Текст книги "Падди Кларк в школе и дома (ЛП)"
Автор книги: Родди Дойл
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
– Ночевал наш Брайан с тёщей,
Но была перина тощей.
«Лучше бы я лёг один…
К сте-сте-стенке ляг!» – молвил Брайн О'Линн.
Ну и всё в таком роде, легко и весело. Я пел Брайана О'Линна в школе, но мисс Уоткинс остановила меня, когда Брайан наш пошёл к подружке. Думала, дальше пойдёт какая-нибудь похабщина. Я сказал, ничего подобного, но мисс Уоткинс не поверила.
Последний куплет я исполнил во дворе, в одиннадцать часов, когда у нас была перемена.
– Там не похабно, – честно предупредил я.
– Пой, пой, не суть.
– Ну ладно.
Брайан О'Линн с женой и тестем…
Все загоготали.
– Говорю, не похабно!
– Молчи и пой.
– По мосту шагали вместе,
Мост сломался на двое половин.
«Не пешком, так вплавь», – молвил Брайн О'Линн.
– Ну, куплет тупее некуда, – сказал Кевин.
– А я предупреждал.
Я совсем не считал этот куплет тупым.
Тут явился не запылился Хенно и разогнал нас, решив, что намечается драка. Меня он сгрёб за шиворот, заорал, что я зачинщик, что он давно за мною наблюдает, а потом отпустил. Он ещё не был нашим учителем, взял наш класс год спустя, так что совсем меня не знал.
– Следи за собой, сына, – велел он.
– Ты у-хуу-шла-хаа рано у-ху-ху-тром…
Не получалось у меня, не получалось. Я понять не мог, как это Хэнк Уильямс так выворачивает голосом.
Папаня меня двинул.
В плечо. Я пялился на него, думая, как объяснить, что не годится мне эта песня, чересчур трудная. Смешно: я понял, что папаня мне врежет, за несколько секунд до удара – у него переменилось лицо. После он вроде бы раздумал, сдержал себя, но тут я сначала услышал удар, а потом ощутил боль, словно папаня забыл сказать кулаку: «Не бей, кулак, моего сына».
Папаня не убрал иголку с грампластинки.
– Ты сказала: «Мужик, не страшись, на меня положись!»
На тебя положась, положил я, дурак, свою жизнь…
Я потёр плечо через свитер, рубашку и майку: не болело, но как будто росло и обратно сжималось, чем-то переполнялось и сжималось.
Я и не заплакал.
– Валяй пой, – сказал папаня.
Тут он убрал иголку, и мы начали сначала.
– Я спустился к ручью,
Стал на рыбок весёлых смотреть…
Папаня положил мне руку на другое плечо. Хотелось сбросить её, но я терпел, а там уж и успокоился.
Проигрыватель – это такая красная коробка, которую папаня принёс с работы. И шесть пластинок можно положить на полочку над проигрывателем. У нас было только три пластинки: Черные и белые менестрели, Южный Пасифик и Хэнк этот Уильямс, король кантри-музыки. А когда проигрыватель только принесли, была всего одна пластинка Южный Пасифик. И весь вечер в пятницу отец слушал да слушал свой Пасифик, и все выходные слушал. Хотел меня выучить блюзу «Выполощу мысль о парне из своих волос», но тут уж мама вступилась: заявила, что если я спою в школе или на улице этот кошмар, то придётся продавать дом и переезжать со стыдухи куда-нибудь подальше.
У проигрывателя было три скорости: 33 оборота, 45 и 78. 33-оборотные – это долгоиграющие, у нас все три такие. Кевин спёр из дому братову пластинку «Манкиз» «Я верю», так это была сорокапятка. Правда, папаня запретил нам её ставить. Сказал, она, мол, поцарапана, а сам даже и не глянул. Проигрыватель был папанин личный, поэтому стоял в одной комнате с телевизором. Когда папаня слушал пластинки, телевизор не включали. Однажды папаня поставил «Черно-белых менестрелей», когда их же показывали по телевизору, а звук в телевизоре убрал. Получилось не очень удачно. Рот певца, чёрного дядьки, исполняющего серьёзную песню, открывался и закрывался, когда пластинка уже кончилась и игла вот-вот поднималась, да так и не поднялась. Чуть не поцарапала бороздки. Папаня её поднял сам.
– Ты с проигрывателем баловался? – обратился папаня ко мне.
– Не я.
– Ты, что ль?
– Нет, папа, – ответил Синдбад.
– Кто-то же баловался.
– Да не трогали они его, сдался им твой проигрыватель, – сказала мама.
Я ждал: вот-вот что-то случится, вот-вот он ей ответит, и лицо моё наливалось краской.
Однажды папаня врубил Хэнка Уильямса посреди новостей. Блеск! Чарлз Митчелл будто бы пел: «Теперь смотри на парня, как сходит он с ума, сама пришла удача, потом ушла сама…» Мы ухохотались. Нам с Синдбадом разрешили лечь спать на полчаса позже.
Когда мы купили машину, чёрную Кортину, такую же, как у Хенно, отец катался взад-вперёд по улице: учился водить самоучкой. Нам даже садиться в машину не позволялось.
– Не сейчас, не сейчас.
Он ехал на побережье, а мы топали пешком за ним следом. Папаня долго не мог развернуться, потом заметил, как мы таращимся издали, и подозвал к себе. Я решил: сейчас убьёт. Всех семь человек. Обратно папаня ехал задним ходом и распевал из «Бэтмена»; иногда он сходил с ума, великолепно и блистательно дурел. Мы шли сзади толпой. У Эйдана из носу текла кровь; он поскуливал. Папаня встал на колени и, придерживая Эйдана за плечи, вытирал ему нос своим платочком, «давай, парень, высмаркивайся, а то засохнет всё это добро, будут вечером настоящие носовые раскопки». Эйдан захихикал.
Все наши пошли на поле искать и ломать хибарку больших мальчишек, а я не пошёл. Я хотел с папаней. Всю дорогу сидел рядом, на переднем сиденье. Мы ехали в Рахени. На повороте папаня сполз на обочину и въехал в сточную канаву.
– Очень умно здесь канаву копать.
Какой-то дядька на нас загудел.
– Ёк-макарёк, – выругался папаня и загудел мужику вдогонку.
Мы вернулись в Барритаун по главной улице, папаня решил твёрдо. Подкатились под самые наши окна. Я высунул локоть из машины, но папаня велел локоть убрать. Припарковался на газоне за два дома до нашего и сказал:
– Хорошенького понемножку.
Синдбад маялся на заднем сиденье.
На следующее утро мы поехали на пикник. Лил дождь, а мы всё равно поехали. Я с Синдбадом на заднем сиденье, маманя с Кэтрин на коленках – впереди. Дейрдре уже была, но ещё не родилась. Мамин живот круглился, пряча мою сестрёнку. Мы ехали в Доллимаунт.
– А почему в Доллимаунт? Почему не в горы? – лез я с вопросами.
– Патрик, сиди спокойно, – отмахивалась маманя.
Папа готовился свернуть с Барритаун-роуд на главную дорогу. Вообще-то неплохо было в Доллимаунт и пешком пройтись: остров уже видать прямо из машины. Папаня свернул направо. «Кортина» подпрыгнула и издала странный звук: точно фыркнула. Мы выехали на мостовую. Что-то подозрительно скрипело.
– Что этот там скрипит?
– Ш-ш, – прислушалась маманя.
Будьте уверены, восторга особого она не испытывала. Ей полагался день отдыха, а вместо отдыха получалось фиг знает что.
– Вон горы! – показал я пальцем, перевесившись между передними сиденьями, – за бухтой, совсем недалеко. Смотрите.
– А ну сядь!
Синдбад сполз на пол.
– Там лес…
– Патрик, сиди спокойно.
– Поганец! Сел и сиди!
В Доллимаунт ехать милю, ну, может быть, чуть больше, но ненамного. Въедешь на остров по деревянному мосту, а дальше… дальше скукота.
– Хочу в туалет, – закапризничал Синдбад.
– О Господи Иисусе, мати Пресвятая Богородица!
– Пат, Пат, – сказала маманя папане.
– А вот поехали бы мы в горы, – встрял я, – Синдбад бы зашёл за дерево.
– Я тебя самого заведу за дерево и там забуду, если ты не прекратишь стоять над душой!
– Папочка нервничает…
– Кто нервничает?! Я нервничаю?!!
Нервничал он, нервничал.
– Просто хочется покою, а вы покою не даёте!
– А в горах сплошной покой.
Это Синдбад высказался. Оба расхохотались, и папаня, и маманя, но особенно папаня.
Итак, мы добрались до Доллимаунта, и папаня проехал мимо моста два раза, сначала пропустил поворот, а потом забыл замедлить ход, прежде чем на него въехать. По-прежнему лил дождь. Папаня припарковался лобовым стеклом к морю, но давно начался отлив, и никакого моря видно не было. Да и не отлив бы – с выключенным мотором дворники не работают. Зато приятно было слушать дождь, шелестевший по крыше. Маманя предложила: вернёмся домой и устроим домашний пикник.
– Ни за что! – отрезал папаня, вцепившийся в руль, как в кусок ветчины. – Раз уж притащились… – и, не договорив, пнул руль.
Маманя вынула из-под сидений соломенную сумку и стала накрывать на стол в машине.
– Не крошите. Всё кругом умудряетесь загадить, – сказал папаня мне и Синдбаду.
Пришлось есть бутерброды, ведь спрятать их было негде. Впрочем, они были вкуснющие – с яйцом, по-настоящему плоские, сплюснутые, в хлебе даже не осталось дырочек. Между мной и Синдбадом стояла банка фанты. Маманя не разрешала нам открывать фанту самим. Поддевала крышку за ободок, продавливала треугольное отверстие для питья, а с другой стороны – дырочку, чтобы входил воздух. Я сделал несколько глотков: фанта была тепловатая, в ней плавали ошмётки еды.
Маманя с папаней молчали. У них была фляжка с чаем и две чашки: одна – перевёрнутая крышечка от фляжки, а другая – настоящая, тщательно завёрнутая в туалетную бумагу. Маманя протянула чашки папане. Он бы держал, а она бы наливала чай. Но почему-то папаня чашки не взял. Уставился прямо перед собой, на лобовое стекло, по которому красиво стекали струи ливня. Маманя, не проронив ни слова, поставила перед собой чашку и налила чаю через голову Кэтрин. Протянула папане. Тот взял – чашка, вернее крышка фляги, была большая, – выпил чаю и сказал «спасибо» таким тоном, как будто бы хотел сказать совсем не спасибо.
– Поехали уже?
– Нет.
– А что – нет?
– Нет, и всё.
– Сыро очень, – сказала маманя, – Сам же простудишься и пиши пропало.
Синдбад сунул ладонь под мышку и прижал руку. Раздался неприличный звук. Нас так научила подружка мистера О'Коннелла, Маргарет. Подождал немножко, гад, и снова изобразил пуканье.
– Ещё раз так сделаешь, – сказал папаня, даже не обернувшись, – будешь знать.
Синдбад снова сунул ладонь под мышку. Я прижал его за локоть, чтобы за компанию самому не огрести. Синдбад заулыбался. Когда надо, Синдбад никогда не улыбнётся, даже когда папаня нас фотографирует. Наша задача всегда одна и та же – тесно встать впереди мамани, а папаня ходит туда-сюда, глядит на нас через объектив фотоаппарата – его купила маманя с первой зарплаты, когда ещё не встретила папаню – и командует, как встать, и целую вечность смотрит то в объектив, то на нас, то в объектив, то на нас, и вдруг обращает внимание, что Фрэнсис не улыбается.
– Улыбочку, улыбочку, – говорил он сначала всем нам.
Улыбаться – плёвое дело.
– Фрэнсис, – говорил он уже братцу, – Фрэнсис. Ну-ка, голову кверху.
Мама, положив руку на плечо Синдбаду, кое-как придерживала младших.
– Чёрт побери, опять проклятущая туча.
Тут Синдбад опускал голову, и у папани лопалось терпение. Все наши фотографии были одинаковые: мы с маманей ухмыляемся, как идиот с идиоткой, а Синдбад землю носом роет. Мы так долго улыбались, что получалась неестественная гримаса. Потом маманя уходила, и в кадре появлялся папаня. Уж он-то сиял настоящей, неподдельной улыбкой. Синдбад же так понурялся, что его физиономии вовсе не становилось видно.
Сегодня мы не фотографировались.
Печенье мама завернула в фольгу, каждому по штучке. Таким образом, не приходилось делиться, и мы не дрались. По форме я понял, какие это печенья: четыре «мариэтты», сложенные сандвичем, с маслом внутри, а квадрат внизу – это «Поло». Я тоже приберёг бы «Поло» напоследок.
Маманя что-то сказала папане, я не расслышал. Но по одному выражению маманиного лица понятно было, что она ждёт ответа. Что это было за лицо… Неописуемое.
Берёшь «мариэтту», сжимаешь, а масло так и ползёт из дырочек. Потому-то мы иногда называли «мариэтты» журчащими жопками, но маманя ругалась: гадко издеваться над едой.
Я забрал у Синдбада фанту. Он не сопротивлялся. Банка оказалась пустая. Очень мило.
Я смотрел на маманю, маманя смотрела на папаню. Кэтрин засунула маманин палец себе в рот и пребольно кусалась – у неё уже прорезалось несколько зубов. Маманя руку не отнимала.
Синдбад ел печенье в своей обычной манере. Я, впрочем, ел так же. Сначала обмусолить края, потом обкусать аккуратно, и «мариэтта» снова кругленькая, только поменьше. Не забыть слизать масло из дырочек. Обслюнив края печенья, мелкий задумался и замер. Я схватил его за руку, сильно стиснул, и печенье раскрошилось мелко-намелко. Дальше есть было нечего. Вот тебе за фанту, гадина.
Маманя вылезла из машины неуклюже – ей мешала тяжёлая Кэтрин. Я думал, раз мы вылезаем, значит, дождь кончился. Не тут-то было. С неба сыпалась морось.
Что-то стряслось, что-то стряслось…
Маманя не захлопнула дверь, только слегка прикрыла. Мы ждали, что папаня хоть пошевелится, хоть даст нам понять, что делать. Он перегнулся и дёрнул дверь на себя. Она со стуком закрылась. Выпрямляясь, папаня закряхтел.
Синдбад зализывал руку.
– А куда маманя пошла? – расхрабрился я.
Папаня вздохнул и повернулся, так что я увидел его профиль. Но ничего не ответил. Он уставился в зеркало заднего вида. Глаз папани я не видел. Синдбад привычно понурил голову. Я протёр запотевшее заднее стекло, а ведь не хотел его трогать, пока не вернёмся. Мили и мили песка, никаких следов мамани. Я неправильно сидел. У папани за спиной.
– Она в туалет пошла?
Я снова протёр стекло.
Дверь открылась, и в машину влезла мама, пригибая голову, следя, чтобы Кэтрин ни обо что не стукнулась. Мокрые волосы облепили ей спину. Ничего она нам не принесла.
Маманя помолчала и обратилась к папане:
– Очень сыро для Кейти.
Папаня завёл машину.
– Ты вырастешь высокий-превысокий, – проговорила маманя, пытаясь застегнуть мне штаны. Молния, похоже, поломалась.
– Скоро станешь высоченный, как папаня.
Я мечтал стать высоченным, как папаня. Недаром меня назвали в его честь. Я специально ждал, не показывал молнию, пока папаня уйдёт на работу, чтобы он не принялся чинить. Он бы починил, а я надеялся, что застёжка сломалась окончательно и бесповоротно. Я ненавидел эти брюки. Жёлтые вельветовые брюки. Раньше их носил двоюродный брат. Они были какие-то не мои собственные.
Маманя с ожесточением поддёрнула брюки, стянула ширинку, чтобы молния зацепилась и пошла. Я не то что не надувался – наоборот, втянул живот.
– Да ну, без толку, – сказала мама и отпустила молнию.
– Накрылись брючки. Больно быстро растёшь, Патрик, – добавила она, как будто имея в виду что-то другое.
– Надо бы булавкой, – и тут маманя увидела моё лицо.
– Только на сегодня, только на сегодня!
Все твердили в один голос: сегодня проверяют БЦЖ. А Хенно ничего не сказал. Только скомандовал – в очередь попарно, в передней комнате снять свитера, рубашки и майки. Кто замешкается, будет иметь дело с ним, с Хенно. Двое уже зашли, но не вышли. За нами должен был присматривать Хенно. Но не присматривал – умчался наверх, в учительскую чаю попить со словами:
– Малейший шум будет мною услышан. Не извольте беспокоиться.
Он громко топал по деревянному полу, и в коридоре раздавалось гулкое эхо. Целую вечность мы умирали от ожидания.
– Шёпот в стенах школы недопустим. Помните, я всё слышу.
И умчался. Топот так и раздавался по лестнице. Потом затих.
Иэн Макэвой смекнул, что стена его надёжно защищает, и затопал ногами, передразнивая Хенно. Все так и покатились со смеху, но внезапно замолчали: сейчас спустится. Не спустился. Мы всей толпой затопали. Но никакая наша обувь не шла в сравнение с буцалами Хенно по силе и громогласности топота. Никто не галдел, не дрался – все сосредоточенно топали.
БЦЖ, проверяют БЦЖ.
А если прививки не все, то что?
Должно быть три прививки, это и есть БЦЖ.
– Прямо там и привьют недостающее.
Прививки треугольником на левом плече. Смешные кружочки на коже.
– Значит, у тебя полиомиелит.
– Что ты несёшь, какой у меня полиомиелит!
– Значит, будет полиомиелит.
– Не обязательно.
Дэвид Герахти из нашего класса, больной полиомиелитом, стоял за нами в очереди.
– Герахти, а Герахти, – спросил я, – тебе БЦЖ делали?
– Ага, – ответил Герахти.
– Тогда почему же у тебя полиомиелит? – полюбопытствовал Злюк Кэссиди.
Очередь распалась и обступила Герахти.
– Да почём я знаю, ребята? – пробормотал он, – Я ж не помню.
– Может быть, ты такой родился?
Дэвид Герахти скорчил такую мину, что стало ясно: сейчас разревётся. Очередь распрямилась, все пытались отойти от заразного Герахти как можно дальше. Первая пара всё не выходила.
– Если пить воду из унитаза, точно будет полиомиелит.
Тут дверь распахнулась и вышли оба: Брайан Шеридан и Джеймс О'Киф. Одетые. Не бледные, не испуганные. Не заплаканные. Другая пара зашла.
– Что, что они там делали?
– Ничего такого.
Оба не знали, что делать дальше. Возвращаться в пустой класс – чего ради? Идти домой – Хенно убьёт. Сняв свитер, я кинул его на пол.
– Что они делали?
– Да ничего, – промямлил Брайан Шеридан. – Смотрели просто.
Он как-то резко скис, помрачнел лицом, завозился с ботинком. Я аж перестал снимать рубашку. Кевин схватил Шеридана за ворот.
– Отзынь!
– Что они там делали? Признавайся!
– Смотрели на меня.
Физиономия у него была просто малиновая, он так и отворачивался от Кевина, чтобы тот не увидел его малиновой физиономии. Сейчас и этот заревёт.
Джеймс О'Киф краснеть не стал.
– На яйца наши они смотрели, – сообщил он.
Стало тихо-тихо, аж слышно, как повизгивали об линолеум резиновые наконечники Дэвидовых костылей. Джеймс О'Киф уставился в конец очереди. Он сознавал свою власть, и сознавал, что это ненадолго. Кровь моя застыла в жилах. Джеймс О'Киф был убийственно серьёзен. Он не шутил, нет, не шутил.
– Отвянь!
Кевин отвял.
– Зачем?
Джеймс О'Киф даже не удостоил нас ответом. Плохи наши дела.
– Нет, правда, зачем?
– Просто смотрели?
– Ага, – снизошёл Джеймс О'Киф. – Она наклонилась и рассматривала прямо. Мои. А евоные – трогала.
– Неправда! – закричал Брайан Шеридан, – Не трогала она!
Чуть опять не расплакался.
– Нет, трогала, – не унимался Джеймс О'Киф. – сам ты врёшь, Шерро.
– Не трогала!
– Такой палочкой, – уточнил Джеймс О'Киф.
Мы аж застонали: «Да не тяни ты!»
– Палочкой! Палочкой, не руками! – простонал, изнемогая, Брайан Шеридан. По лицу его было понятно, как это важно, что палочкой, а не рукой.
– Не руками! Не пальцами!
Он еле успокоился, и лицо его пошло алыми и белыми пятнами. Кевин схватил Джеймса О'Кифа, я набросил ему на шею свитер петлёй. Нам требовалось знать, зачем палочка, больше, чем прочим: наша очередь приближалась.
– А ну, говори!
Я хорошенько придушил О'Кифа.
– Говори, О'Киф! Мы тебя слушаем.
Я приотпустил свитер. На горле Джеймса горела красная отметина. Мы не шутки шутили.
– Она подняла его яйца палочкой. Такой, как от мороженого.
Он обернулся ко мне:
– А тебя я достану, будь уверен.
Кевину ничего не сказал, а мне сказал.
– А зачем? – спросил Иэн Макэвой.
– Посмотреть с обратной стороны, – провозгласил Джеймс О'Киф.
– Зачем?
– Я почём знаю?
– Проверить, нормальный он или нет.
– И он нормальный? – обратился я к Брайану Шеридану.
– Да!!
– Чем докажешь?
Дверь распахнулась, вышли ещё двое.
– Она тебе трогала этой палочкой? Трогала?
– Не-ет. Она ж только глянула? Ребят, докажите.
– Только глянула.
– И как тебе понравилось? – вопросил Кевин.
Брайан Шеридан зарыдал.
– Да она ж только глянула.
Мы от него отстали, потому что шли следующими. Я скинул рубашку и куртку, и тут только забеспокоился.
– А что ж мы должны целиком раздеваться?
Мне ответил Джеймс О'Киф:
– Там ещё много чего делают.
– Чего делают?
Двое в предбаннике отчаянно копались. Медсестра взяла их за локти и решительно повела в кабинет. И дверь прикрыла.
– Это она? – шепнул я Джеймсу О'Кифу.
– Она, она, – сказал он.
Та самая, с палочкой. Та, что опустится на колени и будет разглядывать наши яйца. Медсестра, кстати, совсем не казалась такой ужасной. Более того, была симпатичная. С улыбкой на лице она вела наших в кабинет за локти. Волосы взбиты в пышный узел, и несколько прядок падали на лоб и на уши. Без шапочки. Молодая.
– Дерьма-пирога, – простонал Дэвид Герахти.
Мы разразились смехом, потому что это было смешно, да и потому, что «дерьма-пирога» выдал именно Дэвид Герахти.
– У тебя и яйца полиомиелитные?
Кевин не получил того, на что рассчитывал. Герахти бодро подтвердил:
– Ещё какие полиомиелитные. Их она трогать не захочет ни за какие коврижки.
Тут мы опомнились.
– Чего они там делают?
Брайан Шеридан стал рассказывать. Пятна сошли с его физиономии, и он снова сделался на себя похож.
– Доктор слушает через трубочку. Спину и живот.
– А трубка холоднющая, – влез Джеймс О'Киф.
– Ага, ага, – поддакнул Шеридан.
– Ага, – подхватил парень, который недавно вышел, – самое противное – эта трубка.
– А БЦЖ смотрят?
– Ага…
– Сколько можно одно и то же…
Я снова проверил свои прививки Все три отметины на месте. Выделяются чётко, как на верхушке ореха. Я проверил заодно и Кевиновы БЦЖ. Тоже никуда не делись.
– А уколы делают? – спросил кто-то.
– Нет, – ответил Брайан Шеридан.
– Нам не делали, – сострил Джеймс О'Киф. – Но тебя непременно на шприц насадят.
– Заткни, О'Киф, глотку.
Тут снова вылез Дэвид Герахти:
– А с задницей что-нибудь делают?
Раздались смешки. Я ржал громче, чем хотелось, как, впрочем, и все остальные. Мы все боялись, а Дэвид только что из-за нас глотал слёзы. Впервые он громко, перед всеми удачно сострил; я им гордился.
Вышли ещё двое, противно улыбаясь, и дверь открылась для нас. Была наша с Кевином очередь. Я зашёл первый. Пришлось. Кевин меня затолкал.
– Попроси, чтобы палочкой, – напутствовал Дэвид Герахти.
Я гоготнул, но не сразу.
Та, с палочкой, ожидала нас. Как только она глянула на меня, я словно ослеп.
– Брюки и нижнее бельё, мальчики, – пропела страшная медсестра.
Тут только я вспомнил о булавке на штанах, которую прицепила-таки маманя, и густо покраснел. Слегка отвернувшись от Кевина, я сунул булавку в карман. Потом повернулся и стал насвистывать, чтобы согнать краску со щёк. Трусы у Кевина были грязнее некуда: прямо посерёдке прямая бурая полоса, яркая с изнанки и светлая снаружи. На свои трусы я и не глядел, скинул да оставил валяться. Я вообще ни на что не глядел: ни на Кевина, ни на пол, ни на врача, сидевшего за столом. Я ждал. Ждал прикосновения кошмарной палочки. Медсестра встала передо мной. Я не смотрел. Не чувствовал яиц. Вообще ничего не чувствовал. При первом же прикосновении палочки заорал бы благим матом и обгадился. Медсестра всё не уходила. Наклонилась. Пригляделась. Уставилась. Потерла подбородок, наверное. Призадумалась. В углу кабинета, прямо над доктором, висела громадная сухая паутина. Нити её покачивались на сквозняке. А та, с палочкой, всё думала и думала. Если что-то не так, поднимет, и посмотрит с изнанки. Не гляну вниз – она не станет… И я высматривал и высматривал паука. Если палочка, мне конец. Самое невероятное в пауках – то, как они ткут свои паутинки. Не быть мне уже нормальным…
– Всё в порядке, – улыбнулась медсестра, – Теперь, мальчик, к доктору Маккенна.
И никакой палочки. И никто меня не трогал. Я чуть не забыл трусы надеть. Шагнул, вспомнил и ну их напяливать. Между полужопиями было мокро от пота. Наплевать. Главное, никакой палочки. Три прививки БЦЖ.
– Трогала у тебя? – шепнул мне Кевин в дверях.
– Нет, – сказал я.
Как хорошо жить на свете!
– И у меня не трогала.
Про грязные трусы я Кевину не сказал.
Под столом была крепость. Если поставить под стол шесть стульев, ещё полно останется места; когда стулья, лучше, потому что секретнее. Я просиживал в крепости часами. В гостиной стоял хороший стол, который накрывали только на Рождество. Под него лазить – и наклоняться не приходилось, макушка оказывалась точно впритирку под столешницей. Это мне нравилось: помогало сосредоточиться на полу и собственных ногах. Под столом было много интересного. Сами собой скатывались комки пуха и волос, росли, кружились по полу, точно перекати-поле. Линолеум был в сетке мелких трещинок; надавишь – трещинка расширится. В солнечных лучах плясали хлопья пыли, и я задерживал дыхание, но пылью прямо любовался – совсем как снежинки. Папаня стоял совсем неподвижно. Его ноги цепко держались за землю, шли, только когда надо было идти. Маманины ноги казались совсем другими. Всё им не было покоя, всё решались и не могли решиться. Я часто засыпал под столом. В жару там всегда стояла прохлада – не холод, а именно прохлада, – а когда хотелось погреться, было тепло. Линолеум приятно остужал лицо. Даже дышалось по-другому, не как в комнате – безопасно. И как пахло под столом, мне тоже нравилось. Папаня носил смешные носки со стразами.
Однажды я проснулся, накрытый одеялом с головой. Вот бы так пролежать всю жизнь – у окна, слушая птичье пение. Папаня сидел, скрестив ноги, и напевал под нос. Вкусно пахло с кухни, но аппетита не было, плевать мне было на еду. Ирландское рагу. Четверг. По четвергам всегда ирландское рагу. Маманя тоже напевала: ту же песенку, что и папаня. Даже не песенку, просто мотивчик, несколько нот. И, похоже, они не знали, что поют одно и то же. Просто нотки перебегали из одной головы в другую, скорее всего из маманиной в папанину, потому что в основном пела маманя, а папаня подпевал. Я потянулся, аж упёрся ногами в ножку стула, и опять свернулся клубочком. На одеяле остался песок ещё с пикника.
Помню, тогда ещё не родились Кейти и Дейрдре, а Синдбад не умел ходить. Ползал на заднице по линолеуму. У меня ползать уже не получалось. Вот под стол пешком – получалось, только стоило выпрямиться, и шарах макушкой об столешницу. Макушка болит, ноги ноют, и страшно – вдруг застанут за таким занятьицем. Я, конечно, ходил под стол пешком, но понимал, что это глупость.
Почти все мы могли выпрямиться, стоя в трубе. Только Лайам да Иэн Макэвой наклонялись слегка, чтобы не удариться затылком. И считали себя героями, потому что нас переросли. Лайам нарочно стукался затылком и ворчал. Ещё мы спускались в канаву, глубоченную, как траншея на передовой. Землекопы, которые рыли канаву – а мы караулили, пока они пошабашат, – лазали вверх-вниз по деревянным лестницам, а потом заперли лестницы в своей хибарке. Пришлось брать доски. Спустишь доску в канаву и бегом по ней. Даже лучше, чем лестница. И бежишь к дальней стенке канавы, врезаешься в неё плечом со всей силы Главное: вовремя убраться с пути, прежде чем на доску ступит следующий.
Сто лет – целую неделю – канава обрывалась у наших ворот. Близилась Пасха, день становился длиннее, а рабочий день кончался по-прежнему в полпятого. Водопроводная труба была огромная. Наверное, по ней потечёт вода в новые дома вдоль дороги, до самого Сэнтри, или на фабрики. Или польётся грязная вода из домов и фабрик. А зачем? Мы слабо понимали.
– Эта труба – для нечистот, – туманно пояснил Лайам.
– Что такое нечистоты?
– Дерьмо, – разъяснил я.
Я знал, что значит слово «нечистоты». Однажды у нас засорился сток, и папане пришлось открывать квадратный люк под окном туалета, лезть туда и шуровать в трубе старой вешалкой для пальто. Я стал приставать к папане, зачем нужна дырка, зачем трубы, он пустился в объяснения, несколько раз сказал «нечистоты», а потом взревел: «А ну мотай отсюда, не мешайся!»
– Он помочь хотел, – вздыхала маманя.
Я ещё хныкал, но уже держал себя в руках.
– Там грязно, Патрик.
– А папаня там с ногами стоит, ему можно…
– Что ж делать, надо ремонтировать.
– Он ругался на меня.
– Работа грязная, суматошная…
Потом папаня разрешил покрыть люк крышкой. Воняло адски. Папаня смешил меня, изображая, что сам наложил в штаны и никак не сообразит, откуда вдруг понесло.
– Туалетная бумага то же самое, – добавил я.
Мы стояли в канаве. Лайамов резиновый сапог засосало в грязную жижу. Ногу он выдернул, а вот сапог засосало. Синдбад побоялся спускаться и стоял на краю канавы.
– И волосы.
– Волосы – это не нечистоты, – заспорил Кевин.
– Ещё какие нечистоты, – сказал я, – Волосы знаешь как трубу забивают!
Папаня обвинял маманю, ведь волосы у неё одной длинные. Трубу закупорил громадный клок волос.
– Ну, знаешь! – возмущалась она, – У меня пока что волосы не выпадают.
– А у меня, что ль, выпадают?!
Маманя усмехнулась.
Трубы делались из цемента. Целые пирамиды их высились в начале улицы сто лет, а потом вдруг начали копать канавы. Наша часть Барритаунской улицы, где, собственно, и стояли дома, была прямая, но за домами начинались кривые загогулины, а изгороди так вымахали, что за ними ничего не разглядишь. Городской совет запретил чинить заборы: всё едино их сроют. Улица заметно сузилась. Трубы строились друг за другом в линеечку, а с ними выпрямлялась и новая улица. Каждый вечер, когда землекопы расходились по домам, мы шли в поход по трубе и выбирались всё дальше и дальше по дороге: сначала к магазинам, потом к дому Макэвоев, потом – к нашему дому. Выкорчеванные изгороди лежали на боку и оказались не ниже в ширину, чем были в высоту. Да, немудрено, что за ними ничего было не видеть. Маманя думала, что их после воткнут на место.
Бегать по трубе – самая жуть и самый блеск из всех моих занятий. Я первый не струсил, промчался по трубе от собственного дома до побережья. Несколько шагов – и ты в кромешной темноте. Только люк, открытый в цементной платформе, которую построили над трубой, немного освещал трубу; остальной путь вёл обратно во мрак, в черноту без просвета. По звуку собственного дыхания и шагов можно было отличить, когда уклоняешься в сторону – а пятнышко света в конце всё ширится, всё разгорается, бегом из трубы, кричать во всё горло, навстречу свету, руки к небесам, победа!
И беги хоть со всех ног, хоть быстрее ветра – всё равно остальные стоят на выходе, караулят.
Кевин не выходил.
Мы стали смеяться и дразнить:
– Кева-Кева-Кева-Кева…
Лайам засвистел по-бандитски; он здорово свистел, у меня так не получалось. Суну четыре пальца в рот – язык не помещается, горло пересыхает и тянет блевать.
Кевин не выходил. Мы весело кидались в трубу навозом, который предназначался для Кевина. А тем временем он в трубе… истекает кровью? Я спрыгнул в канаву. Навоз высох и затвердел комьями.
– За мной! – заорал я наконец, хотя отлично понимал, что никто за мной не побежит. Поэтому и орал. Спасти Кевина я хотел в одиночку, чтобы получился подвиг, а не ерунда. Входя в трубу, я оглянулся, как космонавт, входящий в космический корабль. Правда, помахать не догадался. Остальные уже лезли из канавы. Да, эти спасать не побегут, даже когда станет слишком поздно.
И почти сразу я заметил Кевина. От входа его было не разглядеть, а стоило чуть-чуть углубиться – и вот он, пожалуйста, сидит неподалёку. Поднялся. Я даже не стал орать: «нашёл!» или что-то в этом роде. Я и Кевин – мы были вместе, оба зашли в трубу так глубоко, что остальные нас не видели и не слышали. Кевин оказался не ранен, но я даже не разочаровался. Лучше пусть не раненый.
Мне совсем не улыбалось сидеть в кромешной ночи, однако я сидел. Мы оба сидели рядом. Соприкасались боками, чтобы не потерять друг друга во мраке. Я привык к темноте, рассмотрел очертания неподвижной фигуры Кевина. Вот он шевельнул головой, вот вытянул ноги во всю длину. Я был счастлив, и как всегда в моменты счастья, меня клонило в сон. Страшно было разговаривать даже шёпотом, чтобы не разрушить тишину. Где-то вдали, за десятки миль, гомонили остальные. Я придумал новую игру: подождём, пока остальные затихнут и выбежим из трубы, пока они не рассказали родителям или взрослым. Рассказать они собирались не потому, что мы могли ушибиться, пораниться, а чтобы устроить нам взбучку, а себе – игру в спасателей.