? И невозможно определить, что я чувствовал: одновременно было весело, мерзко, страшно, было ощущение полёта и в то же время глаза не поднимались выше луж на асфальте, и ко всему этому ещё тошнило.
Кажется, я был не в себе, когда давил на вишнёвую косточку звонка Бэзила. Что, однако, не помешало мне, когда он открыл, снова отметить сочетание в лице моего пожилого друга черт одновременно – римского гладиатора на пенсии и старого доброго французского кюре.
– Что с вами, Август? Неужели вы до такой степени нарезались? Проходите скорей.
– Я не нарезался, – простонал я, вваливаясь через тёмные сени в прихожую. – Я только что говорил с Гермесом.
– Что-что? С кем, с кем?
– С ним, с Эрмием!
О Корикиец, пособник, пестры твои хитрыя речи,
В деле помощник, о друг для людей в безвыходных бедах,
Ты – языка величайшая сила, столь чтимая в людях…
– Спятил, – коротко констатировала Виола, появляясь на пороге с другого конца анфилады. Тряхнув золотой чёлкой, она расположилась у стола, а меня посадила напротив, на диван. – Давай руку, давление измерю, – (и Бэзилу). – Вызывай Марию.
Горько стеная, минут пять я тщетно пытался разъяснить моим друзьям, что алкоголь здесь совершенно ни при чём, что виной всему Маринкина Башня и моя встреча с богом.
– На солнечный удар не похоже, – сказала Мария Ивановна после быстрого осмотра. – Ну-ка закатывай рукав.
Что она говорила ещё – я слышал смутно. Уколы всегда погружают меня в отрешённое состояние. В голове закипела какая-то каша, и невозможно стало разобраться – что главное, а что нет; куда-то я плыл и сон уносил меня, словно плот.
МЕМОРИАЛ ВИОЛЫ
После разрыва с Еленой Август совсем поплохел. И тут он сам виноват, потому что мы с Ирэной предупреждали его. Ничего хорошего из его романа с Ленкой не могло получиться. Они совершенно разные люди… Но Августа разве убедишь, если он упрётся? И вот результат: он притащился к Бэзилу в совершенно невменяемом состоянии и нёс какую-то кошмарную ахинею про Гермеса и античных богов. Не удивительно: он спятил на античности. Впрочем, воздержусь от комментариев. Тут надо ещё разобраться, что к чему.
Август был настолько «хорош», что мы с Бэзилом оставили его у себя. Нельзя было отпускать его такого. Потом выяснилось, что мамаша Августа, купно с его папашей, неожиданно отправились в санаторий. Логично, что Бэзил пригласил Августа отдохнуть к себе. И тот, конечно же, согласился. Но буянить не перестал.
Не далее как вчера утром он слез с мезонина с вытаращенными глазами и заявил, что у него было видение. Более того: он принёс рукопись, отпечатанную на старой машинке, что покоится на антресолях. В машинописи было изложено его видение.
При этом Август был одет в чёрные брюки и в чёрную же рубашку – очевидный признак его нервозного состояния. Он утверждает, что чёрный цвет его успокаивает, и поэтому в трудную минуту облачается в траур. Но на сей раз даже тёмные покровы не успокоили нашего молодого человека.
Август бегал по деревянному ампирному дому, натыкался на антикварную мебель, встряхивал длинными русыми кудрями и жидкой бородкой, размахивал своей рукописью и рассказывал про времена Павла Алеппского, как будто действительно только что вылетел из XVII века.
– Послушайте-ка, «юноша бледный со взором горящим», – сказал ему Бэзил, – вы уверены, что ваши видения не вызваны чрезмерным употреблением сухого болгарского вина?
– Какого вина?! – завопил Август. – Вы же мне не наливаете! Я уже два дня не пью никакого вина, тем более, болгарского!
– Мда? – Бэзил почесал седовласый «ёжик». – Тогда, может быть, есть смысл освежиться?
Он подошёл к южному концу анфилады, открыл форточку и крикнул в сторону «мавританского» краснокирпичного дома:
– Фома! Явись!
Форточка второго этажа растворилась, и оттуда донеслось:
– Ага!
Бэзил вернулся к нам и похлопал Августа по плечу.
– Знаете, дружище, тут нужен рассудительный верующий человек. Такой как Фома. Мне кажется, он выслушает вас и поймёт лучше, чем такой старый скептик, как я или такая… ммм… категоричная девушка, как Виола.
А тут как раз явился Фома, длинный, слегка сутулый, в чёрной водолазке, которая оттеняла его одухотворённое лицо.
– В чём дело? – спросил одухотворённый Фома.
– Вот вам, Фома, десятка. Возьмите этого юношу, напоите, накормите, расспросите обо всём самым подробным образом, а мне потом изложите всё – не торопясь и обстоятельно.
– О чём расспросить-то?
– О-о! Это он сам вам расскажет; не остановишь. Ступайте. Кстати, Август, оставьте свою машинопись.
Август покорно отдал листки и пошёл в прихожую, где я решительно попросила его переобуться, а то бы он так и ушёл на улицу в чужих тапках.
Когда я вернулась в гостиную, Бэзил уже сидел в ампирном кресле, в котором до него, согласно семейным преданиям, сиживали последовательно: Иванчин-Писарев, Гиляров-Платонов, Соколов-Микитов и Вогау-Пильняк (в этих двойных фамилиях что-то роковое).
Итак, сидя в историческом кресле, Бэзил читал Августову писанину, держа её правой рукой, а левой постукивая по ломберному столику, что является верным признаком величайшего напряжения мысли.
– Ну? – спросила я, когда он закончил чтение.
Бэзил молча протянул мне страницы и внимательно смотрел, пока я читала, усевшись на подоконнике.
– Ну? – спросил он в свою очередь.
Я пожала плечами и положила помятые листы в Мемориал, (надеюсь, Августу они не понадобятся – это копия, второй экземпляр, который Август автоматически делает в любом случае).
– Не знаю… Вроде бы талантливо написано… Но за этим текстом скрывается что-то тревожащее.
– Клиника? – предположил Бэзил.








