Текст книги "Падди Кларк в школе и дома (ЛП)"
Автор книги: Родди Дойл
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)
– Патрик?
Молчу.
– Щекотно тебе, что ли?
Я сдерживал смех, как ненормальный.
Эйдан – гениальный комментатор. Перед матчем нужно сообщить ему, за кого из настоящих футболистов играем. Мы играли на дороге, потому что плакало наше футбольное поле, сделав ворота на обеих обочинах. Нас восемь человек; играем четверо на четверо. У кого оказывается мяч, когда проезжает машина, пробивает пенальти (естественно, когда машина уедет). Если решил рискнуть, а водитель гудит и ругается, то гол (в случае, если гол забит) не засчитывается. Нельзя вести мяч вдоль поребрика. Всё, что выше столба, считается выше верхней планки.
Я играю за Джорджа Беста.
Кевин болел не за «Манчестер Юнайтед», а за «Лидс». Раньше болел за Юнайтед, а потом стал подражать брату, помешанному на «Лидсе».
Настала Кевинова очередь выбирать.
– Эдди Грэй, – бросил он.
Эдди Грэем быть никто не хотел. Иэн Макэвой болел за «Лидс», но играл непременно за Джонни Джайлза. Однажды, когда Кевин болел, Иэн Макэвой выбрал Эдди Грэя.
– А почему не Джонни Джайлза?
– Ну-у…
Уел-таки я Иэна Макэвоя.
Четверо из нас болело за Манчестер Юнайтед и все хотели быть Джорджем Бестом. А из Синдбада делали Нобби Стайлза, так что он плюнул на Юнайтед и переметнулся к Ливерпулю. Впрочем, мелкому, было всё равно, за кого болеть. Было время, когда я чуть е переметнулся к Лидсу, но душа не вынесла. Все посмеивались, что это я Кевина боюсь, но на самом деле, я просто любил Джорджа Беста.
Кевин брал четыре палочки от эскимо, разламывал одну, и каждый болельщик Юнайтед брал по палочке. Кому достанется сломанная, тому первому выбирать игрока.
Сломанная палочка попалась Эйдану.
– Бобби Чарлтон, – выбрал он, догадываясь, что с ним станется, если он выберет Джорджа Беста. Я его изуродую. Судьи-то не было. Делай что хочешь, хоть лупи своего однокомандника. Эйдана я отколотил бы запросто. Дрался он хорошо, но драк не любил. Всегда ослаблял хватку, прежде чем дашь ему сдачи как следует. Ну, и огребал за это.
Кевин выбросил одну длинную палочку. Теперь сломанная досталась мне.
– Джордж Бест.
Лайам стал Дэнисом Лоу, а выбрал бы сломанную палочку – играл бы за Джорджа Беста, и ничего бы я с ним не сделал. Он был не то, что Эйдан, с ним я ни разу не дрался. В нём появилось что-то победительное. И не то, чтобы Лайам был крупнее, сильнее. Просто в нём что-то появилось. Раньше такого за ним не замечали. Он и сейчас-то был не великан, а совсем недавно – вообще малявка. Но вот глаза изменились. Абсолютно тусклые. Когда братья были рядом, друг возле друга, легко было видеть в них всё тех же Лайама с Эйданом: маленьких, смешных, печальных и славных. Мы и дружили-то с ними потому, что их ненавидели; лучше ненавистные союзники, чем ненавистные враги. Я был опрятней их, толковей их, во всём их лучше. А по отдельности братья оказались разные. Эйдан не дорос пока, какой-то был недоделанный. А Лайам становился опасен. Похожими они казались, только стоя рядом. Встретишь сперва одного, потом другого – в жизни не додумаешься, что два брата. Но друг без друга они не ходили, хотя близнецами не были. Лайам был старше Эйдана. Оба они болели за «Юнайтед».
– Так им дешевле, – острил Иэн Макэвой, когда братьев рядом не было.
– Игра вот-вот начнётся, – сказал Эйдан комментаторским голосом.
Я, Эйдан, Иэн Макэвой и Синдбад играли против Кевина, Лайама, Эдварда Свонвика и Джеймса О'Кифа. Раз нам достался Синдбад, мы получали два гола форы, ведь мелкий был много младше нас. Если в команде Синдбад, выигрыш обеспечен. Мы все думали, что из-за форы. Ничего подобного. Один матч мы выиграли со счётом семьдесят три: шестьдесят семь, и выиграли потому, что Синдбад – классный футболист. Однако мы на это плевали, а играли с ним, с мелочью пузатой, лишь потому, что он был мне младший братишка. У Синдбада был дар к обводу. Я и не догадывался, пока мистер О'Киф, Джеймса О'Кифа папаня, мне не объяснил.
– Для футболиста очень важен центр тяжести, а этот юноша прекрасно держит равновесие, – объяснял мистер О'Киф.
Я не сводил глаз с Синдбада. Это был всего-навсего мой младший братишка. Я ненавидел его. Он никогда не вытирал нос. Он ревел. Он мочился в постель. Он не жрал ничего за обедом. Он носил очки с чёрным стёклышком. Он бежал за мячом, как никто другой не бежал. Все прочие ждали, пока мяч сам к ним подлетит. А мой брат бежал и всех расталкивал, будьте покойны. Он блистал, и, в отличие от других хороших футболистов, был скромный. Наблюдать за ним было как-то жутковато: и здорово, и так бы и прикончил поганца. Гордиться младшим братом – ещё недоставало.
Ещё не началась игра, а у нас уже два– ноль.
– Капитаны, пожмите друг другу руки.
Я пожал руку Кевину изо всех сил. Он меня тоже не пощадил. Мы играли за Северную Ирландию, Кевин – за Шотландию. Бобби Чарлтон играл за Северную Ирландию, просто потому, что однажды ездил туда на каникулы.
– Шотландия начинает.
Играли быстро: это вам не по травке гонять, да и к тому же дорога неширокая. Мы сбивались в плотную кучку. Ворота были заперты, и удар мяча в ворота означал гол. Около половины голов забили сами же вратари. Мы хотели поменять правила, но тут заспорили вратари: какой смысл ловить мячи, если не позволяется их забивать? В ворота становились бесполезные игроки, но нельзя же и совсем без вратаря. Однажды Джеймс О'Киф, который вообще-то играл хуже нас всех, в очередной раз изображая голкипера, так пнул мяч из собственных ворот, что забил неплохой гол в ворота противника. Однако мяч отскочил, перекатился через улицу и влетел в его же собственные ворота. Джеймс О'Киф забил два гола одновременно: и противнику, и себе.
– Даю вам честное слово! – восклицал комментатор, – Это ошеломляюще!
«Шотландия» врезала по мячу из центра.
– Денис Лоу пасует Эдди Грэю…
Я врезал по мячу. Гол!
– Ура!
– Даю вам честное слово. – Да что он прицепился к честному слову! – Автор гола – Джордж Бест, Один-ноль в пользу Северной Ирландии.
– Э, э! – напомнил я, – А Синдбадова фора?!
– Три-ноль в пользу Северной Ирландии. Какое начало! Чем порадует Шотландия?
Шотландия порадовала тремя мячами подряд.
Кружилась голова. Мяч гулко стучал о дорогу. Он кое-где продрался. Пинать его было больно.
– Не упомню такой восхитительной игры, – вещал комментатор, – Даю вам честное слово.
Он только что сам забил.
Через какое-то время игра замедляла свой ход, а если бы не замедляла, то теряла бы смысл. Глупо не успокоиться, когда пальцы ног уже гудят от мяча.
– Семнадцать-шестнадцать в пользу северной Ирландии.
– Семнадцать-ноль!
– Неправда, я считал.
– Какой счёт? – спросил Кевин у Эдварда Свонвика.
– Семнадцать-ноль.
– Вот! – сказал Кевин.
– Он вообще-то в твоей команде, – сказал я, – и за тобой повторяет.
– Он в твоей команде, – ткнул Кевин пальцем в комментатора.
– Да, рефери должен позаботиться о контроле над ситуацией…
– Ты! Заткнись!
– Что значит «заткнись»? Я комментатор, комментировать – моя работа.
– Заткнись, твой папаня алкаш.
Вот так всегда.
– Ладно, – примирительно сказал я, – Семнадцать-ноль, мы так и так побеждаем.
– Поглядим ещё.
Кевин возвратился к своей команде:
– Давайте просыпайтесь! Просыпайтесь!
А вот Лайам с Эйданом никогда не злились, если скажешь что-нибудь про их папаню.
Игра затягивалась. Эйдан устал комментировать. Темнело. К вечернему чаю игра заканчивалась. Стоит Джеймсу О'Кифу опоздать к чаю, и его маманя отдаст его порцию коту. Однажды он даже прокричала на всю улицу (Джеймс О'Киф прятался за изгородью):
– Джеймс О'Киф! Ещё минута, и твои рыбные палочки у котика в кормушке!
И он побежал домой. Потом, правда, отбрёхивался, что решил: к чаю будут не рыбные палочки, а рубленое мясо с репой. Врал небось. Джеймс О'Киф был самый большой враль в Барритауне.
Двадцать семь – двадцать три; мы выигрываем.
– Даю вам честное слово, – комментировал Эйдан, – Роджер Хант создаёт проблемы защите шотландцев.
Роджер Хант – это наш Синдбад. С ним не справиться, потому что он малявка и хорошо ведёт мяч. Кевин неплохо ставит подножки, но игра идёт на дороге, и бояться Синдбаду нечего. Сбить с ног легче того, кто одного с тобою роста. И ещё: Синдбад никогда не забивает гол сам. Передаёт мяч тому, что не промахнётся – мне, например, – я забиваю, и вся слава достаётся мне. Вот и сейчас – двадцать один гол мой. Семь хет-триков.
– А почему называется «хет-трик»?
– Потому что для хет-трика надо уметь хитрить.
Играешь за команду Ирландии – надевай кепи. Кепи – это вроде школьной шапочки с именем и фамилией. У английских кепи сверху такая штука, как шнур у папани на халате. Кепи можно даже и не носить. Ставишь в такой специальный ящик со стеклянными дверцами, и гости, когда приходят, любуются на кепи и на медали. Когда я болел, мне разрешали надевать папин халат.
Команду «Барритаун Юнайтед» придумал мистер О'Киф. Мистер О'Киф мне нравился. Они разрешал нам называть его по имени: Томми. Поначалу это казалось диким. Джеймс О'Киф, естественно, не называл его Томми, да и из нас никто не осмеливался, тем более в присутствии миссис О'Киф. И не потому, что он нам запрещал. Не называли, и всё. Джеймс О'Киф не знал, как его маманю зовут по имени.
– Агнес.
Так звать маманю Макэвоя.
– Герти, – сказал Лайам. Герти звали Лайама с Эйданом маманю.
– Прямо так на могиле и написано: Герти?
– Ага.
Пришла очередь Джеймса О'Кифа.
– А я понятия не имею.
Я ушам своим не поверил: думал, он не хочет говорить, чтобы мы не смеялись. Потому что мы смеялись над всеми именами, кроме Герти. Мы пытали его китайской пыткой с двух сторон одновременно и пришли к выводу – он вправду не знал имени родной матери.
– Узнай, – выговорил Кевин, когда мы отпустили Джеймса О'Кифа, который уже захлёбывался кашлем.
– А как?
– Пойди и узнай. Это тебе будет секретное задание.
Джеймс О'Киф был просто в панике.
– Подойди к ней и спроси, – начал я.
– Ты ему не подсказывай, – оборвал Кевин, – К обеду чтобы знал как миленький, – сказал он Джеймсу О'Кифу.
Но к обеду мы уже забыли про задание.
Миссис О'Киф была неплохая тётка.
– Джордж Бест Alan Gilzean локтем в лицо.
– Я пальцем к нему не прикоснулся, – возмутился я и остановил игру, выкатив мяч за пределы поля. – Я пальцем к нему не прикоснулся. Он сам меня с ног сбил.
Это же всего-навсего Эдвард Свонвик. Вон, стоит, за нос держится, притворяясь, что кровь хлещет ручьём. А глазки-то на мокром месте.
– Плачет, – дразнился Иэн Макэвой, – Полюбуйтесь, мужики, плачет.
Кого другого я бы не стал бить локтем в лицо. Все это знали, и всем было чихать: ведь это всего-навсего Эдвард Свонвик.
– И нельзя не согласиться, – сказал Эйдан комментаторским голосом, – что Алан Gilzean варит из этого небольшого столкновения большую кашу.
Откуда что бралось? Эйдан никогда так удачно не шутил, когда был самим собой, не комментировал. Сорок два – тридцать восемь в пользу Северной Ирландии. Шея Кевина наливалась багровым; он проигрывал. Прямо бальзам на душу. Темнело. Миссис О'Киф, заменявшая финальный свисток, могла прозвучать в любую минуту.
– «Барритаун Юнайтед».
– «Барритаунские бродяги».
Мы обдумывали название.
– «Барритаунские кельты».
– «Барритаун Юнайтед» лучше всего.
Это я сказал. Либо Юнайтед, либо никак. Мы сидели у О'Кифов в палисаднике. Мистер О'Киф, покуривал сигарету, сидя на кирпиче.
– «Барритаунский лес», – выдал Лайам.
Мистер О'Киф захохотал, а мы даже не улыбнулись.
– «Юнайтед»!
– Лучше сдохнуть!
– А давайте проголосуем, – предложил Иэн Макэвой.
Мистер О'Киф потёр руки:
– Что ни толкуй, а голосовать – самое осмысленное предложение.
– Я сказал «Юнайтед»!
– Ни за что!
– Ш-ш, – зашикал мистер О'Киф, – Ш-ш, тише. Ладно, хорошо; поднимите руки, кто за «Барритаунский лес».
Лайам приподнял руку и сразу опустил. Мы закричали «ура».
– «Барритаунские бродяги»?
Ни одного голоса.
– «Барритаун Юнайтед».
Болельщики «Манчестер Юнайтед» и «Лидс Юнайтед» в едином порыве подняли руки. Не проголосовал один Синдбад.
– «Барритаун Юнайтед», – подытожил мистер О'Киф, – Большинством голосов. А ты-то как хотел? – обернулся он к Синдбаду.
– Ливерпуль, – высказался Синдбад.
Было так здорово называться Юнайтед, что никто не стал размазывать Синдбада по стенке за кретинизм.
– «Ю-най-тед»! «Ю-най-тед»!
Растопырить руки, напрячь их до боли. И закружиться. Воздух сопротивляется, останавливает – не спеши, не спеши; тугой, неуступчивый, как вода. Я кружусь и кружусь. С открытыми глазами меленькие шаги по кругу, каблуки месят траву, давят зелёный сок; настоящая скорость – дом, кухня, изгородь, задний двор, другая изгородь, яблоня, дом, кухня, изгородь, задний двор, – ещё немного – ещё чуть-чуть – стоп. Я никогда не думал «вот перестану, вот упаду», просто подступало – другая изгородь, яблоня, дом, кухня, изгородь, задний двор – хватит – наземь, навзничь, взмок, задохнулся, всё ещё кружусь. Небо вертится и вертится, аж тошнит. Весь я вспотел, бросает то в жар, то в озноб. Сглатываю. Теперь лежи, пока не пройдёт. Круг за кругом; лучше не закрывать глаза, стараться смотреть на что-нибудь определённое. Тогда отпускает. Сопли, пот, круг за кругом, круг за кругом. Для чего, ради чего я кружился – не понимаю. Кружиться было жутко, вот почему, наверное. Самое же приятное – приходить в себя. Останавливаться неприятно, но необходимо. Не мог же я кружиться вечно. Оклёмываюсь, прильнув к земле. Ощущаю вращение планеты. Притяжение держит за плечи, прижимает книзу; лодыжки ноют. Планета шарообразная. Ирландия как нашлёпка на боку планеты. Понятно, зачем я кружусь – чтобы свалиться с Земли. Хуже всего, что небо чистое, глазу не на чем остановиться – синева, синева, синева.
Однажды даже вырвало.
Опасно разводить деятельность сразу после обеда. Кто плавает сразу после обеда, может утонуть. Однажды я решил проверить, правда ли это, и, как следует пообедав, вошёл в море по самый пупок – просто для проверки. И ничего. Вода та же самая, и никуда меня не засасывало. Хотя много ли значит такая проверка? Стоять в воде хоть по подбородок – это все-таки ещё не плавать. Плавать значит хоть пять секунд, но не стоять ногами на песке. Вот это – плавание, вот тогда тонешь пообедавши, с набитым брюхом. Брюхо раздутое, тяжёлое. Ноги не держат, руки опускаются. Глотаешь воду, давишься. Умираешь сто лет, а умереть не можешь. Кружиться – то же самое, только не умираешь. Хотя, если мутит и лежишь на спине, а повернуться на бок не успел – сознание потерял, допустим, или крепко спишь, или башкой ударился – запросто можно захлебнуться блевотиной. Потом задыхаешься, разве что обнаружат вовремя и спасут: перевернут ничком и с силой стукнут по спине, чтобы освободить от воды дыхательное горло. Кашляешь, давишься. Когда вытащат, делают искусственное дыхание – поцелуй жизни. Прикасаются губами к твоим губам. А если облевался? Спасателей самих от тебя стошнит. А если мужчина делает искусственное дыхание? Практически целует, фу. Женщина – тоже фу.
Целоваться глупо. Вполне прилично целовать маманю, когда уходишь в школу или куда-нибудь ещё, но целовать кого-то, потому что он, видите ли, тебе нравится, кажется красивым – это кретинизм какой-то. Бессмыслица. Валяются вдвоём, на земле или в постели, мужик сверху.
– Постель, передай дальше.
Прокравшись в спальню Кевиновых родителей, мы разглядывали их постель. Поржали. Кевин толкнул меня на кровать, запер в этой спальне и не выпускал, держал дверь.
Однажды меня стошнило от кружения. В обморок я не падал, ничего такого, просто лежал на траве – трава была тёплая, жесткая – почувствовал, что сейчас поднимется рвота, попробовал встать, но упал на одно колено, меня стошнило. Не по-настоящему вырвало, а прямо еда вывалилась из желудка. Маманя вечно твердит: жуй, прежде чем глотать. Я никогда не жевал: трата времени и занудство. Иногда проглотишь большое что-нибудь, и горло саднит; причём ежу ясно, что будет саднить, но выплёвывать уже поздно, уже проскочило в глотку и ничего не поделаешь. Картошка варёная, жирные куски бекона, капуста – всё валялось на земле. Зефир, клубника. Молоко. Каждый кусочек знакомый. Мне полегчало, как-то покрепче стоялось на ногах. Я поднялся. Дело было на заднем дворе. Голова сама собой повернулась – дом, кухня – но я сдержался. Проверил одежду – не забрызгало. И кроссовки чистые, и брюки. Всё валяется на земле, как еда, упавшая с тарелки. Убрать, не убрать? Это же не дома на полу, не на дорожке, а на заднем дворе. Не на пустыре, не на чьём-нибудь там заднем дворе, а на нашем. Убрать? Или всё-таки не убирать? Я побрёл в сторону кухни, потом обернулся, долго разглядывал блевотину и всё никак не мог взять в толк, видно её или не видно. Я, конечно, видел. Но только потому, что знал, куда смотреть. Потом зашёл спереди и прикрыл её цветами. Потом зашёл сбоку, обогнул кухню – нет, со стороны кухни не заметно. Так там и оставил. Наутро проверил: всё засохло и почернело. Свинину всё же выкинул в сад к соседям, Корриганам. Аккуратно перебросил через забор, чтобы, если вдруг смотрят из окна, не заругались: фу, блевотина летит. Подождал реакции. Тишина. Вымыл руки. Тошнота отступила. После дождя рвота опять стала похожа на рвоту. Через две недели всё перегнило и превратилось в землю.
– Просыпальное утро или не просыпальное?
– Не просыпальное.
– Идите досыпайте, парни…
Стол был грязный, вчерашняя посуда не убрана. Мою чашку для хлопьев маманя поставила на грязные тарелки.
Мне это не понравилось. Утром стол должен быть чистый и пустой. Только солонка с перечницей посерёдке, бутылка кетчупа, и чтобы кетчуп не присох к крышечке, не люблю этого, и салфеточки, а на салфеточках по ложечке: мне и Синдбаду. Как всегда.
Я поел, стараясь не прикасаться к столу, вместо своей грязной ложки взял Синдбадову чистую. Мелкий страдал в туалете. Похоже, опять пол опрудил, как обычно. Боится, что ему на стручок сиденье упадёт. Сиденьице-то нетяжёлое, пластиковое, но он всё равно боится до обморока Я попадаю в унитаз, просто подняв подкову сиденья, потому что я старше и умнее. Никогда не мочусь мимо, а если случится грешок – убираю за собой. Всегда. Туалет – родина инфекций. Если у вас заведётся крыса, поселится она непременно в туалете.
Маманя напевает.
Идиотизм с её стороны – не вымыть посуду вечером, пока объедки ещё не засохли, легко отчищаются: сполосни водой, и порядок. Да, придётся теперь ей поскрести! Семь потов сойдёт. С кровью, потом и слезами. Работы будет по горло и выше. Вперёд наука. Надо было мыть вечером, как все нормальные люди.
Утро – начало нового дня, а встречать новый день нужно в чистоте и опрятности. Раньше я вставал на стул, чтобы поплескаться в раковине. Помню, как смешно толкал перед собой этот стул, а он упирался и не пускал меня к кранам. Теперь стул уже не требовался, да и особенно тянуться не приходилось. Если раковина переполнится, и наклоняешься слишком низко, свитер будет мокрый. С этими свитерами никогда не знаешь, когда мокнешь. Заметно становится только в последний момент. Теперь я не плескаюсь в раковине. Глупо. Соседи с улицы увидят, ведь шторы днём не задёргиваются. По вторникам, четвергам и субботам мою посуду сам. Я продемонстрировал мамане, как здорово достаю до кранов, и свершилось: она разрешила мне мыть посуду три дня в неделю. Иногда маманя мыла за меня, потому что я просил или даже без просьбы. Я мыл, Синдбад вытирал, но толку от него было чуть: свет не видывал такого тормоза. Целую вечность пытается удержать в одной руке тарелку, а в другой руке – полотенце. Как будто не верит собственным рукам, если обматывает их полотенцем. Больше всего ему нравилось вытирать чашки, потому что у нас чашки – при всём желании не разобьёшь. Обмотает кулак полотенцем, наденет чашку на полотенце кверху дном и поворачивает за ручку. Я хотел проверить, вылил ли он мыльную воду. Мыльную воду ни в коем случае нельзя пить; это настоящая отрава.
А он не даёт проверить, поганец.
– Покажи.
– Нет.
– Покажи, говорю.
– Нет.
– Сейчас получишь.
– Я сам вытру, это моё дело…
– Я за главного.
– Кто так сказал?
– Маманя.
– А я не хочу.
– Так мамане и передам. Я старший.
Синдбад сейчас же протянул мне чашку.
– Нормально. Годится, – кивнул я.
Скажешь ему «Я старший», он живо встаёт по стойке «смирно». Он аккуратно поставил чашку на стол, окинул взглядом – ровно ли стоит, отдёрнул руку и отпрыгнул, мол, разобьётся – я не виноват. Если мне что-то разрешали, а мелкому нет, мамане с папаней приходилось ему напоминать, что я старше, и он переставал капризничать. Он и на Рождество получал меньше подарков, и денег карманных меньше – куда ему, сопляку, деньги.
– Рад, что я не ты, – съязвил я.
– Рад, что я не ты, – съязвил он в ответ.
Я ему не поверил.
Синдбад без разговоров протянул мне чашку.
– Фу, мыльная вода, – скривился я.
– Где?
– В гнезде.
И я выплеснул мыло мелкому в глаза. Заслышав дикий рёв, вбежала маманя.
– Я не хотел в глаза, – оправдывался я, – Кто ж знал, что он их не закроет?
Маманя уняла Синдбада; В чём – в чём, а в этом она была гением. Только что Синдбад верещал как резаный, а глядишь, уже хохочет.
Сегодня утро четверга. В среду была не наша очередь мыть посуду, маманина. Я спросил её прямо в лоб.
– Ты почему посуду не вымыла?
И я ещё не договорил, как что-то случилось; сам голос мой переменился. Начинал я фразу одним голосом, а закончил другим. Причина упала на меня, как кирпич с крыши. Почему не вымыла посуду? Есть на то причина. Помню, я катался в лифте вверх-вниз. Так вот, понять причину – это как на лифте вниз. Я даже не договорил: какой смысл договаривать вопрос, если знаешь ответ, если с каждой секундой он раскрывается всё яснее и шире? Причина.
– Да времени не хватило, – ответила маманя.
Какая! И не врёт, и правды не говорит.
– Ты уж извини, – и улыбнулась. Не настоящей улыбкой, не полной.
Опять у них драка.
– Работы тебе будет по горло и выше, – сказал я.
Тихая.
Маманя рассмеялась.
Визг – шёпотом; рёв – шёпотом.
Маманя рассмеялась мне в лицо.
Она всегда первая плакала, а он хлестал её словами, взглядом.
– Да, да, я знаю, – ответила маманя.
Первый раз вышло иначе. Она плакала, и папаня отстал от неё. Потом всё долго было в порядке.
– С кровью, потом и слезами.
Маманя опять расхохоталась:
– Да ты, Патрик, у меня остряк.
Как здорово было раньше. Незачем ни красться, ни притворяться, что ничего не слышим. Синдбад вообще не умеет притворяться. Ушам не верит, только глазам. Как будто это в телевизоре. Надо было его увести.
– Что там?
– Дерутся.
– Неправда.
– Правда.
– Почему?
– Нипочему, дерутся и дерутся.
Когда же драка прекращалась, Синдбад вечно уверял, что ничего и не случилось. Забывал, наверное.
– Кровью, потом и слезами! – провозгласил я. Маманя снова посмеялась, но уже не так весело.
Первая битва закончилась победой папани. Маманя плакала, значит, он её довёл, победил. Заживём по-прежнему, лучше прежнего. Всё, война закончена, побеждённых не бьют. Я составил тарелки стопкой, ножи и вилки положил на них сверху, остриями в одну сторону. Теперь драки не заканчивались. Бывали перемирия, и достаточно долгие, но я им не доверял. Всего лишь временные затишья. Я медленно переворачивал и опрокидывал тарелки и блюдца, подталкивал их к краю, пока не вытолкнул наклонную часть нижней тарелки, а значит, и тех, что на ней лежали, за край стола. Интересно, сдюжит ли мой мозг, удержатся ли мои руки от того, чтобы столкнуть всю стопку на пол?
– Их надо в дефективный класс.
Я был согласен с Кевином. Мы ненавидели этих тупиц. Наступил сентябрь, началась учёба, и в наш класс приняли двух мальчиков из домов Корпорации. Звали их Чарлз Ливи и Шон Уэлан. Хенно вписывал их имена в классный журнал.
– Скажи ему, – прошептал я.
– Чего? – шёпотом же спросил Кевин.
– Скажи, что их надо в дефективный класс. Там и места есть.
– Давай.
И Кевин поднял руку. Я опешил. Ведь это была шутка! Нас обоих убьют, если Кевин спросит! Я хотел пригнуть руку Кевина, да разве пригнёшь чью-то руку, не нашумев при этом?
Хенно, уткнувшись в журнал, медленно выводил буквы. Кевин защёлкал пальцами.
– Sea?[19]19
Что? (ирл.)
[Закрыть] – спросил Хенно, не поднимая головы.
Кевин спросил:
– An bhfuil cead agam dul go dtí an leithreas?[20]20
Можно выйти в туалет? (ирл.)
[Закрыть]
– Níl[21]21
Нет (ирл.)
[Закрыть], – ответил Хенно.
– Обманули дурака на четыре кулака, – сказал Кевин шёпотом.
Хенно остался с нами и в четвёртом классе. Мне исполнилось десять. В основном всем нам исполнилось десять. Иэну Макэвою – только девять, зато он был самый рослый. Чарлз Ливи был младше меня месяца на два; оба назвали даты рождения, Хенно вписал в журнал и их. Шон Уэлан оказался почти моим ровесником. Называя дату рождения, он быстро проговорил число и месяц, а на годе запнулся. Явственно запнулся.
– Тупица.
Его посадили с Дэвидом Герахти, и первым же делом он едва не растянулся, споткнувшись о костыли нашего калеки. Мы засмеялись.
– Что смешного? – вопросил Хенно, но поскольку был занят, ответов наших не ждал.
Шону Уэлану не надо было объяснять, над кем все так покатываются. На лице его была досада, однако он собрался с духом и посмеялся с нами. Поздняк.
– Видали, видали, сам над собой гогочет!
Следующим шёл Чарлз Ливи. Хенно встал, прикидывая, куда бы его посадить.
– Так-так.
Поодиночке сидели двое, Лайам в том числе. Он занял лучшую парту: заднюю у окна, а рядом с ним никто не сел. На физии Лайама было написано блаженство: он, похоже, рассчитывал, что Кевин или я станут набиваться ему в соседи, но пока что сидел один. Один за партой остался и Злюк Кэссиди.
– Итак, мистер Ливи, посмотрим, что мы можем вам предложить.
Злюк украдкой потянулся за парту к Лайаму.
– Оставайтесь на своём месте, мистер Кэссиди.
Хенно думал посадить Чарлза Ливи со Злюком Кэссиди, это я руку дал бы на отсечение.
– Сюда, пожалуйста, – и Хенно указал на Лайамову парту.
Мы заржали. Хенно понял, почему.
– Ти-ш-ше.
Блеск! С Лайамом покончено; словом с ним, с предателем, не перемолвимся. Я был в телячьем восторге, не знаю, отчего. Мне нравился Лайам, но то, с кем он сидел, перечёркивало нашу дружбу. Если выбираешь себе лучшего друга – как я выбрал Кевина, – приходится вдвоём ненавидеть почти всех прочих. Это сближает. И вот Лайам сидит с этим новеньким, Чарлзом Ливи. Остались я и Кевин, а больше никто.
Дэвид Герахти перенёс полиомиелит. Поэтому никто не хотел с ним сидеть: помогать надеть ранец, нюхать лекарства, которыми от него разило. Я сидел с ним целую неделю, Что называется, повезло: удачно сдал произношение, а Дэвид Герахти опозорился. Блеск, до чего повезло! Я сидел самом краешке парты, чуть не сваливаясь, а ползадницы висело в воздухе. И Дэвид Герахти начинал трепаться. Треплется и треплется, никак не заткнёт фонтан. С утра до вечера треплется; одна половина рта не закрывается, а другая – как парализованная. Еле слышно, и в то же время не шёпотом. Хенно, сдавалось мне, слышал его трепотню отлично, однако ничего не делал: наверное, жалел Дэвида Герахти, который, хоть и на костылях, а учился вообще-то лучше всех в классе.
– Видишь, у него волосы в носу. Считай. В одной ноздре пять, а в другой семь…
И вот так с утра до вечера. Потом я сообразил, что, раз Дэвид Герахти ни разу не вляпался со своей трепотнёй, значит и я, его сосед по парте, не вляпаюсь. Сел я за парту ровно и сам себя развлекал.
– А в жопе у него семнадцать волосин. По пять в три ряда и две сверху. Его жена их расчёсывает gach maidin[22]22
Каждое утро (ирл.)
[Закрыть].
С утра до вечера.
Он разрешил мне пройтись на костылях. Сразу руки затряслись, а потом выпрямить их не мог, локти болели. Да, это не то, что металлические подпорки, с которыми ходишь, если ногу сломаешь. Старинные, деревянные, обитые кожей, как у парнишки, нарисованного на кружке для пожертвований в пользу больных полиомиелитом. Такие костыли по росту не подберешь. Руки у Дэвида Герахти были не слабее, чем ноги. Иногда хотелось опять посидеть с Дэвидом Герахти, но я всегда радовался, что с ним не сижу.
Шон Уэлан носил очки. Хранил их в чёрном очечнике, который клал на парту, над канавкой для ручек и карандашей. Стоило Хенно приблизиться к доске, как Шон Уэлан брал очечник и успевал надеть очки, когда учитель начинал писать. Хенно отходил от доски, и Шон Уэлан тут же снимал очки и убирал обратно. Учитель опять пишет – Шон опять надевает очки. Я отвлёкся от Хенно и стал смотреть на Шона Уэлана. Где Хенно, легко было догадаться по движению руки Шона Уэлана. Крадётся к очечнику, замирает, возвращается обратно; опять к очечнику, берёт, раскрывает, достаёт очки, надевает на нос. Снимает, свешивает руки по швам. Сейчас снова полезет в очечник, тем более Хенно замолк. Я уставился на Шона Уэлана в ожидании сигнала, но тот вперил стеклянный взгляд в затылок Томасу Брэдшоу. Слегка покосился в мою сторону. Тут Хенно как мне врежет! Прямо по затылку. Шон Уэлан аж подпрыгнул. Это было последнее, что я видел, прежде чем нырнуть рожей в парту и зажмуриться в ожидании добавки.
– Подъём, подъём, мистер Кларк!
Класс загоготал, как по команде, и утих, как по команде.
Ладонь у Хенно была твёрдая, как доска. Схлопочет у меня Шон Уэлан! Это он виноват. Свистну у него очечник, сломаю. И очки сломаю. У Шона Уэлана были бурые жёсткие волосы. Они росли торчком, но кто-то, скорее всего, заботливая маманя, зачёсывал их набок. Не макушка, а холма верхушка. Ему, очкарику, отомстить – раз плюнуть. Сдачи не даст. Он у меня схлопочет. Вид у него совершенно не грозный.
Как Чарлз Ливи.
Чарлз Ливи носил голубые сандалии-«мыльницы». Мы посмеивались над сандалиями, но с опаской. В первый учебный день он явился в школу с пустыми руками. А когда Хенно поинтересовался, почему это новичок без ранца, ничего не ответил. Только выразительно уставился на свой рукав, продранный у локтя. Не стыдился, не смущался. А прореха была здоровая, рубашку видать. Чарлз Ливи стригся очень коротко и ровно. Снова и снова он вытягивал шею и делал такое движение головой, точно отбивает футбольный мяч, даже не глядя на него. И пристально посмотрел мне в глаза. Я не отвёл взгляда, но меня обдало жаром ужаса.
– Ирландские книги. Leabhair Gaeilge[23]23
Книги на ирландском языке (ирл.)
[Закрыть]. Страница… Какая, вы полагаете, страница, мистер Граймс?
– Первая, сэр.
– Правильно.
– A h-aon,[24]24
Первая (ирл.)
[Закрыть] сэр.
– Благодарю вас, мистер Граймс. Sambo san Afraic[25]25
Самбо в Африке (ирл.)
[Закрыть]. Вот Самбо плывёт в каноэ.
Мы посмеялись тихонько – уж очень забавно он выговорил «каноэ». Под названием рассказа была красно-чёрная картинка с белым небом. Чёрный мальчик без рубахи плывёт в красном каноэ среди чёрных джунглей. Я огляделся. Лайам и Чарлз Ливи читали по одной книге, прижимая страницы рукой, чтобы она не закрывалась. Чарлз Ливи обождал, пока Лайам дочитает, потом ссутулился над книгой сам. А вот у Шона Уэлана собственный учебник, заботливо обёрнутый в обои. Читая, он снимал очки.