355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Родди Дойл » Падди Кларк в школе и дома (ЛП) » Текст книги (страница 11)
Падди Кларк в школе и дома (ЛП)
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 19:51

Текст книги "Падди Кларк в школе и дома (ЛП)"


Автор книги: Родди Дойл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)

– У него гипертрихоз яиц.

– Гипертрихоз!

– Гипертрихоз гипертрихозистый!

Медаль была без надписей, зато с изображением бегуна в красных шортах и белоснежной футболке, но почему-то босого. Кожа бегуна и фон медали не отличались по цвету. Домой я брёл нога за ногу; набегался, что поделаешь. Сначала пошёл к папане.

– Уйди, не сейчас.

Даже головы от газеты не поднял. По субботам он вечно рассуждал о «Заднескамеечнике», пересказывал мамане статьи из этой газеты. Вот и сейчас, наверное, уткнулся в «Заднескамеечника». Сложил газету, расправил. Вроде не злой.

Я чувствовал себя кретином. Сперва надо было сходить к мамане; легче было бы пережить папанину грубость. На подгибающихся, резиновых ногах я приблизился к двери. Папаня сидел в салоне. Где ж ещё в этом сумасшедшем доме найдётся мир и покой для уставшего отца? Подождать? не страшно, я согласен, но даже головы не поднял!.. Я уже хотел аккуратно прикрыть за собой дверь.

Он меня заметил.

– Патрик?

– Извини, пожалуйста.

– Да ладно, заходи.

Газета упала на пол и сложилась углом; папаня не стал поднимать.

Я отпустил дверную ручку. Не забыть смазать. Отступил в ужасе и восхищении одновременно. Жутко приспичило по-маленькому, и в какую-то секунду я решил, что обмочился. Заплетающимся языком спросил:

– Ты «Заднескамеечника» читаешь?

Он вдруг просиял.

– Эй, что у тебя в руке?

– Медаль вот получил…

– А ну-ка покажи! Что ж ты раньше молчал? Выиграл и молчишь.

– Второе место.

– Рядом с первым.

– Угу.

– Молодец.

– Я думал, я выиграю.

– Следующий забег выиграешь, конечно. Серебряная медаль, отлично. Дай-ка посмотреть, – и протянул руку.

Чего бы я не отдал, чтобы папаня с самого начала так заговорил! Так нечестно – чуть до слёз не довёл, и вдруг разлетелся ко мне и сделал всё, как я мечтал. Так, конечно, случалось не всегда, но папаня постоянно присваивал себе то одну, то другую комнату, и в выходные дом становился как чужой. А нечего было мчаться, очертя голову, проверить бы сперва. Злился я не столько на папаню, сколько на газету. Идиотство газеты эти: Третья мировая война у ворот, Третья мировая война у ворот, а всего-то-навсего израильтяне арабам всыпали. Терпеть этого не могу. Сказали «убью», значит, убивайте.

– Я тебя накажу.

Так правильнее.

Газеты – нудятина. Иногда папаня читал мамане своего «Заднескамеечника»: чушь и нудятина. Маманя, правда, слушала, но только потому, что читал папаня – её муж.

– Замечательно, – говорила она, однако таким серым, скучающим голосом, как будто бы имела в виду «Спать пора».

– Слово стало плотию!

Свист. Удар!

– Заднескамеечник!

Сама газета была громадная, а шрифт меленький: хоть с утра до вечера читай, особенно по субботам и воскресеньям. Я читал передовицу в вечерней газете о вандалах, нанесших повреждения старинному ирландскому кресту. За восемь минут одолел. Была там и фотография роскошного резного креста, наверное, до того, как его испортили. Если послали в магазин за газетой, а на дворе славный летний денёк, солнечно, ни облачка, то в газете будет фотография девушек или детворы на пляже, обычно по трое в ряду и у каждого совочек и лопатка. Это всегда оправдывалось. А папаня, если уж уселся за газету, не успокоится, пока не дочитает. Думает небось, доброе дело делает. Весь день насмарку. Ворчит, кипятится, ничего не успевает. Шрифт меленький, глаза устают. Субботний вечер называется: маманя нервничает, мы дружно ненавидим папаню, а он плюёт в потолок, ворчит и почитывает свою газетёнку.

Я тебя на кресте распну.

Джеймса О'Кифа маманя так говорила Джеймсу О'Кифу, и братьям его, и сестрёнке даже. Это означало «Делай как велено». Я тебя заживо освежую. Шкуру спущу. Кости переломаю. Надвое разорву. Изуродую.

Дураки они все-таки.

Спляшу над ямой за тебя. Понятия не имею, что это значит. Миссис Килмартин выкрикнула эту фразу в лицо своему отсталому сыну Эрику, когда он открыл и рассыпал шесть коробок галет.

– Это значит, – объяснила маманя, – что миссис Килмартин готова убить Эрика и попасть на виселицу за это преступление. Но на самом деле она так не думает.

– А почему она не скажет, как думает?

– Да это ж просто выражение такое…

Как, наверное, здорово быть умственно отсталым. Делай что пожелаешь, и в настоящую беду не попадёшь. Правда, здоровый может строить из себя умственно отсталого, а наоборот не получится. Домашки никакой, мусоль свой обед, сколько вздумается.

Агнес, которая работала в магазине миссис Килмартин, потому что миссис Килмартин подсматривала из-за дверей, часами каждый Божий день вырезала кусочки из первых страниц газет: только название и дату выпуска.

– А зачем?

– Назад отправить. В редакцию.

– Зачем? – поразился я.

– Ну, целая газета не нужна им.

– Почему не нужна?

– Что значит почему? Не нужны, и всё. Они же старые, никчемные.

– А можно мне взять?

– Нет, нельзя.

Газеты были и мне ни к чему, а спросил я только потому, что проверял Агнес.

– Миссис Килмартин ими жопу подтирает, – высказался я. Правда, тихонечко.

Синдбад поглядывал в дверное окошко, за которым и находилась миссис Килмартин.

Агнес спокойно отпарировала:

– Катись отседова, щенок, всё хозяйке расскажу.

Эта Агнес жила со своей маманей, значит, была не настоящая женщина. Жили они в коттедже, затесавшемся среди новых домов. Непонятно, как его не снесли до сих пор. Газон у Агнес в саду был в полном смысле безупречный.

Читая газету, папаня менялся в лице: выдвигал челюсть, сводил брови к переносице. Иногда губы приоткрывал, а зубы стискивал. Какой странный звук, откуда это? Папаня зубами скрежещет. Озираю комнату. Подымаюсь. Сажусь на пол у ног папани, жду, когда он перестанет скрипеть зубами. Так ничего не видно. Разглядываю маманю. Читает журнал «Женщина»: не читает. А так. Притворяется, листает страницы, смотрит невидящим взглядом, снова листает. На каждую страницу – одно и то же время. Смотрю на папаню – слышит ли он собственный скрежет, как будто зубы сейчас сломаются. Губы папани шевелятся. Я наблюдаю. Губы папани шевелятся в такт шуму. Шум исходит из них. Сейчас точно зубы сломаются. Хочу предупредить папаню и в то же время ненавижу. Газеты – ублюдки.

– Думаю на ужин свинину приготовить.

Слова не проронит, головы не повернёт.

– Свинина неплохая.

Уткнулся в страницу, а глаза неподвижные. Тоже ничего не читает. Провоцирует.

– А ты как думаешь?

Сосредоточенно, усердно он смял газету и опять её разгладил. Ответил, но не произнёс слова, даже не прошептал, а будто выдохнул.

– Делай как знаешь.

Нос в газету, ноги жёстким крестом, речь неритмичная.

– Как знаешь, делай.

На маманю не оглядываюсь. Не сейчас.

– Ты вечно…

Не оглядываюсь.

Она не отвечает.

Я слушаю.

Слышу только его дыхание. Фыркнул как-то носом. Вдыхает кислород, выдыхает углекислый газ. Растения дышат наоборот. Теперь прислушиваюсь к ней, к её дыханию.

– Можно телик включить? – спросил я, чтобы напомнить: вот он я, здесь. Назревающую драку может остановить присутствие ребёнка. То есть меня.

– Телевизор, – поправила маманя.

Всё как обычно. Она всегда поправляла. Маманя презирала слова-половинки, слова-огрызки, слова-уродцы. Только полными именами.

– Телевизор, – покорно соглашаюсь я.

Против «ага», «не-а» и тому подобного, маманя никогда не возражал. Но сокращённые слова терпеть не могла. Это называется «телевизор» – не сдавалась она. А это макинтош. А это туалет.

Голос у неё вроде обычный.

– Можно включить телевизор?

– А что там? – спросила маманя.

Я не знал и знать не желал. Звук заполнит комнату, это главное. Папаня поднял глаза.

– Что-то такое… По-моему, про политику. Интересное что-то.

– Интересное?

– Фианна Фаль против Фине Гэл[26]26
  Фианна Фаль, Фине Гэл – ведущие ирландские политические партии (примечание переводчика)


[Закрыть]
, – выпаливаю я. Папаня даже оторвался от газеты.

– Что-что?

– Кажется, – промямлил я, – Не уверен.

– Футбольный матч, что ли?

– Нет, – догадался я, – Дискуссия.

Папаня смотрел без притворства только передачи с разговорами и «Вирджинца».

– Хочешь включить телевизор?

– Ага…

– Так бы и сказал.

– Я так и сказал.

– Ну, включай.

Папаня положил ногу на ногу и покачивал ею: вверх-вниз, вверх вниз. Иногда он сажал Кэтрин или Дейрдре и покачивал так. Помню, и Синдбада катал на коленках, когда он был совсем малявка. Значит, было время, и меня катал. Я встал.

– Домашнее задание сделал?

– Да.

– Целиком?

– Да.

– И устно?

– Да.

– Что задали?

– Десять словарных слов.

– Десять? Какое первое, докладывай.

– Известняк. По буквам произносить?

– Не понимаю, зачем вам это слово, но давай.

– И-з-в-е-с-т-н-я-к.

– Известняк.

– Т-р-ё-х-с-о-т-л-е-т-и-е.

– Трёхсотлетие.

– Ага. Так называется трёхвековой юбилей.

– Так называется день рожденья твоей маменьки.

Я справился. Всё снова в порядке, снова спокойно. Папаня сострил! Маманя смеялась. Я смеялся. Он сам вообще покатывался со смеху. Впрочем, я смеялся дольше всех. Думал, разревусь, не выдержу. Однако пронесло. Моргал как ненормальный, но не разревелся.

– В слове «известняк» три слога, – сказал я.

– Отлично, – похвалила маманя.

– Из-вест-няк.

– А сколько в «трёхсотлетии»?

Я подготовился. «Трёхсотлетие», в отличие от «известняка», нам задали.

– Трёх-сот-ле-ти-е.

– От-лич-но. А сколько в слове «спать»?

Я хотел ответить, даже рот открыл – и понял шутку. Вскочил.

– Иду, иду.

Уйти хочется, пока всё славно. И я сам сделал, чтобы стало славно.

Двое учителей заболели, и Хенно приходилось присматривать за чужими классами. Он оставил нас с открытой дверью и кучей примеров на доске. Мы особо не шумели. Я любил длинные примеры, на целую строку, даже писал эти строчки по линеечке – чтобы были абсолютно прямые. Ещё нравилось угадывать ответ, пока решаешь. Вдруг раздался скрип и хохот… Кевин, перегнувшись через стол, вырисовывал одну, зато огромную каракулю на тетрадке Фергуса Шевлина. Ручку он держал кверху пером, и следа не оставалось, но Фергус Шевлин всполошился. Я этого не видел, потому что сидел спереди во втором ряду, а Кевин – в середине третьего ряда.

Всегда заметно, что учитель вернулся. Всё в классе замирает на несколько секунд. Он в классе, это точно. Я не поднял глаз. Почти дорешал.

Он навис надо мной.

Сунул прямо под нос открытую тетрадь. Чужую. Все страницы были во влажных светло-синих потёках размокших чернил. Через весь лист шли голубоватые полоски, точно хозяин тетради отирал слёзы рукавом.

Бить будет.

Я поднял глаза.

Хенно вёл с собой Синдбада. Тот недавно плакал, по роже ясно и по тому, как дыхание прерывается.

– Вот, полюбуйся, – сказал мне Хенно.

Он имел в виду: взгляни на тетрадь. Я полюбовался, как приказано.

– Это, по-твоему, не позорище?

Я смолчал.

Всего-навсего слёзы. Ну, размылись слегка строчки, ничего страшного. Написано-то всё верно. Буквы крупные, извилистые немного, как ручейки, но это оттого, что он ужас как медленно пишет. Некоторые предложения вылезают за строчку, но не сильно. Всего-навсего слёзы.

Я выжидательно молчал.

– Вам чертовски повезло, что вы не в моём классе, мистер Кларк-младший, – сказал Хенно Синдбаду, – можете полюбопытствовать у братца.

А я всё не соображал, что не так, почему я должен проверять братнину тетрадку, зачем Синдбаду стоять столбом. Теперь он не плакал, и с физиономии сошли красные пятна.

И тут пришло совершенно новое чувство: чувство творящейся несправедливости, напрочь кретинской и от этого не менее несправедливой. Синдбад всего-навсего плакал. Хенно его не знал и всё же срывал на нём злость.

Он приказал мне.

– Положите эту писанину в ранец, дома покажете матери. В ту же минуту, как войдёте в дверь. Пусть порадуется, какой экземплярчик висит у неё на шее. Вам ясно?

Ничего не оставалось, как пробормотать:

– Ясно, сэр.

Как хотелось объяснить всё мелкому, хоть взглядом. Как хотелось всем всё объяснить.

– В ранец, сейчас же.

Я аккуратно зарыл тетрадь. Страницы ещё не просохли.

– Проваливайте с глаз моих, – приказал Хенно Синдбаду. Тот поплёлся вон из класса.

– Да дверь за собой извольте прикрыть! В хлеву никак воспитывались?

Синдбад безропотно прикрыл дверь. Хенно вскочил и снова распахнул её: чтоб слушать, не шумят ли другие классы.

Я вернул тетрадку Синдбаду со словами:

– Не буду ничего мамане показывать.

Он не ответил.

– Ничего ей не скажу, – прибавил я. Хотелось, чтобы он понял.

Однажды утром маманя не встала с постели. Папаня побежал к миссис Макэвой договариваться, чтобы она посидела с сестрёнками. Мне с Синдбадом предстоял очередной школьный день.

– Идите завтракать, – скомандовал он, открывая заднюю дверь. – Мылись уже?

И умчался прежде, чем я сказал, что давно взрослый и всегда умываюсь перед завтраком. И хлопья себе сам готовлю, достаю чашку, всыпаю хлопья – ни разу не рассыпал, вливаю молоко. Потом сахар. Умею придерживать ложку ногтем, чтобы сахар не рассыпался повсюду. Но сегодня утром так переволновался, что не знал, за что хвататься. Чашки нет нигде. Ну, да я помню, куда маманя их ставит. А сам переставляю – не могу потом найти. Молока тоже нету. Наверняка ещё на крыльце стоит. А сахарок вот он. Я полез за сахаром. Только бы ни о чём не думать. Только бы не думать, как там маманя наверху. Как ей больно. Только бы к ней не идти. Я жутко трусил.

Синдбад ходил за мною хвостом.

Если не больна, если скоро встанет, знать бы, почему она не выходит? Знать ничего не хочу. Наверх идти не хочу. Знать ничего не хочу. Вернёмся из школы, а всё уже в порядке.

Я сожрал столовую ложку сахару. Прямо так и проглотил, не подержав во рту до настоящего вкуса. Аппетита не было. Ну его, этот завтрак, что с ним морочиться. Поджарю хлебушек. С газовой плитой всегда здорово поиграть.

– Мамочке плохо?

Я боялся услышать собственный голос.

– Заткни глотку.

– Что с ней, что с ней?

– Заткни глотку.

– Ей дурно?

– От тебя ей дурно; заткнись.

– Ей нехорошо?

Газ зашипел и вкусно запахнул. Ух, здорово! Я сгрёб Синдбада и ткнул его мордой чуть не в газовую струю. Мелкий отшатнулся. Да, труднее стало с ним справляться. Руки у Синдбада стали сильные, но куда ему меня побить! Никогда не побьёт. Всегда буду больше его. Он отскочил.

– Расскажу, расскажу.

– Кому ты расскажешь?

– Папане.

– И что ты ему расскажешь? – подступил я к нему.

– Что ты с газом балуешься.

– Ну и что?

– Нам же не разрешают, – и мелкий удрал в прихожую

– Маманю разбудишь, – злорадно сказал я, – Ей хуже станет, а ты будешь виноват.

Синдбад заткнулся.

– Энергии, то есть дурости, в тебе на двоих хватит.

Папаня всегда так говорил.

Я распахнул заднюю дверь, чтобы газ выветрился.

А если маманя не больна, а они просто… разодрались? Но я же ничего не слышал. Укладывались спать – смеялись. Значит, просто разговаривали.

Я прикрыл дверь.

Возвращался папаня: я узнал его по шагам. Распахнул дверь, вбежал через ступеньку, а закрыть за собой забыл.

– Погода чудо, – сказал он, – Позавтракал?

– Да, – соврал я.

– А Фрэнсис?

– И Фрэнсис.

– Молодцы. Умница, Патрик. За Кейти и Дейрдре присмотрит миссис Макэвой. Она добрая.

Я внимательно вглядывался в его лицо: не бледное, не напряжённое. Жил на шее не заметно, общий вид славный и спокойный. Значит, ничего страшного. Маманя просто слегка приболела.

– Маманя отдохнёт от малышек, оклемается… – продолжал папаня.

Значит, можно её навестить. Полный порядок. Приболела, просто приболела.

– Эх, не успею позавтракать, – сказал он с какой-то весёлостью, – Нет грешной душе покоя.

– А можно я наверх?.. – попросил я.

– А вдруг мама спит?

– Я только гляну.

– Лучше не нужно; разбудишь. Лучше не нужно. Хорошо?

– Хорошо.

Не хочет, чтобы я видел. Что-то это да значит.

– А как же завтрак? – забеспокоился папаня, – Ты ведь дома остаёшься.

– Сэндвичей поем.

– Сам сделаешь? Мне тут надо девчонок собрать.

– Угу.

– Молодец, – похвалил папаня. – И себе, и братику?

– Угу.

Масло замёрзло. Маманя как-то особенно скоблила верхушку масла, я так не умел. Поэтому без затей положил на каждый ломоть хлеба по куску масла. В холодильнике один сыр, а сыр я терпеть не могу. Значит, будут сэндвичи с маслом. Синдбаду тоже сделал, вдруг папаня проверит. Главное, с маманей всё в порядке. Если он вернётся улыбающийся, попрошу мелочи на хрустящие хлебцы.

Он улыбался.

– А можно сделать сэндвичи с хрустящими хлебцами?

– Неплохая мысль, – сказал папаня, отлично понимая, что это я у него денег прошу. На руках у него сидели девчонки, он их смешил. Сэндвичи на хрустящих хлебцах. Перекушу на большой перемене, нам же не велят уходить со двора, если только не пошлют с запиской куда-нибудь. Ничего страшного с ней не случилось. Ну приболела слегка; это наверняка могу утверждать. То ли живот болит, то ли голова, а всего вернее – очередная простуда. Папаня спустил с рук Кэтрин и искал в карманах деньги. Нашу малышку ничто не удерживало: папаня пришёл, значит, Кэтрин внизу.

– Ага…

Отыскал деньги.

– Вот.

Два шиллинга.

– Каждому по монетке. Только по-честному.

– Спасибо, папочка.

Вернулся Синдбад.

– Папаня нам дарит по шиллингу, – сообщил я ему тут же.

– А мы вернёмся – мамочке станет лучше? – прошептал Синдбад.

– Не факт, – непонятно сказал папаня, – не факт, но скорее всего.

– Сэндвичи на хрустящих хлебцах, – объявил я Синдбаду и показал ему два шиллинга. Вынул платок, положил в него монеты и тщательно завернул, потом затолкал в карман. Деньги были в безопасности.

Я приучился тянуть время после школы. Прятал ранец у забора Эйдана с Лайамом, в изгороди, и мы шли выслеживать Чудного Мужика. Чудной Мужик обитал в полях. Полей почти не осталось, но он всё равно там обитал. Однажды я на него напоролся, и он спрятался от меня в канаве. Весь грязный, горбатый, в длинном черном пальто и в кепчонке. Зубов у Чудного Мужика не было, одни черные пеньки, как у Тутси. Сам я не разглядел его зубов издалека, но догадывался, какие они страшные.

Мы выслеживали Чудного Мужика весь день. Бегали за ним, а он бегал от нас. Мы убить его были готовы. Он питался птицами, крысами и тем, что находил в помойке. Папаня всегда выставлял мусорку за ворота вечером в среду, потому что мусорщики приезжали утром в четверг, а по утрам он торопился на работу. И вот однажды в четверг кто-то сбросил с мусорки крышку и вывалил мусор на дорогу. Пакеты, кости, жестянки и прочее, что лежало сверху: то есть понедельничный, вторничный и вчерашний мусор. Я прибежал домой рассказать маме.

– Кошки шалят, – отмахнулась она, – не забивай себе голову.

Я вышел: пора было в школу, и заметил: один ломоть хлеба был точно каблуком примят. Я брезгливо пнул хлеб; примятая часть прилипла к земле. Чудной Мужик.

Он был ничей, бесхозный. Одна девчонка из Бэлдойла шла домой, а Чудной Мужик выпрыгнул из-за столба прямо перед ней и показал ей свой хрен. Девчонка заболела с испугу, даже в больницу попала. Полиция так и не поймала мы пошли выслеживать Чудного Мужика. Он чуял нутром, когда человек один и беспомощный.

– Во время войны он на передовой служил, – сообщил Эйдан мне и Лайаму. Кевин куда то поехал с родителями; заболела его бабушка, и его заставили надеть приличный костюм. Он принёс записку, и его отпустили пораньше с уроков. Я радовался, что Кевин не пришёл, но никому не говорил, естественно.

– Откуда ты знаешь? – спросил я таким голосом, каким ни за что бы не спросил, будь с нами Кевин.

– Его ранили в голову, а пулю неудачно вынули. Вот он и псих теперь.

– Убить его мало.

– Ага.

– Похоже, помрёт Кевинова бабка, – сказал вдруг Лайам, – помнишь, когда маманю хоронили, мы тоже в самых хороших костюмах на похороны шли.

– Нет, – помотал головой Эйдан, – То есть да. После поминки устроили.

– Поминки?

– Ну да, поминки, – сказал Эйдан.

– Угу, – поддакнул Лайам, – Бутерброды. Взрослые перепились, страшное дело.

– И нам налили.

– Сидят пьяные и песни поют.

Захотелось домой.

– Вряд ли мы его найдём, – небрежно сказал я, – Больно светло.

Все согласились. Не обзывались ни цыплаком, ни котом-зассыхой. Я забрал ранец и пошёл шагом, как нормальный человек. Сорвал с хенлиевского дерева лист, сложил вдвое и любовался, как набухает соком трещина. Пришёл.

Маманя была в ночной рубашке, только и всего.

– Приветик, – поздоровалась она.

– Привет! – сказал я.

Синдбад уже успел разуться. На первый взгляд, с маманей ничего страшного не произошло, но это же – на первый взгляд.

– Ты ещё болеешь?

– Так, понарошку, – сказала маманя, – Мне хорошо.

– Хочешь, в магазин сбегаю?

– Да нет, спасибо, – рассеянно сказала маманя, – Фрэнсис мне новую песенку пел.

– А мы на завтрак ели хрустящие хлебцы, – пробормотал я.

– Не сомневаюсь, – ответила маманя, – Допевай давай, солнышко?

– Ату-ату! Свора, прочь!

Синдбад уткнулся взглядом в пол и полуотвернулся.

– Ату-ату! Свора, прочь!

Ату-ату! Свора, прочь!

Ребята, прочь!

Маманя захлопала.

Назавтра она опять вышла в ночной рубашке, но только потому, что ещё не успела одеться. Она заметно оклемалась: глядела острее, двигалась легче.

Я не спал всю ночь. Почти всю ночь, сколько продержался. И ничего. Проснулся засветло, вылез из-под одеяла. Бесшумно спустил ноги на пол. Подкрался к их двери, перешагнув скрипучую половицу. Послушал. Тишина. Спят. Папанин храп. Маманино почти беззвучное сопенье. Я вернулся. Как приятно возвращаться в постель, особенно если там ещё сохранилось тепло. Поджал под себя ноги. Не так уж плохо бодрствовать но ночам, когда ты сам по себе. Я покосился на Синдбада. Ноги на подушке, голова фиг знает где… только затылок виден. Я следил, как мелкий дышит. За окном распевали птицы: три разных вида. К молоку подбираются. На ступеньках припасен обломок черепицы, чтобы молочник накрывал им бутылки. Это от птиц, чтобы не расковыривали крышки. Ещё раньше лежали специальная крышка от жестянки с печеньями и здоровый камень, а теперь куда-то провалились; крышка провалилась, камень я не искал. Непонятно, почему птичкам не разрешают попить молока. Ну, отхлебнут чуточку сверху… В их спальне, на тумбочке с папаниной стороны зазвонил будильник. Ага, выключили. Я повременил. Услышал, как маманя подходит к двери – хорошо, что я дверь закрыл как следует! – и притворился спящим.

– Доброе утро, мальчики.

Я попритворялся спящим ещё немножко. И смотреть не нужно, по голосу ясно, что мамане полегчало.

– Подъём, подъём!

Синдбад смеялся. Маманя его щекотала. Он верещал, счастливый и томный. Я ждал своей очереди.

Всё это, впрочем, не значило, что беда миновала, а значило, что если папаня снова до мамани докопается, она будет во всеоружии. Первый раз она не встала утром с тех пор, как приехала из больницы с Дейрдре. Тогда тоже лежала два дня. Мы гостили у тётки, и когда приехали, маманя ещё не вставала. Тётка Нуала, маманина старшая сестра. Мне там не нравилось. Я хоть соображал, что происходит, а Синдбад – не соображал совершенно.

– Ма-мамоцка в больницке.

Раньше он так не говорил. Раньше он говорил правильно.

Приехали, а маманя ещё не встаёт. Ехали на автобусе, даже на двух перекладных. Дядя нас привёз.

Я был на страже. Я прислушивался.

– Поминки будут устраивать, – разъяснял я Кевину, – Прямо после похорон. Дома. Песни петь и вообще.

Хенно послал меня в магазин купить два кекса к чаю.

– А если кексы кончились: пакет «Микадо».

Он разрешил взять полпенни со сдачи, так что я купил леденец. И показал Кевину из-под парты. Дурак я, зря не купил что-нибудь такое, чем можно с ним поделиться.

Когда Хенно велел нам уснуть, Кевин подбил меня съесть леденец целиком. Если выну его изо рта, потому что Хенно пошёл по рядам поверять тетради или просто услышал чавканье, если струшу, то остатки леденца достаются Кевину. Он сполоснёт его под краном, и порядок, есть можно.

Я сунул в рот леденец, и как раз Хенно вышел переговорить с Джеймса О'Кифа маманей. Миссис О'Киф криком кричала. Хенно пристрожил нас и закрыл за собой дверь, но её всё равно было слышно. Джеймса О'Кифа не было в школе. Я мусолил леденец как сумасшедший. Она знай твердила, что Хенно, дескать, к Джеймсу О'Кифу придирается, напридираться не может. Я гонял леденец языком, прижимал языком к щекам изнутри, к нёбу. Леденец размяк, аж не выплюнуть. Я разинул рот: пусть Иэн Макэвой полюбуется. Леденец побелел. Я облизал его. Мой ребёнок ничуть не тупее прочих, кричала миссис О'Киф, я, мол, знакома с некоторыми – нечем похвастаться, нечем. Хенно открыл дверь и снова нас пристрожил. Тише, тише, миссис О'Киф, расслышали мы. И ушёл. Из коридора не доносилось ни звука. Куда-то повёл миссис О'Киф. Все смотрели, как я маюсь с этим леденцом, веселились и переговаривались. Хенно подходил к двери и притворялся, что вот-вот вернётся, но я на этот трюк не купился. Он сто лет болтался за дверью, а когда вернулся, леденец уже легко было проглотить. Победа! Глядя Хенно в лицо, я проглотил леденец и чуть не поперхнулся. Сто лет потом горло саднило. Весь день Хенно был сущий ангелочек. Водил нас на футбольное поле, учил вести мяч. Язык у меня сделался розовый-розовый.

Драки случались постоянно. Уже без ругани, просто драки. Папаня складывал газету и шуршал ею не просто так, а со смыслом, со значением. Маманя, вставая к плачущей Кэтрин или Дейрдре, вздыхала и горбилась не оттого, что устала, а чтобы показать папане: полюбуйся, как я устала. Как в театре. Оба, должно быть, думали: как мы здорово скрываем свои чувства.

Ничего не понимаю. Она красавица. Он славный. Четверо детей родили. Я старший. Глава семьи, когда папаня в отъезде. Маманя подолгу обнимала нас, гладила, уставясь поверх наших голов в потолок. И едва ли замечала, как я отодвигаюсь от телячьих нежностей: взрослый уже. Перед мелким неудобно. А ведь мне до сих пор нравилось, как от мамани пахнет. Но она с нами не нежничала. Она за нас цеплялась.

Он помедлил с ответом, как медлил всегда: притворялся, что не расслышал вопроса. Заводила беседу неизменно она. Он лишь отвечал, помолчав ровно столько, что она вот-вот переспросит, рассердится, закричит. Мука мученская была дожидаться его ответов.

– Падди!

– Чего тебе?

– Ты что, не слышишь меня?

– Что я должен слышать?

– Меня.

– Что-что?

– Меня.

Маманя осеклась. Мы слушали, она это заметила. Папаня считал себя победителем; я, впрочем, был с ним согласен.

– Синдбад!

Ответа нет. Хотя не спит, ясно по дыханию.

– Синдбад!

Ишь прислушивается. Я не шевелился: ещё взбредёт ему в башку, что я подкарауливаю.

– Синдбад! То есть Фрэнсис.

– Чего тебе?

У меня мелькнула мысль:

– Тебе что, не нравится, когда тебя называют Синдбад?

– Не нравится.

– Я не буду больше.

Я помолчал. Синдбад придвинулся поближе к стене.

– Фрэнсис!

– Чего?

– Тебе их слышно?

Ответа не последовало.

– Тебе их слышно, Фрэнсис?

– Угу.

И всё. Больше не выжмешь из него ни звука. Мы пытались разобрать резкий шёпот снизу. Мы, не я один. Слушали мы долго. Тишина ещё хуже гама и грохота: когда кричат, ждёшь, что сейчас замолчат, а когда молчат, ждёшь, что сейчас поднимется крик. Хлопнула дверь: задняя, потому что слышно было, как затряслось стекло.

– Фрэнсис!

– Чего?

– Каждую ночь они…

Синдбад молчал.

– Каждую ночь одно и то же, – решился я.

Синдбад сипло выдохнул. Он часто так сипел, с тех пор как обжёг губы.

– Просто разговаривают, – пробормотал он.

– А вот и нет.

– А вот и да.

– А вот и нет, кричат ведь.

– Нет, не кричат.

– Кричат, – настаивал я, – Шёпотом.

Прислушался – ничего, никаких доказательств.

– Перестали! – сказал он весело и нервно, – Не кричат.

– А завтра опять!

– Неправда, – настаивал Синдбад, – Они просто так разговаривают. Про разные вещи.

Я наблюдал, как Синдбад надевает брюки. Он вечно застегивал молнию, забыв про кнопку сверху, и маялся сто лет с каменным лицом, опустив голову так, что получалось два подбородка. И забыл про рубашку и футболку, пришлось всё заново заправлять. Мелькнула мысль подняться наверх и помочь ему, но я не стал связываться. С мелким ведь как: одно лишнее движение, и он отворачивается к стенке и ну реветь.

– Сначала кнопку, – сказал я совершенно нормальным голосом, – Вон, сверху. Кнопку.

Мелкий не внял и продолжал копошиться. Внизу нежно напевало радио.

– Фрэнсис! – окликнул я.

Мелкий неохотно поднял глаза. Пора о нём, дуралее, позаботиться.

– Фрэнсис!

Он грустно поддерживал штаны.

– Почему ты назвал меня Фрэнсис? – спросил Синдбад.

– Потому, что тебя зовут Фрэнсис.

Hа мордахе мелкого ничего не отражалось.

– Тебя зовут Фрэнсис, – втолковывал я, – тебе не нравится, когда называют Синдбадом.

Он стянул ширинку одной рукой, а другой задёргал молнию. Опять двадцать пять. Скучно и глупо.

– Ты уверен, что не нравится? – спросил я. Опять-таки нормальным голосом.

– Отстань, – сказал Синдбад.

– В честь чего? – изобразил я удивление.

Мелкий молчал. Я зашёл с другой стороны:

– Не хочешь, чтобы и Фрэнсисом называли?

– Отстань, – сказал опять Синдбад.

Я сдался.

– Си-и-инд-ба-а-ад!

– Мамане скажу.

– Ей начхать, – нашёлся я.

Мелкий молчал.

– Ей начхать, – повторил я снова и подождал встречного вопроса «Что это вдруг ей начхать?» В ответ я уже приготовил отборную гадость. Но Синдбад не попался на удочку. Отвернулся и ну подтягивать штаны.

Бить его я пока не стал.

– Ей начхать, – и я приоткрыл дверь спальни.

Ничего, попробуем ещё разик.

– Фрэнсис!

Ноль внимания. Стал напяливать свитер и полностью в нем утонул.

– На колени, смерд, – сказал я и прописал ему дохлой ноги[27]27
  Прописать дохлой ноги (ирл., жарг.) – пнуть в голень так, что нога отнимается (примечание переводчика)


[Закрыть]
.

Мелкий скорчился, ещё не ощутив боли, будто поднимал страшную тяжесть. Я издевался и видел издевательства так часто, что ничего смешного в них уже не чувствовал. Притвориться, что мучаешь кого-то просто шутки ради – это в своём роде самооправдание. Я и назвать его по-человечески не умел, родного брата. Маловат для человеческого имени. Он верещал и верещал, а затих лишь тогда, когда смекнул, что от его верещанья ничего не меняется.

А другой как ткнёт пальцем под рёбра из всей силы, точно ножом, вертит и елейным голоском осведомляется: «Я вас не побеспокоил?». Новая школьная мода, пошло с последнего понедельника. Не дай Бог расслабиться. Лучший друг двинет под дыхало: это шутка, ха-ха. Или схватит за сиську и выкрутит с криком «Ну-ка, свистни!» И кое-кто пытался свистеть. Синдбаду выкручивали сиську и прописывали дохлой ноги одновременно. Все друг друга примучивали и подкалывали, кроме Чарлза Ливи.

Чарлз Ливи никогда никого не задевал. Это и потрясало. Ведь он мог выстроить весь класс в линеечку, как Хенно по пятницам, и всех по очереди размазать по стенке. В присутствии Чарлза Ливи хотелось выделываться, материться на чём свет стоит – лишь бы он поглядел на тебя с уважением.

Они молчали часами. Нестрашно молчали: смотрели телевизор, читали, или маманя вывязывала трудный узор. Я, однако, не нервничал; лица родителей были спокойны.

И вдруг – как раз шёл «Вирджинец» – маманя спросила:

– Этот актёр, где мы его раньше видели?

«Вирджинец» папане нравился. Он даже не притворялся, что не смотрит.

– Надо вспомнить, – отозвался он, – Не уверен, но где-то точно видел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю