Текст книги "Падди Кларк в школе и дома (ЛП)"
Автор книги: Родди Дойл
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
Блеск! Я сорвал ноготь с большого пальца. Выглядело и болело кошмарно. Я аккуратно поддел ноготь. Все глазели, как в цирке. Я мучительно втянул в себя воздух:
– А-а-а!..
Попробовал поставить ноготь на место, но заныло так, что ну его, этот ноготь. Носок обратно не налезал. Сразу захотелось домой.
Лайам шагал с ботинком в руках, я брёл, опираясь на Кевина. Синдбад мчался впереди.
– Засунет маманя твою ногу в деттол, – говорил Эйдан.
– Ой, заткнись ты, – отмахивался я.
Ферм не осталось. С футбольным полем пришлось попрощаться: сперва провели трубы, потом выстроили целых восемь домов. Пустырь за магазинами пока был наш, мы играли туда всё чащё. За дома Корпорации мы уже были не ходоки. Там обитало иное племя, покрепче нашего, хоть никто из нас в этом и не признавался. Мы неотвратимо лишались своих земель, вели за них безнадёжную битву, играя теперь не за ковбоев, а за индейцев.
– Дже-ро-ни-мо!
Построили вигвам на пустыре за магазинами. Лайама с Эйданом папаня перепутал, сказал, что это иглу. Он ходил в магазин и навестил нас на пустыре из любопытства.
– Это, парни, у вас иглу, – сказал он.
– Нет, вигвам, – не согласился я.
– Нет, типи, – подал голос Кевин.
Лайам с Эйданом молчали, хотели, чтобы папаня скорее ушёл.
– А, ну да, типи, – поправился мистер О'Коннелл и достал из сумки для писем коричневый бумажный пакет. Я догадывался, что там.
– Печеньица хотите?
Мы встали в очередь, пропустив Лайама с Эйданом вперед – это же их папаня.
– Видали саквояж? – таинственно спросил Кевин, когда мистер О'Коннелл ушёл.
– Это не саквояж, – обиделся Эйдан.
– Нет, саквояж, – сказал Кевин, но никто его не поддержал.
За домами Корпорации тоже были пустыри, правда, идти туда было далековато, к тому же не хотелось бегать мимо этих самых домов.
Перед самыми летними каникулами мы проходили в школе ориентирование по компасу.
– Сейчас я указываю – КУДА?
– На восток.
– Не хором, один кто-то – ТЫ.
– На восток, сэр.
– Просто для уверенности, что ты не повторил тупо за мистером Брэдшоу, сориентировавшемуся в сторонах света раньше тебя – ТЕПЕРЬ КУДА?
– На запад, сэр.
На западе дома Корпорации. На востоке побережье. На юге Рахени. А на севере интересно.
– Последняя граница, – как говорил папаня.
Настроили ещё новых домов. Так пока никто не жил, потому что их, ещё недостроенные, затопили подземные воды. За домами расстилалось холмистое поле, где раньше сажали огороды, а потом забросили, и оно сплошь заросло. Здорово там было строить хижины. За холмами был микрорайон «Приморский».
«Приморский» ещё не весь достроили, однако не стройплощадки нас интересовали, а совершенно дикие очертания будущего посёлка. Улицы кривые, гаражи непонятно где, какими-то кучками вдалеке от жилых домов. Вниз по тропинке, во двор – и перед тобой целая гаражная крепость. Бессмысленное место. Мы ходили туда, чтобы потеряться.
– Это лабиринт.
– Лабиринт!
– Лабиринт, лабиринт, лабиринт!
По «Приморскому» мы катались на велосипедах. Велики – наши боевые кони – стали вдруг необходимы. Мы мчались среди гаражей и на той же скорости возвращались обратно. Я приладил к рулю верёвку и привязывал велосипед к телеграфному столбу, как лошадь к коновязи, чтобы не бросить его на обочине – ещё поцарапается. В спицах переднего колеса запуталась верёвка; я так и кувыркнулся через руль. И рухнул, не успев сообразить, что происходит. Шарах! – и велосипед сверху, а я снизу. К счастью, я был один и даже не расшибся. Мы въезжали в гаражи:
– Ву-ву-ву-ву-ву-ву-ву!
И гаражи принимали наш детский шум, а отдавали другой – грозный и взрослый. Вырывались с другой стороны, выезжали на улицу и обратно, в новую атаку.
Стащили дома материю, соорудили себе повязки на головы. Моя была в шотландскую клетку, с чаячьим пером. Скинули свитера, рубашки, майки. Джеймс О'Киф снял брюки и в одних подштанниках проехал вдоль Залива. Так вспотел, что задницей прилип к седлу и ёрзал со скрипом. Мы закинули его брюки, рубашку и майку на крышу гаража, а свитер разложили на берегу.
Как удобно оказалось лазать на крыши гаражей! С велосипедных седел мы залезали наверх и брали штурмом укреплённый форт.
– Ву-ву-ву-ву-ву-ву-ву!
Когда мы развлекались так первый раз, из окна спальни выглянула какая-то женщина, сделала нам страшное лицо и замахала руками – спускайтесь, мол, спускайтесь. Мы тут же оседлали наших железных коней и умчались подальше, как ошпаренные. Полицию вызовет. А вдруг у неё муж полицейский? А вдруг она ведьма? Я спрыгнул с крыши прямо в седло и оттолкнулся от стены. Чуть не грохнулся, но удержался. Объезжал гаражи, пока все наши не спаслись от ведьмы.
Велосипед мне подарили два Рождества назад. Я проснулся, то есть подумал, что проснулся. Дверь спальни медленно закрывалась, а к моей кровати притулился бочком велосипед. Я смутился и струсил. Хлопнула дверь, но шагов за ней было не слыхать. Я не вставал. Проходили месяцы, а я и не связывался с велосипедом. Нам они и незачем были: куда веселее бегать на своих двоих по полям, пустырям и улицам. Мой велосипед мне не нравился, и невдогад было, кто же додумался его подарить. Что есть он, что нет его… Золотой «Рэли». Как раз мне по росту, и это тоже было противно. Хотелось взрослый, как у Кевина, с прямым рулём и удобными, по руке тормозами. У меня тормоза отставали от руля снизу. Чтобы остановить велосипед, нужно прижать тормоз к ручке руля, а этого как раз у меня не получалось, рук не хватало. Одобрил я только наклейку Манчестер Юнайтед, которую нашёл у себя в чулке наутро, когда снова проснулся. Нашёл и прилепил под седло.
Велосипеды по-прежнему были незачем. Мы ходили и бегали. Удирали. Самое лучшее в любом хулиганстве – это удирать. Дразнили сторожей, кидались в окна камнями, играли в постукалочку – и удирали. Барритаун был весь наш. Навечно. Целое государство.
Царством велосипедов стал Приморский.
Кататься я не умел. Умел перекинуть ногу через седло, поставить на педаль, нажать – и всё. Не едется, не стоится неизвестно почему, а вроде всё делаю правильно. Я разогнался, вскочил в седло и рухнул, заранее зная, что рухну. Я перетрусил и сдался. Завёл велосипед в гараж. Папаня рассердился, но мне уже было наплевать.
– Тебе кто подарил этот велик? Санта-Клаус! Осталось научиться ездить на драндулете этом чертовом!!
Я не отвечал.
– Этому учишься, – с отчаянием сказал папаня, – Всё равно, как ходить.
Ходить-то я умел. И попросил папаню показать, как кататься на велосипеде.
– Будет время, – ответил он.
Я сел на велосипед; папаня придерживал багажник, а я крутил педали. Вперёд-назад. Вперёд-назад. Папаня думал, я наслаждаюсь, а я ненавидел этот велик. Стоило ему отпустить багажник, я покорно падал.
– Крути педали, крути педали, крути педали…
Я падал. Падал не по-настоящему, просто сползал с велосипеда или спускал на землю левую ногу. Папаня совсем расстроился и со словами «Не стараешься» забрал у меня велосипед.
– Давай лезь в седло.
Легко говорить «лезь в седло», а как? Велик-то у него. Папаня смекнул это, отдал мне велик. Я встал. Папаня молча взялся за багажник. Я крутил и крутил педали. Мы покатили по саду. Я набрал скорость, чего бояться, папаня же держит. Оглянулся – нет никого. Сразу рухнул, но ведь до того сколько сам проехал! Значит, могу. Значит, папаня не нужен. Значит, ну его, папаню.
Папаня и ушёл домой.
– Скоро настропалишься, – бросил он напоследок. Сам устал, наверное, и заленился.
Я не падал. Раньше доезжал до ворот, слезал, поворачивал велосипед, снова садился. А теперь сам поворачивал, не падая. Три круга по саду. Чуть не врезался в изгородь. Но не падал.
Мы правили в Приморском. Разбивали лагерь на крышах гаражей, разводили костры, несли дозор, готовились отразить нападение. В Приморском были другие мальчики, в основном младше, настоящие сопляки. Наши ровесники тоже оказались сопляками. Мы поймали одного мелкого и взяли его в заложники. Мы загнали его на конёк крыши, потом окружили, прижали к скату и надавали пенделей. Я размазал его по стенке.
– Если твои будут мстить, тебе конец, – угрожал ему Кевин.
Мы держали его в плену десять минут. Заставляли прыгать с крыши. Он не разбился, и вообще ничего особенного не случилось. Мстить никто не приходил.
Особенно здорово выходило в Приморском играть в постукалочку. Ночью. Ни заборов, ни изгородей, ни садиков настоящих. Ряд дверей со звонками. Плёвое дело. В конце каждого ряда поворот или переулок. Удрать ничего не стоит. Но самая сила – второй раз позвонить в одну и ту же дверь. Наш рекорд был семнадцать. Семнадцать раз звонили и успели убежать! В одном доме не было звонка, и я стучал в дверное стекло. Под конец кружилась голова. Мы играли по очереди: сперва я, потом Кевин, Лайам, Эйдан и снова я. Какая весёлая лихорадка: начинать игру по новому кругу и не знать, где та дверь, за которой тебя караулят.
– Уехали, наверное.
– Да нет, – сказал Кевин, – они все дома.
– Почём ты знаешь
– Дома, дома, – подтвердил я, – Видел я.
Холодало. Я опять напялил рубашку и свитер.
– Уже утро?
– Непросыпальное.
Я никогда не бередил ссадины и болячки. Никогда не спешил. Дожидался, пока она не заживёт а корочка не оттопырится над коленом. Тогда болячка сходит чистенько и легко, крови под ней нет, только розовая новая кожа. Это значит, что коленка зажила. Болячки, или струпья, состоят из так называемых кровяных телец. В крови тридцать пять биллионов различных кровяных телец. Запекаясь, струп помогает организму не истечь кровью до смерти.
И, если веки слипались, я тоже их не ковырял, а оставлял как есть, и глаз переставал открываться. По утрам такое случается. Один глаз аж к подушке прилип. Маманя считала, что это от сквозняков. Я перевернулся на спину и занялся больным глазом. Маманя называла это «сплюшки» и тщательно промывала полотенцем, когда я прибежал к ней со слипшимися веками первый раз. Теперь ни за что к ней не побегу. Так и стану ходить. Я полежал. Когда маманя устала звать нас к завтраку и прикрикнула, вылез из постели, оделся. Снова проверил глаз. Пооткрывал веки пальцами. Слиплись не надо крепче и засохли. Я оделся, сел на постели и аккуратно потрогал глаз, вокруг глаза и в уголках. Начав со внешнего уголка, аккуратно, кончиком пальца сдёрнул корочку и прозрел. Думал, на пальце останется плотная корка, а там всего ничего, какие-то легкие хлопья. Веки раскрылись, и на глазное яблоко пахнуло холодом. Так что я протёр глаз, и он открылся. Разглядывал потом в зеркале в ванной – глаза как глаза, ничего особенного.
Синдбад ничего не замечал. Между бранью и слезами были большие перерывы, во время которых он всё забывал. Спокойно – значит, всё в порядке; так он, дуралей, рассуждал. Это такой малец: нипочём не признает, что неправ, даже когда положишь его на обе лопатки.
Как мне было одиноко: единственному, который понимал. А понимал я больше, чем сами родители. Они-то в этой каше варились, а я только со стороны смотрел. Я даже больше обращал внимания чем оба они, из раза в раз повторявшие одно и то же:
– Не буду.
– Будешь.
– Не буду.
– Будешь, будешь, как миленький.
Я ждал от них чего угодно, любой ругани и брани, лишь бы она была не как прежде: глядишь, и до чего-нибудь дельного доругаются, и дело подойдёт к концу. Их ссоры, их драки напоминали игрушечный поезд, застрявший на повороте, и хочешь-не хочешь, надо подталкивать его поправлять. Я мог только прислушиваться и загадывать желания. Молиться выходило плохо, потому что я не знал подходящей молитвы. Ни «Отче наш», ни «Аве Мария» как-то не годились. Зато покачивался туда-сюда, как бы молясь. Вперёд назад, в ритме молитвы. Самая короткая молитва – перед едой, потому что все проголодались и не дотерпеть до завтрака.
Я качался туда-сюда.
– Хватит, хватит, хватит, хватит…
Наверху. На лесенке перед задней дверью. В кровати. Сидя рядом с папаней за кухонным столом.
– Ненавижу, ну и пакость.
– В прошлое воскресенье ел и похваливал.
На завтрак по воскресеньям папаня ел одну поджарку. Каждому досталось по сосиске, и черного пудинга сколько хочешь, вдоволь. До мессы целый час.
– Ешь сию секунду, – предупредила меня маманя, – а то к причастию не допустят.
Я глянул на часы. До половины двенадцатого осталось девять минут. Месса в пол-первого. Я разрезал сосиску на девять кусочков.
– Сколько раз повторять, ненавижу, когда жидкое, непрожаренное.
– Непрожаренные были на той неделе, сегодня прожарились.
– Ненавижу, ну и пакость. Не буду есть…
Я качался туда-сюда.
– В туалет приспичило?
– Не-а.
– Что с тобой тогда?
– Ничего.
– Тогда не шатайся как полоумный. Завтракай.
Папаня молча съел всё, в том числе и жидкое яйцо. Вот мне даже нравилось, когда яйцо жидкое. Папаня легко собрал яйцо ломтиком хлеба. У меня так никогда не выходило, просто гоняю желток туда-сюда хлебом. А папаня очистил тарелку за полминуты. Он молчал, но было понятно, что он видит, как я качаюсь, и догадывается, почему.
Похвалил чай.
В пол-двенадцатого он ещё жевал. Я засёк время, ждал, когда минутная стрелка подойдет к цифре «шесть». Что-то внутри часов клацнуло. Опоздал на целых тридцать шесть секунд.
Я помалкивал. Увидим, с какой рожей он пойдёт к Святому причастию. Я всё видел. И Господь тоже.
Мне нравилось перенастраивать приёмник, крутить ручку. Я клал его перед собой на кухонный стол, потому что выносить его из кухни запрещалось. Я быстро-быстро крутил ручку настройки до упора, пока не начинало ныть запястье. Мне нравилось поскрипывание иглы и голос, потом опять поскрипывание, уже другое, снова голос, теперь вроде бы женский; Я не вслушивался. Туда-сюда, туда-сюда, музыка, бульканье, голоса, тишина. На пластмассовой решётке, откуда выходил звук, было много грязи, похожей на грязь под ногтями. В нижнем углу была золотая наклейка «Буш». Маманя слушала «Кеннеди из Каслросса». Я, как водилось на каникулах, сидел с ней на кухне, но сам не слушал. Сидел в кресле, ждал, когда кончится эта тягомотина, и смотрел, как слушает маманя.
Открыв коробку «Персила», я высыпал пригоршню в море. Ну, и что ужасного стряслось: на воде расплылось пятно и исчезло. Я сыпанул ещё. Ничего худого у меня и в мыслях не было.
– Дай сюда, – потребовал Кевин, и я отдал ему всю коробку.
Он схватил за шкирку Эдварда Свонвика. И мы схватили, когда поняли, что он задумал. Эдвард Свонвик по-настоящему с нами не дружил, вечно был сбоку припёка. Я никогда за ним не заходил, не бывал у них даже на кухне. А в Хэллоуин, бывало, постучишься к ним домой – ни конфет, ни денег не дадут, одни фрукты. А миссис Свонвик предупреждала нас не есть их все сразу.
– Это как это – не есть все сразу?
– Её не касается, что мы едим, а что нет, – отрезал Лайам.
Мы повалили Эдварда Свонвика на землю и заставили его открыть рот. Заставить человека разинуть рот – проще простого, сложно сделать так, чтобы рот не закрывался. Кевин сыпал порошок Эдварду Свонвику в рожу, Лайам держал за уши, чтобы он не отвернулся, а я одновременно выкручивал нос и сиську. «Персил» попал ему и в нос, и в рот, и в глаза немножко. Эдвард Свонвик давился и дрожал, пытаясь нас стряхнуть. Порошок кончился. Кевин запихал пустую коробку Эдварду Свонвику под свитер и отпустил его. Тот молчал, потому что не мог ничего сказать: если бы стал возмущаться, вылетел бы из компании, как пробка из бутылки. Потом его вырвало: несильно и в основном «Персилом».
Тащили мы не что попало, а с умом. Леденцы с прилавка поди свистни: они за стеклом, и продавщица заметит. Конфеты охраняли бдительно, с чего-то решив, что на остальное никто не будет заморачиваться. Э, что они понимали в воровстве? Даже не догадывались, что мы воруем не ради украденного, а ради дерзости, страха и победы над страхом.
Между Рахени и Бэлдойлом было магазинов шесть, которые страдали от наших налётов. Торговали там женщины. Универсамов ещё не построили, зато были зеленные лавки и магазинчики «тысяча мелочей». Однажды, гуляя с нами, маманя зашла купить вечернюю газету, четыре шоколадных мороженых «Чок-попс», пакет чаю «Лионский зелёный ярлык» и мышеловку, так вот, продавщица собрала нам всё за две минуты без проволочек. Я занервничал, потому что пару дней назад спёр отсюда упаковку воздушной пшеницы и боялся, что хозяйка меня узнает. Так что, пока маманя рассуждала с ней о погоде и новых домах, пришлось прятаться. Воровством мы занимались только в хорошую погоду. В Барритауне ни разу не воровали, это же идиотство. На лавочке миссис Килмартин свет клином не сошёлся; другие лавочники и продавцы дружили с нашими родителями. Они в одно и то же время поженились и переехали в Барритаун. Поголовно первопроходцы, говорил папаня. Я слабо понимал, что имеется в виду, но отец любил повторять эту фразу. Ему нравилось ходить по магазинам, болтать с хозяевами – со всеми, кроме миссис Килмартин. Однажды он рассказал, что мистер Килмартин сидит у жены в плену на чердаке.
– Да не слушай ты, чепуха! – ахала маманя, – Мистер Килмартин в Англии на флоте служит.
– На корабле?
– Надо думать, на корабле.
– Где угодно, только не дома, – добавил папаня.
Он только что починил расхлябавшееся кресло на кухне и слегка гордился собой, что заметно было по тому как он расселся в этом кресле, поглядывает себе на ноги и пытается в нём покачиваться.
– Отлично теперь, – похвалил он сам себя, – Правда?
– Восхитительно, – отозвалась маманя.
Барритаунский зеленщик был дядька симпатичный. Звали его мистер Фицпатрик. Он всегда угощал ломаными печеньями, и помногу, щедро. Мистер Фицпатрик был настоящий великан. Нависал над тобой, как дерево. Помню, я был маленький, так он взял и через меня перешагнул. У мистера Фица мы ни крошки не украли бы. Во-первых, он догадался бы, что это мы, а во-вторых, всем он нравился. Родители бы нас убили. В хорошую погоду миссис Фиц сидела в кресле перед входом, как реклама. Она была настоящая красавица. Дочка Фицев Наоми тоже уродилась красавицей, вся в мать. Она училась в школе, а по субботам подрабатывала в лавке: собирала заказы на субботу и воскресенье во все дома Барритауна. Кевинов брат доставлял заказы на дом, ездя на исполинском черном велосипеде с корзиной спереди, получал семь шиллингов шесть пенсов. Однажды он сказал: Наоми эта может бутылку лимонада открыть без открывашки. Я спрашиваю: как так – без открывашки? А он отвечает: а так. Пиздой. Я чуть ему не врезал за поганый язык. Втайне я мечтал спасти Наоми от смертельной опасности.
Возьми самую здоровую коробку. Идея была Кевинова, значит, гениальная. Кто сопрёт самую большую вещь, тот выиграл. Но коробка должна быть полная, – это стало основным правилом после того, как Лайам вынес из магазина огромную пустую упаковку из-под кукурузных хлопьев. Красть можно не во всяком магазине. Надо соблюдать осторожность. У каждого места своя особенность, хотя тётки за прилавками зачастую не знают этого. Вот в одном заведении в Рахени здорово было таскать журналы, а комиксы лежали на прилавке, под бдительным присмотром трёх старых ведьм. Журналы тырить куда проще. Женщины – дурёхи. Думают, что на дамские журналы и альбомы с вязанием мальчишке плевать, и складывают это добро на полку возле дверей, а те, что покрасивей – у окошка. Потом: первыми всегда обслуживают взрослых. Стоя на улице, я выжидаю подходящего момента. Шнурок завязываю. Входит дама; все три старухи кидаются услужить ей, тем временем я ныряю в окошко и хватаю сразу пять женских еженедельников. Потом мы уносили их к новой библиотеке и рвали в клочья прямо на улице. Однажды я украл журналы «Футбол» с подоконника. Глазам не поверил, когда заметил. Наверное, с прилавка соскользнули. Скользнула даже мыслишка, что это приманку положили для воров. Призадумался, осмотрелся и – спёр. Другой магазин, в Бэлдойле, прямо приглашал: ну, стащите из меня печеньица! Полные жестянки печенья расставлены вдоль полочки прямо под прилавком. И пока тётка отсчитывает тебе анисовые шарики – не зевай, набивай карманы. В одной коробке «Золотое зерно», причём ни одной молочной печенюшки, одни шоколадные. Мы строились в затылок перед этой коробкой, ждали своей очереди красть. Продавщица думала, это мы такие воспитанные. В магазине-то тьма кромешная; крошек ей не видно.
За коробками ходили к Тутси.
– Четверть фунта желейных конфет, Тутси. На всех.
Тутси работала в большом неряшливом магазине неподалёку от побережья, где мы купались. Тамошние окна были не окна, а кладбища высушенных солнцем ос, а мы ещё и подбрасывали. Считалось развлечением наловить в банку ос и пчёл, а потом смотреть, как они дерутся и издыхают. Дохлых насекомых относили к Тутси и высыпали между стёкол, пока Тутси не смотрит. Мы сомневались, смотрит ли она вообще: уставится, бывало, и глядит невидящим взором, сто лет пройдёт, пока додумается. Тутси была не хозяйка магазина, а просто продавщица. Всё она делала медленно-медленно. Форменный покадренный повтор: возьмёт товар, уронит, подберёт, еле-еле-еле, на последнем издыхании, перепроверит цену. Сначала запишет цены столбиком на бумажном пакете, аккуратненько так. Потом линейкой проводит под столбиком черту. Потом складывает, сбивается, складывает заново, опять ошибается… Будто спускается по шатким ступенькам стремянки. Пока суд да дело, что-нибудь да вынесешь. Мы спёрли даже её лесенку, по которой она поднималась к верхним полкам. Я взял за один конец, Кевин за другой, и вынесли. Эта тётка, Тутси, была приезжая, мы её не знали. С серьёзными физиономиями, мы притворялись, что помогаем. Потом швырнули лесенку в море. Шум получился отличный, но всплеск невысокий. Когда вода спадала, можно было прыгать по ним и играть в хождение апостолов по воде. Тутси можно было задать любой вопрос.
– Автомобили в продаже есть, Тутси?
– Нету.
Ещё призадумается поначалу.
– Что вдруг – нету? Не завезли?
Смотрит, молчит.
– Носороги в продаже есть, Тутси?
– Нету.
За прилавком, на крышке холодильника были заметны следы Тутсиных пальцев, вечно перемазанных кремом из пирожных. Жирные, несмываемые следы жёлтых сливок. Холодильник был низенький, но широкий, для эскимо и брикетов мороженого. Я скрючился за прилавком и выдернул штепсель из розетки.
В Рахени две женщины держали булочную. Как там пахло! Слаще, чем в любом магазине! Не хлебом, не резким запахом горелого, обволакивающим, точно банный пар, а чем-то тихим, не жарким, не душным, не противным. Аромат – даже не аромат, а часть воздуха – успокаивал и радовал. Пироги и кексы стояли на полочках во всю длину застеклённого прилавка, без ценников. Каждый сорт на отдельной тарелочке, каждая тарелочка на полочке, футах в двух от другой такой же тарелочки; пирожные крохотные, а не такие грубые, крупные, сочащиеся взбитыми сливками, как мы привыкли. Пироги были яркие, приятно твёрдые, а печенье до того славное, что даже называть печеньем его не хотелось. Как сказочные пряники, из которых построили пряничный домик. Не знаю, где это всё пекли. Возможно, за задней дверью, но женщины плотно закрывали её, когда входили-выходили. То одна, то другая. Никогда не обе сразу. Обязательно если одна выскочила, другая сидит за прилавком и вяжет. Они обе здорово вязали, на такой скорости, будто состязание устроили. Зайти туда «просто так, посмотреть» не разрешали, и притвориться, что ищем что-нибудь, мы не могли. Что там искать мальчишке? Просто прилавок, а под ним полки. Поэтому мы таращились в окно. Иногда хватало на пирог, далеко не такой вкусный, как казалось со стороны. К тому же приходилось делиться. Приходилось держать пирог, прикрывая его пальцами, чтобы остальные откусывали только понемножку.
Нас выследили.
Нас заметила маманя и рассказала папане. Она гуляла с сестрёнками и заметила, как мы тащим пачку журналов «Жизнь женщины». Я натолкнулся на неё взглядом, ещё не выйдя на улицу, и тут же притворился, что не замечаю. На секунду отказали ноги, в желудке засосала пустота. Я еле сдержал стон. Что она делает в Рахени?! Ни разу в Рахени не ездила, это же не ближний свет. Немедленно приспичило по-большому. Я спрятался в кусты, а остальные стояли вокруг и пялились. Я сказал им про маманю, они тоже перепугались. Я утёр пот носовым платком Синдбада, который со слезами рвался вслед мамане. Кевин устроил ему китайскую пытку, всё время косясь на меня: всё ли, мол, делаю правильно? Синдбад и без того рыдал, не обращая внимания на боль, и Кевин от него отстал. Потом изучали мою говешку. Совершенство! Как пластмассовая. Никто не насмехался, все завидовали.
Обратно на улицу можно было выбраться только одним путём – тем же, каким забрались. Маманю я ненавидел. Небось за углом караулит. Отшлёпает небось. Как младенца, и Синдбаду заодно перепадет при всём народе.
Это Кевин виноват. Я только рядом стоял.
Попробовал неправду на вкус – на отмазку не тянет.
На разведку отправился Иэн Макэвой. По его лицу я догадался, что маманя не караулит. С криками «ура» мы полетели вниз по переулку. Она нас не видела!
Нет, видела.
Нет, не видела. Мы вернём «Жизнь женщины» в магазин и попросим у продавщиц прощения. Слишком далеко шла, не узнала. Не видела, чем мы заняты, бежим и бежим. А мы не бежали, мы просто в догонялки играли. А мы заплатили за журналы. А они старые, нас тётки попросили их забрать. Слишком далеко шла. Я похож на двух двоюродных братьев. Свалю на них. Я скинул свитер. Где-нибудь спрячу и приду домой в одной рубашке. Это не я, раз я без свитера, просто парень в голубом свитере, похожем на мой. Поправляла Кэти одеяльце. Была занята.
Нет, она нас видела.
И папане рассказала. И папаня меня убил. Даже оправдываться не позволил, и к лучшему. Начни я отпираться, вообще бы света не взвидел. Порол ремнём. Сам ремня не носил, а для порки держал. Не по попе, а сзади по ногам. И по руке, которой я беспомощно прикрывал ляжки. Та рука, за которую он таскал, потом болела дня три-четыре. Кругами по гостиной. Стараясь оказаться точно впереди ремня, тогда не так больно. Надо в следующий раз по-другому: поближе к ремню, чтобы не оставалось места размахнуться. В доме плакали и орали все, не один я. Свистел ремень; папаня старался хлестнуть покрепче. Играет со мной, развлекается – во как называется это. Потом перестал. Я дёрнулся вперёд, ещё ожидая удара, ещё не сознавая, что папаня совсем отстал от меня. Руку он отпустил, и я почувствовал, что она болит. Плечевой сустав прямо выкручивало от боли. Я уже не подавлял рыдания, но облегчения слёзы не приносили. Потом задержал дыхание. Всё, всё. Теперь ничего не случится. Игра стоила свеч.
Папаня обливался потом.
– А теперь – к себе в комнату. Немедленно, – Голос у него был не такой твёрдый, как он старался.
Я оглянулся на маманю. Она стала белая, как полотно, и губы белые. Ей шло.
Синдбад уже был в комнате. Ему тоже слегка перепало, хотя вина была целиком моя. Он ревел, лёжа ничком на кровати. Увидел, что зашёл всего-навсего я, и приутих.
– Вот, любуйся, – показал я Синдбаду свои исхлёстанные ноги, – теперь ты хвастайся.
И половины моего не получил. Я молчал. Сам видит, сколько ему причитавшихся ударов досталось мне. Я знал, что он об этом задумался, и вполне утешался этим.
– Он большой ублюдок, – выругался я, – Правда?
– Ага.
– Он большой ублюдок, – повторил я с наслаждением.
– Он большой ублюдок, – отозвался Синдбад.
Мы залезли под одно одеяло и устроили бой вслепую. Я любил пододеяльную темноту, от которой захочешь, и избавишься. Особенно приятной казалась тяжесть одеял, особенно давление на макушку. И тепло. Откуда-то свет. Кто-то поднял одеяло. А, Синдбад лезет.
Наши жалюзи были из разноцветных пластинок. Однажды, в сильный дождь, я понял, что это узор. Нижняя жёлтая, потом голубая, потом розовая, потом красная. И снова жёлтая. Верх был синий, а рама и шнур – белые. Я лежал на полу, ногами к окошку, и пересчитывал пластинки, всё быстрей и быстрей.
В Барритауне у многих вместо занавесок были жалюзи, но у нас единственных (насколько я знал) они висели и в задних комнатах, и в передних. Мы с Кевином обошли все дома и насчитали семнадцать криво висящих жалюзи, и это только в передних окнах, выходящих на улицу. В Барритауне было пятьдесят четыре дома, не считая домов Корпорации и других новых зданий, которые ещё пустовали. Мы обошли каждый: одиннадцать из семнадцати перекосило влево. Справа жалюзи доходили до подоконника, а слева не хватало планок пяти. У Келли были самые безобразные жалюзи, зато из целых десяти пластинок. Миссис Келли сидела в комнате и ничего особенного не делала. У Лайама с Эйданом в комнате, где мы играли, пластинки висели криво и к тому же покоробились. Зато спальня мистера О'Коннелла наверху блистала ровными, красивыми и вечно закрытыми жалюзи. Только в двадцати домах висели занавески.
– Без толку.
У Кевина тоже были разноцветные жалюзи.
– Разноцветные красивее.
– Угу.
Стирая жалюзи (всего второй раз в жизни) маманя набрала полную ванну воды. Я лез помогать, а заодно проверить, в верном ли порядке соберёт их маманя, но в ванной не хватало места. Маманя выдернула шнур изо всех пластинок, каждую выстирала отдельно. Пока она кормила сестрёнок, я сравнивал две жёлтых: стираную и грязную, уложив их рядом. Совершенно разные цвета. Я поскрёб грязь ногтем; показался жёлтый свежий цвет.
Я упрашивал маманю не стирать по одной каждого цвета, всё зудел:
– Ну, не надо, не стирай…
– А почему?
Маманя всегда ждала ответа на этот вопрос. Она действительно хотела знать, почему.
– Чтобы…
Мне было трудно объяснить, это было как тайна.
– Чтобы сравнить.
– Солнышко, они же грязные до тошноты.
Укладываясь спать, я уже понимал, что больше не лежать мне на полу, не любоваться радугой. Маманя пришла выключить свет, положила мне на лоб ладошку. От её рук пахло водой и пылью из-за холодильника. Я убрал голову и подвинулся в уголок.
– Из-за штор сердишься?
– Не-а.
– А что ж так?
– Жарко мне.
– Хочешь, унесу второе одеяло?
– Не-а.
Сто лет маманя подтыкала мне одеяло. Я и хотел и не хотел, чтобы она ушла.
Синдбад спал. Однажды он просунул голову между перилами кроватки, застрял и ревел всю ночь напролёт, пока на рассвете я его не разглядел. Много лет назад. Теперь-то он спит в нормальной человеческой кровати. Её привёз дядя Реймонд на крыше машины. Матрац отсырел, потому что по пути дядя Реймонд угодил под дождь. Мы с Синдбадом шутили, что это сыновья дяди Реймонда насикали. Пока матрац не просох, то есть двое суток, мы и не догадывались, что это новая кровать Синдбада. После дядя Фрэнк увёз детскую кроватку на крыше машины.
– Они, Патрик, грязные, – повторила маманя, – а когда вещи грязные, их нельзя не стирать. Особенно детские вещи. Понимаешь?
Если бы я сказал «да», это означало бы больше, чем я смог понять. Подражая Синдбаду, я промолчал.