Текст книги "Падди Кларк в школе и дома (ЛП)"
Автор книги: Родди Дойл
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
– Не хотите в «три-и-меняться»? – сделал ещё одну попытку Кевин.
Чарлз Ливи посмотрел на Шона Уэлана. Тот помотал головой, и Чарлз Ливи медленно повернулся к нам.
– Подите на хуй, – выругался он.
Я чуть не ушёл в прямом смысле. Впервые в жизни ругательство имело свой прямой смысл, как на войне приказ. Вот подите на хуй, и всё. Выбора не оставалось. Чарлз Ливи убил бы нас на месте, вздумай мы противоречить. Кевин понимал это не хуже моего, я прямо ощущал, что он сдаётся. Я помалкивал: пусть Чарлз Ливи видит, что мы покорно уходим.
– Мы на воротах согласны стоять, – предложил я вскользь, – Оба. – И типа уходим, – А вы всё время будете в поле.
Чарлз Ливи точным ударом послал мяч в ворота. Шон Уэлан сменил его и умудрился забить, прежде чем новоявленный голкипер стал на своё место. Опять поменялись. Шон Уэлан как-то пожал плечами, и Чарлз Ливи отдал пас мне. Не Кевину, мне.
Пусть отнимает у меня мяч, пусть побеждает во всех потасовках! Я даже мяч вёл не близко к себе, а как можно дальше, чтобы за него не бороться. Почти что подыгрывал Чарлзу Ливи и уж точно хотел его победы. До зарезу было нужно ему понравиться. На Шона Уэлана я, что называется, ополчился. Кстати, я был в приличном костюме – маманя заставляла нас целое воскресенье ходить в приличном костюме. Вратарём работать не приходилось – ведь я ни разу не выиграл. Побеждали то Чарлз Ливи, то Кевин, ведь я им поддавался, так что и на воротах стоял то один, то другой. Я не возражал, потому что играл в футбол с самим Чарлзом Ливи. Подбежав к нему, я пытался перенять у него мяч. Сам Чарлз Ливи играл со мной!
Кстати, играл он фигово. Вот Шон Уэлан прямо блистал. Мяч липнул к его ногам точно сам по себе. В команде из четверых Шон Уэлан играл куда лучше, чем в паре. Мяч то проскакивал у нас между ногами, то прямо прилипал к кроссовочку Шона Уэлана, не желая отлипать, и наконец, ударился о поребрик, подпрыгнул и влетел в ворота, как в волейбольную сетку. Семь раз Шон Уэлан успешно испробовал этот приём, потом отнял мяч у Чарлза Ливи, толкнул его локтем и втиснулся между Чарлзом Ливи и мячом.
– Нечестно, – сказал я.
Но оба не обратили на меня ни малейшего внимания. Похохатывали, перекидывались мячиком, пытались поймать друг друга в новую ловушку. Наконец мяч ушёл к Кевину, я притворился, что тоже подстраиваю ему ловушку; он наградил меня пенделем.
Чарлз Ливи приготовился бить по мячу. Тут Шон Уэлан резво выбил мяч первым – Кевин в воротах даже шевельнуться не успел – и Чарлз Ливи, пнув воздух, охнул от неожиданности. Он медленно упал, хотя мог бы и не падать, и разразился хохотом.
– Поебень ты ебучая, – обозвал он Шона Уэлана.
Этого Шона Уэлана я просто возненавидел. Очередной фокус с поребриком, Кевин упускает мяч… Ворота содрогнулись, и на шум выскочила миссис Уэлан.
– Катитесь к бесу, футбольщики! – заорала она благим матом, – Валите, другому кому ворота ломайте, а за наши деньги плочены! А ты, Шон Уэлан, ещё у меня схлопочешь…
И ушла.
Я думал, мы вправду куда-нибудь свалим, но ни сам Шон Уэлан, ни Чарлз Ливи с места не двинулись. Обождали, пока миссис Уэлан закроет за собой дверь и продолжили игру. Всякий раз, как мяч стукался об ворота, я нервно косился, но ничего ужасного не происходило.
Игра сошла на нет. Мы сидели на заборе. Тропинка прерывалась в одном месте: наверное, хотят что-то туда поставить, когда достроят дом. Поди догадайся, что? Сад Уэланов был сплошь перекопан; как в деревне, валялись бурые комья навоза.
– А почему у вас трава на газоне не растёт? – полюбопытствовал я.
– Не знаю, – ответил Шон Уэлан. По лицу его было понятно, что он очень даже знает, только говорить не хочет. Я обернулся посмотреть на Кевина, угадать по его физиономии, что он думает.
– А должна бы расти, – заметил Чарлз Ливи.
Кевин воззрился на вскопанную землю с таким видом, как будто ждал, что она сию секунду зазеленеет. Мне хотелось, чтобы Чарлз Ливи ещё что-нибудь сказал.
– Она долго растёт? – полюбопытствовал я.
– А? Да я-то, блядь, почём знаю?! Год клади.
– Это точно, – согласился я.
Вот мы сидим на заборе с Чарлзом Ливи. Кевин тоже примазался.
– А пошли в амбар! – вылез он, – Правда, пошли.
– А зачем? – сказал Чарлз Ливи.
Я был согласен. Амбара-то после пожара почти не осталось. Амбар надоел. Крысы, и те оттуда сбежали – переселились в палисадники новых домов. Я встречал маленькую девчонку, которую тяпнула крыса; девчонка, дурёха, всем похвалялась укусом. Одно развлечение – швырять камнями в остатки стен и любоваться, как с гофрированного железа отскакивает ржавчина. Какое-то время железный грохот даже нравился.
Кевин не ответил Чарлзу Ливи. Здорово, что он спросил «зачем?», а то вечно я да я. Мне прямо-таки полегчало.
– Амбар надоел уже, – заявил я.
Кевин смолчал, смолчал и Чарлз Ливи. Не так-то сильно амбар и надоел: мне нравилось сидеть там и бездельничать. Но посмотреть там уже стало не на что. Только дома за дорогой. В каком-то из их, я не знал, в котором, и жил Чарлз Ливи. Интересно, в том, где в саду навалена гора битого кирпича, грязи, цемента, и ломаные ящики из горы торчат, и великанские сорняки, похожие стеблем на ревень, растут сами собой? Или тот где в парадной двери выбито стекло? Да, наверное, он. Я так решил, потому что такое жилище подходило Чарлзу Ливи. Даже разглядывать этот дом было страшно и волнующе. Он был дикий, нищий, сумасшедший, новенький с иголочки и дряхлый одновременно. Искусственный насыпной холм простоит годы и годы. Сорняки раскустятся, сплетутся, высохнут и станут деревьями. Я знал, чем пахнет в этом доме: пелёнками и горячим паром. Захотелось уйти туда и всем там понравиться.
Напротив сидел Чарлз Ливи. Он три раза отбил воображаемый мяч – беззвучное бум, бум, бум, – и повесил голову. Обут он был в кроссовки, и на одном кроссовке немного отошла подошва. Матерьял посерел, вытерся. Носки были оранжевые – это в воскресенье-то! А как он говорил «Иди ты на хуй» – я мечтал произносить эту брань в точности как он. Ничто в мире не звучало так резко, чётко и бесстрашно. Хотелось ругаться, не оглядываясь через плечо, как ругается Чарлз Ливи. Так же выставлять вперёд голову, точно сейчас двинет макушкой в подбородок. Но нет, он ударял словом. «На хуй» пролетало над головой, как реактивный самолёт; шлейф отработанного топлива тянулся бесконечно. «Ид-ди ты» было как удар; «на хуй» было как выдох после удара.
Пошло это всё на хуй.
Было желание слышать эту ругань снова и снова.
– Домашку сделал? – спрашивал я сам себя и отвечал, – Иди ты на хуй.
– Иди ты на хуй, – сказал я ночью Синдбаду, и мелкий явно расслышал ругательство. Он подозрительно притих, даже дыхание прервалось. Заёрзал под одеялом.
– Иди ты на хуй, – бормотал я. Это была репетиция.
Синдбад и не ворочался.
Я наблюдал за Чарлзом Ливи. Изучал его. Перенимал его нервный тик, его походку, движения плечами. Щурил глаза. Пока папаня с маманей не видят, учился отбивать воображаемый мяч. Прогуляю, целый день буду играть. Я уже воображал, как явлюсь на следующий день в школу, домашка вся готова… Я мечтал стать как Чарлз Ливи. Стать железным. Носить сандалии-«мыльницы», шлёпая ими по земле, и пусть только глянут косо. Чарлз Ливи никого не боялся. Больше того, не знал и знать не хотел, что кто-то, кроме него, существует. Я тоже так хотел. Хотел смотреть на маманю с папаней и ничего не ощущать. Надо было подготовиться.
– Иди ты на хуй, – послал я Синдбада, но тот спал. – Иди ты на хуй.
Папаня внизу заорал страшным голосом, прямо взревел.
– Иди ты на хуй, – повторил я.
Маманя глотала слёзы, это тоже было слышно.
– Иди ты на хуй.
Хлопнула дверь – кухонная. Я различал двери по звуку.
Я уж и сам плакал, но когда настанет время, буду железный.
Чарлз Ливи стоял во дворе, привалясь к столбу так, чтобы ни один учитель его не замечал. Он, впрочем, не прятался, а преспокойно курил. Курил в одиночку.
Я тоже курил; целая компашка собиралась над окурком. Притворялись, что усердно затягиваются, надолго задерживали дым в лёгких. Старались, чтобы все видели, какая прямая и тонкая получается струйка дыма, а в дыму и табачного запаха не осталось: всё в лёгких. У меня здорово получалось.
Чарлз Ливи курил в одиночку. Мы не курили: сигареты стоили дорого, а воровать их в табачной лавке, даже у Тутси, считали опасным. Поэтому, как только удавалось достать сигаретку, каждый курил по очереди, а остальные глотали его дым и ждали. Но Чарлз Ливи есть Чарлз Ливи; он курил в гордом одиночестве.
Я откровенно боялся Чарлза Ливи. Он был сам по себе, вечно сам по себе. Никогда не улыбался. То есть, улыбался, разумеется, но какой-то ненастоящей улыбкой. Смеялся тоже ненатурально: будто машину включили, потом выключили. Ото всех он был далёк. Водился разве что с Шоном Уэланом, а больше ни с кем. Друзей у Чарлза Ливи не было. Нам нравилась компашка, толпа, люди вокруг. Нравилось вместе. А этот – мог сколотить такую компашку! Не компашку, а настоящую банду, армию – но плевал на всё это с высокой колокольни. Мы толкались и пихались, чтобы встать с ним рядом на утренней линейке. Он и на это плевал. Не замечал. Вообще драки, ссоры нимало его не трогали.
Я остался один как перст перед Чарлзом Ливи. Пар валил изо рта не хуже сигаретного дыма. Иногда я прикладывал пальцы ко рту, как бы держа папироску и выдыхал. Больше никогда не стану так паясничать. Придуривался, только лишь и всего.
Это было что-то: очутиться с глазу на глаз с таким человеком. У меня желудок заболел от восхищения.
Я промямлил:
– Дай курнуть.
И Чарлз Ливи дал курнуть.
Просто взял и протянул мне сигарету. Я даже не поверил, до чего ж это легко вышло. Рука у меня прямо тряслась, но Чарлз Ливи не обратил внимания, потому что сосредоточенно выдыхал дымовое колечко. Сигареты «Майор» самые крепкие. Только бы не затошнило, только бы не затошнило. Губы пересохли: не то что сигареты – утиной жопки во рту не удержать. Я слегка затянулся и быстро вернул ему сигарету. Дым точно взорвался у меня во рту и ранил горло. Но я выдержал боль. Подавив кашель, я вдохнул дым и затянулся. Это был кошмар. «Майор» я курил впервые в жизни, и сатанинская крепость табака обожгла мне горло и перевернула вверх дном желудок. На лбу – только на лбу, нигде больше – выступил крупный холодный пот. Запрокинув лицо, я сложил губы трубочкой и выдохнул ядовитый дым. Сизый столб красиво, как следует, поднялся в воздух и развеялся над крышей сарая. Победа.
Пришлось присесть; ног я не чувствовал. На задворках сарая стояла длинная, во всю длину стены, скамья. Через минуту полегчает, я хорошо знал это чувство.
– Кайфово, ну его на хуй, – выругался я. Тренировки даром не прошли. Мой голос гулко и глубоко отдавался от стен сарая.
– Люблю покурить, – признался я, – Круто, ну его на хуй.
Что-то я разболтался. Чарлз Ливи неторопливо ответил:
– Всё бросаю-бросаю, никак, блядь, не брошу.
– Ага, – кивнул я, но этого показалось мало, и я прибавил, – Я тоже.
Как я хотел продолжить разговор, как умирал от желания рассуждать с Чарлзом Ливи дальше, до самого звонка! Но что бы такого дельного сказать? Я перебирал одно, другое, ничего умного в башку не шло. Тут на дворе появился Кевин и стал оглядываться. Он нас не видел. Тьфу, кретин, всё испортил. В ту минуту я ненавидел Кевина.
Тут у меня в мозгу сложилось то, что так долго не складывалось, и облегчение пришло раньше мысли.
– Вылез, долбоёб хуев, – сказал я.
Чарлз Ливи покосился на меня.
– Да Конвей вылез, – сказал я, и для уверенности добавил, – Кевин.
Чарлз Ливи не ответил ничего. Погасил своё ядовитое зелье, убрал обратно в пачку. Спрятал пачку в карман. Она квадратно оттопыривала его брюки.
Начало было положено, и мне полегчало. Я смотрел на Кевина, нимало не расстраиваясь, хотя не без страха. Зато теперь я один. Всё сбылось по-моему.
Чарлз Ливи уходил прочь от школы. Даже ранца не захватил. Прогуливал и плевал на то, что прогуливает. Я побоялся пойти с ним. Нельзя же так: раз, и переменился. Учителя придут, родители застанут, холодно к тому же. Нет, прогулять я не мог. Так или иначе, а домашка-то сделана. Не пускать же её насмарку?
Я поднялся и отошёл от сарая, чтобы Кевин меня заметил. Пришлось притворяться, что он мне ещё друг. Вот завтра возьму и пойду прогуливать. Возьму и пойду. На целый день. Никому не скажу, подожду, пока сами догадаются, спросят. Вообще нечего с ними откровенничать. Сам, без сопливых справлюсь.
Я составил список.
Деньги, еда, одежда – это самое необходимое. Денег не было ни гроша. Деньги, которые мне подарили к первому причастию, лежали на сберегательной книжке, которая хранилась у мамани. Вот подрастёшь, мол, и тогда. А что тогда? Одежду купят? Учебники? Я и видел-то эту сберегательную книжку один раз.
– Можно я её спрячу?
– Да, конечно.
Три страницы марок. Каждая марка – шиллинг. Одна страница, правда, неполная. Даже не вспомнить, сколько стоит всё это вместе. Наверное, порядком. Хватит на первое время. Все родственники, все соседи какую ни на есть денежку подарили. Дядя Эдди, и тот вручил три пенса. Итак, боевое задание – добыть сберегательную книжку.
Еда – дело плёвое, ведь есть же консервы. В вакуумной упаковке, значит, хватит надолго и не испортятся. Порченые они, только когда сильно вздулись. Совсем сильно. Мы всей семьёй ели слегка вздутые консервы, и ничего, живы. Я надеялся, что отравлюсь и тем самым докажу папане – консервы не годятся, но даже в туалет бегал не чаще обычного. Самое лучшее – бобы: питательные, вкусные. Но нужна открывашка. Нашу открывашку не унесёшь, она вделана в стену. Значит, спереть у Тутси. Одну уже украли, но не для того, чтобы банки открывать, а для того, чтобы торжественно похоронить. Хуже того, я не научился пока открывать банки. И они тяжеленные.
Случилась ещё одна драка, большая и шумная. Оба выбежали из дома, папаня вперёд, маманя за ним. Он убегает, она его нагоняет. Опять кричала. «Изо рта воняет» или что-то наподобие. Я даже не встречал его, когда он вернулся. В окно видел – и довольно. Поорали; он опять ушёл. Вернулся поздно. Мы уже легли. Скрипнула дверь. Внизу снова всё успокоилось.
– Слыхал?
Синдбад не отвечал. Может, и правда не слыхал. Может быть, он выбирает, что слышать, а что не слышать. Но я-то слыхал! Ждал, когда он вернётся. Ждал, когда она спустится. Похоже, на этот раз она его ударила.
Захвачу пару банок, потом докуплю. Яблоками запасусь, а апельсины брать не стану, они раздавятся. Фрукты приносят пользу. Нет смысла тащить то, что не сумеешь приготовить. Наделаю сэндвичей, заверну их в фольгу. Ни разу не пробовал холодных бобов. Соус солью аккуратненько.
Как было гадко, когда маманя кричала. Крик ей не шёл, не вязался с её обликом.
Хорошо бы пообедать перед уходом.
Последнее – одежда. Всё на себе, плюс перемена белья и ветровка. Не забыть пристегнуть к ветровке капюшон. Большинство беглецов забывают захватить бельё и носки на смену. Я внёс в список и то, и другое. Но где маманя их держит? В сушильном шкафу, а впрочем, не уверен. Каждое воскресенье у нас на постелях лежит чистое бельё, точно Санта-Клаус его приносит. А в субботу, когда моем голову, то прикрываем лицо старым бельём, чтобы мыло в глаза не угодило.
Он вернулся гораздо позже. Эхо шагов, скрип задней двери. Я слушал, слушал. Телевизор был включён. Маманя сидела в гостиной. Он поболтался на кухне, то ли чай заваривал, то ли просто хотел, чтобы маманя обратила внимание; я так понял, потому что он что-то громко уронил. Она не вышла из гостиной. Он замер. Затем я расслышал скрип лестницы; папаня всегда наступал на скрипучую ступеньку. Опять пискнула та же половица – значит, возвращается. Дверь в гостиную заскрипела по линолеуму порога. Я ждал и напряжённо прислушивался.
Я сглотнул. Голова с усилием приподнялась с подушки, точно противодействуя кому-то, кто давил, душил меня за глотку. Снова сглотнул, и горло сразу заболело. Водички бы… Я прислушивался к их голосам, пытаясь разобрать их за бормотаньем телевизора. Подойти поближе я не мог; оставалось вслушиваться, лёжа в постели. Но ничего было не разобрать: телевизор включили погромче. Или только так казалось?
Сколько я прождал, не помню.
Винить следовало обоих. Танго танцевать нужны двое. Не трое: мне места не было, и ничего поделать я не мог. Не знал я, как удержать их от драки. Только молился, ревел и не спал ночами, чтобы увериться: додрались, спать легли. Но удержать их разве я мог? Я ничего не понимал. И при всём желании не понял бы. Что давало мне это вслушивание, эта вечная бессонница, какую выгоду – почём я знал? В общем, я был идиот.
И не то чтобы это были мелкие драчки, нет. Одна большая многосерийная драка. В боксе хоть пятнадцать раундов, а здесь, как в старое время, когда боксировали без перчаток до нокаута, а того лучше – до смертного исхода. Какие там пятнадцать раундов. Матч папани с маманей длился годами, задолго до того, как я, дубина, смекнул, что происходит. Перерывы только укорачивались, вот и вся разница. Кто-то должен был рухнуть на ринг в нокдауне.
Кто-кто, маманя! А хотелось бы, чтоб папаня. Но он сильнее и больше. Мне расхотелось становиться как папаня.
И ничего поделать я не мог. Бывало, думаешь-думаешь так о чём-то, пытаешься-пытаешься понять, и вдруг оно само неожиданно возникло в башке, точно мягкий рассеянный свет загорелся. Значит, осознал, а осознание – это на всю жизнь. Считается, что от мозгов зависит. Ничего подобного. Сплошное везенье, как рыбу ловить или деньги искать на дороге. Уже сдался – и в голове рассветает. Какое же приятное чувство, точно вырос вдруг. Но драки эти у меня не осознавались. Думал я думал, сосредотачивался-сосредотачивался, но свет не загорался.
А ведь я был судья их матча.
Судья, только такой, о каком боксёры и понятия не имеют, да ещё глухой, немой и невидимый.
Отсчёт секунд…
Никому не желал я победы. Пусть их матч будет бесконечным, пусть ни один не свалится недвижный на ринг. Всё под контролем, пусть так будет всегда, пусть никогда не прекратится.
Брейк…
Встать между ними.
– Бр-р-рейк!
Разделить их, расставить по углам.
Гонг: динь-динь-динь.
Почему?
Вот я ненавидел Синдбада.
И в то же время не ненавидел. Спрашиваю себя, а что я так на него ополчился, и придумывается только одна причина: он мой младший брат. На самом-то деле за что мне его ненавидеть? Старшие братья ненавидят младших. Так всегда бывает. Жизнь такая. И в то же время любят. Синдбад мне нравился: нравился его рост, его сложение, неправильно растущие вихры на затылке. Нравилось, что мы зовём его Синдбадом, а он Фрэнсис. Синдбад – это было потайное имя.
А вот, допустим, Синдбад помрёт.
Я расплакался.
Синдбад умер.
Что уж тут хорошего, какие могут быть выгоды? Никаких. Стало некого ненавидеть, вернее не к кому изображать ненависть. Спальня была не спальня без Синдбадовой болтовни, беготни и особенного запаха. Тут я по-настоящему разревелся. Здорово оказалось горевать по Синдбаду. Хоть я понимал, что никуда мелкий не делся, слёзы текли да текли. Всё равно никого. Потом увижу, отомщу: дам леща, а то и дохлой ноги получит.
Любил я Синдбада.
Левый глаз плакал лучше правого.
А в честь чего папаня ополчился на маманю? Ей-то папаня нравился, папаню в ней что-то не устраивало. А вот что именно?
Понятия не имею. Она была симпатичная, хотя в таких делах трудно говорить наверняка. Вкусно готовила. Опрятно вела дом: ровненько стригла траву в палисаднике, а маргаритки берегла, потому что их Кэтрин любила. Никогда не орала, как некоторые. Не носила брюк без молнии. Была совсем не толстая. Никогда не кипятилась подолгу. Так призадуматься: наша маманя лучшая в городе. Вот именно, лучшая, причём я так сужу не потому, что это моя маманя. Наша лучше всех. Неплохая маманя у Иэна Макэвоя, но курящая, табаком от неё разит за милю. Кевиновой мамани я побаивался. Лайам с Эйданом вообще без мамани остались. Миссис Кирнан хорошая, только бездетная, в мамани не годится. Она всего-навсего миссис, потому как замужем за мистером Кирнаном. Итак, наша маманя лучше их всех, и остальных тоже. Не матушку же Чарлза Ливи с ней сравнивать: краснорожую великаншу в вечном девчачьем плащике и с какими-то узлами в волосах вместо бигудей. Даже вообразить тошно, как это чудовище целует меня на ночь. Чтоб её не обидеть и потом за это не огрести, пришлось бы тянуть губы вплотную, но хоть чуточку коснуться – фу-у-у! И опять-таки курящая.
А ведь Чарлз Ливи справлялся как-то, целовал свою родительницу.
С папаней было гораздо больше сложностей, чем с маманей. С маманей и вообще не было сложностей, разве что она бывала чересчур занята. Папаня часто сердился и сердиться любил. На спине у него были противные чёрные пластыри, похожие на присосавшихся черных насекомых. Я видел пластыри, когда папаня брился: штук пять ровным рядком. Пакость. Даже из-под костюма виднелись два пластыря. Вообще во многих делах от папани пользы не было. Он никогда со мной не доигрывал. Читал газеты. Кашлял. Вёл сидячий образ жизни.
Вот не пукал ни разу. По крайней мере, я никогда не ловил его на пуканье.
Кстати, если пукнуть и поднести к заднице зажжённую спичку, то выйдет вспышка пламени. Это Кевинов папаня рассказывал, но строго-настрого запретил устраивать салют, пока не исполнится по меньшей мере лет двадцать.
В общем, все улики против папани.
Однако ж танго танцевать нужны двое. У папани есть – обязаны быть – свои какие-то причины. Впрочем, папане зачастую не требовалось причин для драки: только настроение. Но не всегда ж под настроение? Бывал он и в добром духе, жалел нас: меня даже больше, чем Синдбада. Значит, должна найтись причина, почему он ненавидит и ненавидит маманю. Значит, что-то с ней не так, хоть что-то. Но я не улавливал, что именно с маманей не так. Рад бы уловить, да не получалось. А как хотелось понять, как хотелось быть и на её стороне, и на его, ведь он папаня мой.
Я пошёл спать сразу за Синдбадом, а ведь мог ещё посидеть. Целовал на ночь сперва маманю, потом папаню. Оба они читали, вдруг разговаривать не захотят? Телевизор работал с выключенным звуком – ждали новостей. Едва коснулся губами папаниной щеки: боялся обеспокоить папаню. Сидел бы он с книжкой и сидел, а то уйду, и начнётся… Уставший, я хотел спать и от души надеялся, что книжка хорошая.
Послушал под лестницей. Тишина. Чистил зубы перед сном. Фигово я их чистил, недолго. Любовался папаниной бритвой. Но лезвие не вынимал. Постель была холоднющая, тяжёлые одеяла приятно давили.
Я слушал.
Синдбад не спал: между вдохом и выдохом промежуток короткий. Я не стал с ним болтать, проверил, перепроверил, прислушался: нет, не спит, и точка. Дверь оставил приоткрытой и слушал, слушал. С первого этажа ни звука. Если не начнётся до новостей, значит, не начнётся вовсе. Я помалкивал. Стоило лечь и прислушаться, в ту же минуту глаза привыкли к темноте: занавески, углы, Джордж Бест, Синдбадова кровать, Синдбад.
– Фрэнсис?
– Отстань.
– Сегодня не дерутся.
Молчит.
– Фрэнсис, а, Фрэнсис?
– Патрик, а, Патрик.
Мелкий считал, что это он дразнится.
– Па-а-атрик.
Ничего в башку не шло из-за этого нудения.
– Па-а-атвик.
Не отпускало гаденькое чувство: будто брат застал меня за чем-то нехорошим, будто бы я вляпался и сам не догадываюсь, куда. Приспичило в туалет. Но разве встанешь тут с постели.
– Па-а-а…
Как будто бы он превратился в меня, а я в него. Хоть в постель мочись, право слово.
– …твик.
Я рывком сбросил одеяло.
Он должен понять, должен понять. Поговорить мне хотелось только со страху. Изображая защитника, я хотел одного – чтобы брат ко мне приткнулся, посидел рядом, послушал, убежал бы со мной или прекратил бы эту жуть. Синдбад понимал: сейчас я такой же одинокий и перепуганный, как он сам. Даже сильнее.
Ну, да это ненадолго.
В верхней моей простыне была небольшая прорешка, куда я постоянно попадал большим пальцем ноги. Мне это даже нравилось: шуровать ногой под одеяло, внезапно чувствовать грубость одеяла и снова прятать палец. Когда же я сдёрнул одеяло, простыня порвалась окончательно. Ни фига мелкий не спал, всё слышал. Я напугал его звуком рвущейся простыни.
– Синдбад!
Я соскочил из кровати. Теперь снова буду за старшего.
– Синдбад!
В туалет уже можно было не торопиться.
– Удавлю тебя, – бросил я и побрёл к дверям, – Но сначала схожу в туалет. Нет тебе спасенья, поганец мелкий.
Я протёр сиденье унитаза бумагой. Свет я не включил, и обтирал наугад. Бросил бумагу в унитаз, спустил. Я вернулся в спальню, дверь закрывать не стал, но, когда подкрадывался к кровати, нарочно топнул.
– Фрэнсис, – дал я мелкому последний шанс, – Подвинься-ка.
Квиты, напугали друг друга. Ни звука; хоть бы шевельнулся. Я подошёл прямо к его кровати.
– Подвинься.
Я сказал это вежливо, совсем не командирским голосом.
Синдбад явно дрых. Даже напугать его как следует, и то у меня не вышло. Я уселся к нему на кровать с ногами.
– Фрэнсис…
Места нет, толкаться с ним противно. Он спящий тяжелее. Не больно-то и охота тебя будить. Залезаю в собственную кровать, где ещё сохранилось тепло. Прореха на простыне разрослась: не то что палец – вся нога в неё выскочила. Не дай Бог, разорву окончательно.
Всё, спать, спать. Усну обязательно. Утром расскажу Синдбаду, что не разбудил его.
Я прислушиваюсь.
Ничего страшного, просто разговаривают. То она, то он, то она опять, то он – подольше, то она, то снова он – опять надолго, она – отрывисто, снова он. Просто беседуют, всё нормально. Он беседует с ней. Муж с женой. Мистер Кларк с миссис Кларк. Глаза слипаются. Я уже не слушал, только следил за дыханием.
– Я тебя не стал будить, – сказал я брату. Он обогнал меня. Дрянь дело.
– А мог бы и разбудить, – крикнул я вдогонку. А он плевал с высокой колокольни, спал наяву, не верил.
– Но не стал! Не стал!
В школе нам уже не полагалось разговаривать, даже стоять близко. Поэтому я заставил себя гнаться за Синдбадом, обойти его на пару шагов. Он не встречался со мной взглядом. Я заступал ему дорогу, бросал вслед странные фразы.
– Он её ненавидит.
Синдбад шагал и шагал, не торопясь. Так бы и схватил за ворот, но мелкому хватало ума держаться на почтительном расстоянии.
– Ненавидит!..
Мы гуляли в поле перед школой. Строить здесь пока не собирались, трава стояла густая, высокая, но уже протоптали тропинки, которые ближе к краю поля, прямо напротив школы, соединялись в одну большую тропу. На поле росла сенокосная трава, а вдоль канав – крапива, чёртов хлебец, мокроспинки.
– Не хочешь – не верь, – сказал я, – Правда правдой быть не перестанет.
Вот и всё. Мальчишки шли через поле группками, стекались на главную тропу. Трое старшеклассников устроили перекур в высокой сырой траве. Один выдёргивал из земли сухие травинки и складывал себе в коробку для завтраков. Я притормозил. Мимо прошёл Синдбад, и за спинами старшеклассников я потерял его из виду. Я ждал, пока Джеймс О'Киф догадается.
– Домашку сделал? – спросил он.
Вопрос был тупей не надо; домашку делали мы все без изъятья.
– Ага, – бросил я.
– Всю?
– Ага.
– А я не сделал, – пожаловался он. Вечно он жаловался одними и теми же словами.
– Я устное не выучил, – сказал я из солидарности.
– Устное-то фигня.
Все упражнения мы исправляли друг для друга, но за это можно было хорошо схлопотать. Приходилось меняться тетрадками. Хенно ходил кругами, заглядывал через плечо, отвечал на вопросы. Это называлось «выборочная проверка».
– Я анализирую ваш почерк, Патрик Кларк. Почему, как вы полагаете?
– Чтобы я, сэр, не вписал ответы в тетрадь соседа.
– Правильно, – сострил Хенно, – И чтобы сосед не вписал ответы в вашу тетрадь.
Хенно двинул меня в плечо изо всех сил, точно в компенсацию за недавнее снисхождение. Болело адски, но я стерпел, не потирал ушиб.
– Некогда я посещал школу и знаю все школьнические увёртки, – вещал он, – Далее: одиннадцать умножить на десять и разделить на пять. Первое действие, Джеймс О'Киф.
– Двадцать два, сэр.
– Я сказал: первое действие! – и Хенно ударил Джеймса О'Кифа в плечо.
– Перемножить одиннадцать и десять, сэр.
– Правильно. И?
– И всё, сэр.
Ещё удар.
– Отвечай, amadán[30]30
Дурак, олух (ирл. сленг)
[Закрыть] этакий.
– Сто десять, сэр.
– Сто десять. Не ошибается ли ваш товарищ, мистер Кэссиди?
– Нет, сэр.
– На сей раз – не ошибается. Второе действие?
С мисс Уоткинс было как-то проще. Домашку, конечно, задавали, но лёгкую: вписать правильные ответы мы успевали, когда она считала, что мы исправляем то, что написали неправильно. Хенно требовал, чтобы мы вносили исправления красным карандашом. Не дай Бог, карандаш затупился – три горячих. Два раза в неделю, по вторникам и четвергам, нам разрешалось попарно подходить к мусорному ведру, стоявшему под столом учителя, и точить карандаши, сбрасывая туда очистки. Его стол украшала канцелярская точилка, привинченная струбцинами – вставляешь карандаш, крутишь ручку – но нам не разрешали ею пользоваться. Изволь иметь собственную, а забудешь дома – два горячих. Запрещалось пользоваться и точилками с Гектором Грэем, Микки Маусом или какими-нибудь там семью гномами. Только обыкновенные точилки. Мисс Уоткинс перед уроками записывала правильные ответы на доске, а спрашивая, сидела за столом и вязала.
– Поднимите руки, у кого правильно? Go maith[31]31
Хорошо (ирл.)
[Закрыть]. Следующий читает…м-м…
Глаз не подымая от вязанья:
– Патрик Кларк.
Я, не будь дурак, скатывал ответы прямо с доски, заблаговременно оставив для них пустое место. Однажды мисс Уоткинс прошлась по рядам и заглянула в мою тетрадь. Чернила ещё не высохли, а она всё равно не заметила.
– Девять из десяти, – сказала она, – Go maith.
Раз-другой обязательно ошибаюсь. Как и все остальные. Один Кевин неизменно выбивал десять из десяти, за что мисс Уоткинс расточала ему похвалы и даже прозвала «великий маленький ирландец». Однажды на перемене Иэн Макэвой начал дразнить Кевина этим прозвищем, так Кевин уделал его – мало не покажется, чуть нос не сломал.
Мисс Уоткинс считала себя замечательной учительницей, а мы её ненавидели.
– …ещё не спите, мистер Кларк?
Все заржали. Хенно того и ждал, что все заржут.
– Да, сэр, – ухмыльнулся я. Снова заржали, но не так весело, как над шуткой учителя.
– Превосходно, веселился Хенно. – Который час, мистер Макэвой?
– Я, сэр, не знаю.
– Ах да! Не в состоянии позволить себе часы.
Мы добросовестно заржали.
– Мистер Уэлан.
Шон Уэлан закатал рукав свитера:
– Половина одиннадцатого, сэр.
– Точно?
– Приблизительно.
– Извольте точно.
– Двадцать девять минут одиннадцатого, сэр.
– Какой сегодня день недели, мистер О'Коннелл?
– Четверг, сэр.
– Вы убеждены?
– Да, сэр.
Мы заржали.
– А мне говорили, сегодня среда, – пропел Хенно, – Итак, половина одиннадцатого. Какой учебник мы извлечём сейчас из своих málas[32]32
Сумки, ранцы (ирл.)
[Закрыть], мистер – мистер – мистер О'Киф?